Однажды мама сказала мне: «Ты все свариваешь мосты, фермы, а ты сделал бы что-нибудь для человека. Уже научились сшивать артерии, научились сваривать их». Сваривать артерии я не стал, но ее слова пробудили во мне мысль о сварке костей, которую я осуществил позднее. Она была гуманистом в самом прямом смысле этого слова.
В период 1959-1966 годов мамино здоровье все время изменялось по синусоиде. Ей стало заметно хуже в 1964 году. Левая рука оказалась полупарализованной. Но она мужественно лечилась и вылечила себя в значительной мере волевыми методами. Она заставляла себя брать в руки разные предметы и твердила: «Бери крепко, держи твердо». И что же — спустя год рука начала действовать достаточно удовлетворительно.
Зимой она немного гуляла, когда было не холодно, читала, принимала друзей, но никуда не выезжала сама. Летом мы всегда находились на даче. Только в 1959 году на 12 дней я ездил в Бельгию, в 1965-м — на 5 дней в Австрию и в 1966 году на 4 дня в Париж. Два-три раза в течение года на один день я выезжал в Киев.
Все реже у нас собирались ребятишки и все в меньшем количестве. Они маму утомляли. «Мои ребята» приходили часто, но ненадолго. Задерживаться на полтора-два часа им разрешалось только по праздникам.
В театрах я почти не бываю, да я их никогда и не любил. В гости не хожу. Так как я убежденный враг алкоголя, на банкетах тоже не бываю. Кстати, в этом вопросе у меня есть молодые последователи, — это богатыри-боксеры Леша и Ваня Киселевы.
1966 год. Однажды в воскресенье в Жаворонках маме стало очень плохо, она покрылась холодным потом. Мы применили домашние средства лечения, через два дня она оправилась. Врачи сказали, что ничего страшного не было, по-видимому, спазмы сосудов.
Говоря о маме, я не хочу употреблять избитое выражение «Человек с большой буквы», но душа ее была соткана из какого-то особого эфира. Она отзывалась на чувства и страдания других людей. В ней была какая-то особая жизнеутверждающая сила, она все понимала, видела все насквозь и умела направлять. Она привлекала людей к себе, очень любила помогать всем и каждому. Ее советы были дальновидными.
Ведь человек часто чувствует в другом силу, а в маме люди чувствовали силу воли, человечность и разум. Своей волей она воспитывала себя, духовно руководила поступками своего сына и многих-многих других духовных детей и внучат.
Когда однажды я попросил что-нибудь сказать перед микрофоном, она сказала: «Но людям я не делал зла, И потому мои дела Немного пользы вам узнать, А душу можно ль рассказать?» (М.Ю. Лермонтов).
Она всегда жила, повинуясь чувству долга, была и нежна и строга одновременно, была предельно простой, находила общий язык со всеми, но обладала мудростью и сохранила ее до последних дней своей жизни.
Итак, долг всей ее светлой жизни выполнен, но силы исчерпаны. Мама по-прежнему сохраняет свое душевное отношение к людям, любит людей и люди отвечают ей тем же.
Невольно вспоминаются слова Жуковского: «Внимая гласу надежды, нас зовущей, не слышим мы шагов беды грядущей». А беда подкралась совершенно неожиданно.
6 декабря в 2 часа дня раздается звонок. Мой секретарь Ольга Владимировна говорит: «Звонит Поля из квартиры. С мамой не совсем хорошо». Врач нашей поликлиники Анна Алексеевна и я — оба на месте. Мы выехали, в 2 часа 20 минут были дома. Мы в квартире, той самой, которую мама так любит. Когда мы жили в Жаворонках, то в последние годы начинался разговор, когда же наконец мы поедем домой. Как в «Трех сестрах»: «В Москву, в Москву».
Поля немного растеряна, мама лежит на своей кровати, на ковре. Она бледна и неразговорчива.
Румянцева пробует пульс и начинает суетиться — необходимо сделать вливание кордиамина. Меня это озадачивает. Но Анна Алексеевна настаивает. Позднее она созналась, что мы «чуть не опоздали», но реакция сказалась хорошая, и Анна Алексеевна надеется на благополучный исход.
У меня билет на вечер во Дворец съездов, но я остаюсь с мамой. Рекомендуют оставить при маме на ночь медсестру, Лидию Михайловну Муравьеву (Сонечку).
Меня тоже это несколько удивило, у нас Марья Николаевна Жукова, наш общий друг, но охотно подчиняюсь этому предложению. Вечером 6-го приходит врач из поликлиники научных работников. На основе рассказа врача Казариной бросает фразу: «Это инфаркт». Безапелляционность подействовала на меня неприятно, но я обеспокоился.
А.Г. Чернышев с супругой Любовью, Евгения Владимировна и Георгий Александрович Николаевы на даче в Жаворонках. 1947 г.
В доме отдыха «Востряково» на лыжной прогулке. 1962 г.
Г.А. Николаев с мамой
Г.А. Николаев на могиле матери
Надвигается ночь, мама спит спокойно. Мы с Сонечкой спать не ложимся.
7-го декабря утром я иду на Всесоюзную конференцию по сварке в строительстве и делаю доклад в течение часа о научно-исследовательских работах. Все проходит хорошо.
Анна Алексеевна с утра у нас. Сонечка отдыхает. Марья Николаевна дежурит. Возвращаюсь в 12 часов дня. В 3 часа дня у нас доктор Казарина и консультант Анатолий Захарович Гуревич. Он дает ряд советов, как надо питаться. На мой вопрос, следует ли мне брать отпуск, отвечает: «Об этом можно подумать позднее». Это меня успокаивает, и я еду на вечер МВТУ, посвященный 25-летию битвы за Москву. Выступаю и спешу скорей домой. Дома все спокойно. Сонечка на месте. В 10 часов 20 минут я прилег.
8 декабря в 00 часов 45 минут меня будит Сонечка со словами: «Вас зовет Евгения Владимировна». Бегу. Мама меня не зовет. Она тяжело дышит, вырываются хрипы. Начинается кровавая рвота. Я понимаю, почему в течение некоторого времени она не могла проглотить даже столовую ложку чая. По-видимому, в желудке произошел разрыв сосудов. Время тянется медленно.
Уколы кордиамина — каждые 2 часа.
4 часа утра — приезжает скорая помощь. Врачи с трудом входят в дом, так как входная дверь была закрыта. «Все, что делает ваша сестра, все правильно, продолжайте вливания». Давление падает. До болезни оно было 150/100. 6 декабря оно упало до 110/70, а сейчас 90/60. Еще вечером нам сообщили, что кардиограмма показала разрыв сердечной перегородки. Это трудный случай инфаркта сердца.
Нет кислорода: многие аптеки закрыты, а в дежурную его не подвезли.
В 6 утра снова приезжает скорая помощь. Молодой врач заявляет: «Давления уже нет. Это агония, мне здесь делать нечего».
В 8 утра достаем кислород, но мама от него отказывается, дышит с трудом. Приходят Румянцева, Казарина и Ольга Владимировна. Продолжаем инъекции кордиамина уже через каждый час. Сонечка умудряется в 9 часов 30 минут утра сделать внутривенное вливание глюкозы.
Чудо! Ей лучше, она свободно дышит. Я говорю: «Мамочка, ты будешь пить? У тебя высох рот». — «Не хочу, а буду», — отвечает. Она сказалась вся в этой фразе. Но больше пяти капель сока из пипетки не выдерживает. Снова приступ кровавой рвоты.
В 11 утра приезжает бригада кардиологов. К этому моменту прекращается действие глюкозы, маме становится хуже.
У Сонечки получается ловчее всех врачей ввести ей в вену правой руки еще раз глюкозу, но эффекта никакого. У сердца больше нет сил, артериальное давление начинает действительно падать до нуля.
Анна Алексеевна подталкивает меня. Я подхожу к ее голове. Мама смотрит на меня спокойно, она не задыхается больше, но губы как-то темней и горло вздрагивает. Глаза смотрят на меня, глубокие-глубокие. Я все понимаю в этом взгляде, все: жизнь в далеком прошлом и ее бесконечную любовь. Глаза становятся все более и более стеклянными. Тело содрогнулось и как бы слегка вытянулось. Врач поспешно и плотно закрывает глаза.
Мама, мой великий учитель, прощай навсегда.
8 декабря, 12 часов 10 минут дня. Пусть часы стоят.
285 человек на похоронах, лестница заставлена десятками венков, вереница машин. Для кого все это? Для того, кто это заслужил, но этого не видит, не знает, никогда не узнает.
Мое кредо
Минувшее проходит предо мною —
Давно ль оно неслось, событий полно,
Волнуяся, как море-окиян?
Теперь оно безмолвно и спокойно,
Немного лиц мне память сохранила,
Немного слов доходят до меня,
А прочее погибло невозвратно...
Московский университет
К дверям Московского университета робко подхожу 17 января 1921 года. Что нужно, чтобы быть принятым в студенты? Пишу заявление. Документы? Никаких! Точнее, требуется только анкета, в которой написано, что мне стукнуло 18 лет. Возраст непризывной. Вот и все. Подаю заявление на физмат. Через сутки я зачислен студентом.
От Татьяны Айхенвальд — сестры моего друга, одноклассника по гимназии, узнаю о Лузитании — о группе учеников, окружающих профессора, затем академика Николая Николаевича Лузина. Лузитания его боготворит.
Первую лекцию Н.Н. Лузин нам прочитал по высшей алгебре. Входит барски интеллигентный профессор лет под сорок. Обращается к нам словами: «Милостивые государыни и милостивые государи». Это даже выше, чем просто «господа». Государыням и государям 17-18 лет. Мы польщены. Красивый голос, изящная манера держаться, говорить. Отвлекается в конце лекции по поводу какого-то исторически философского вопроса. Заявляет: «Мне надо еще подумать». Это напоминает высказывание Лагранжа. Профессору надо подумать, а что же студентам?
Последующие лекции не изменили впечатления. Читал в соответствии с нашим пониманием, а развивал в лекциях свои идеи. Это на первом курсе! Раза два вообще был вынужден лекцию оборвать со словами: «Надо еще подумать!»
Позднее вышел учебник Гренвиля и Лузина. Он был написан доходчиво, но кому принадлежала эта заслуга? Гренвилю или Лузину?
Н.Н. Лузин — человек сверхвоспитанный. Немного во французском стиле, предельно обходителен, доступен, студентов называет коллегами. Я ему сдавал досрочно экзамен. Мне достался нелегкий вопрос: «Неразрешимый случай решения кубического уравнения». Я рассказал, но не упомянул о функциях Штурма. За это мне снизили балл. Готовился к ответу на экзамене в его кабинете.