Академик Ландау; Как мы жили — страница 45 из 89

о-то неизъяснимо величественное. Все земное как бы стерлось, ушло, трагедия только пощадила и резко подчеркнула гениальность личности!

К моменту возвращения сознания и речи мертвой оставалась только левая нога от колена до кончиков пальцев. Резко обрисовывались кости ноги под коричневой сухой кожей. Там, где должны быть мускулы икры, висел сморщенный сухой мешочек коричневой кожи. Не верилось, что еще совсем недавно он весь был такой, как сейчас его левая нога от колена до кончиков пальцев.

Все остальное тело расцвело, мышцы жадно возвращались к жизни, натянули помолодевшую бело-розовую кожу. Сейчас его руки от плеча до кости уже не назовешь макаронами, как при теловычитании. Они стали круглыми, «теловычитание» исчезло, к жизни возвращалось «телосложение». А вес от 59 килограммов (при росте 182 см) дошел до 70 килограммов. Я принесла в больницу его часы с длинной секундной стрелкой.

— Даунька, давай проверим частоту пульса.

72 удара в минуту. Что же произошло? До аварии пульс колебался от 90 до 140 ударов в минуту. У него была повышенная деятельность щитовидной железы: при 140 ударах в минуту он уже не мог работать. Усиленная деятельность щитовидки вызывала повышенное сгорание в организме, поэтому он не набирал вес. Много раз, много дней проверяю пульс: он устойчив — 72 удара в минуту. Щитовидная железа, вероятно, пробыв длительное время в параличе шокового состояния, вернулась к жизни здоровой. Да, это было так.

Конечно, это слишком сложный способ лечения щитовидки, но факт остается фактом. Щитовидная железа возродилась нормальной, здоровой! Омертвленные нервные ткани при возрождении к жизни причиняли больному нестерпимую боль, которую медицина была бессильна снять. Врачи улыбались и искренне радовались этой боли, говоря: "Мертвое не болит, живое болит. Следовательно, нога вернется к жизни. Все придет в свое время, и вылечит эту боль единственный и самый сильный врач — время и терпение".

Боль острая, невыносимо мучительная. Боли все возрастали по мере возвращения сознания и памяти. В этих болях потонула радость возвращения сознания. Спасение было в опаздывавшей памяти. Больной не чувствовал продолжительности боли. Ему казалось, что боль началась только сейчас, а мы все хором обещали ему, что она должна пройти в течение ближайших часов. Он нам верил.

Так продолжалось довольно долго. По мере возрождения нервных волокон боль перемещалась — колено, голень, икра, подъем, ступни. Боли в подъеме, казалось, застряли навечно: там сложное сплетение и разветвление нервных тканей. Один подъем терзал почти восемь месяцев, но вся нога до подъема налилась силой, мышцы ожили, икра возродилась. Граница боли — подъем, и за подъемом ступня была все еще омертвелой. Там на уколы иголкой больной не реагирует. Шло нормальное возрождение к жизни через боль.

Пришло письмо в больницу от Максвелла из Лондона. Кривые выздоровления Ландау и 17-летнего сына Максвелла примерно до трех месяцев шли одинаково. Но на четвертом месяце у Ландау кривая выздоровления пошла вверх, а у сына Максвелла месяц-другой она постояла на месте, а затем поползла вниз. Он не вернулся к жизни. У него не ожил ни один рефлекс. Паралич не отпустил даже рта. Мальчик так и умер с носовым зондом питания. Это было очень грустно, очень горько. Умереть, не вступив в жизнь! Видимо, ушиб головы у мальчика был намного сильнее.


Глава 38

Даунька изнывал от ноющей боли в левой ноге. Стал без конца умолять меня, чтобы я забрала его домой, постоянно уверяя в том, что эти боли он вынужден терпеть из-за пыток по ночам. Его пытают Егоров и Корнянский.

Выйдя как-то из палаты, я разрыдалась. Медсестры принесли мне валерьянку и сказали:

— Он перепуган, и все это из-за машины.

— Какой машины?

— Из-за дыхательной машины. Ведь она стоит наготове в палате Ландау.

— Но у Дауньки уже дырка в горле закрылась, ее надо вынести из палаты.

— Вы думаете, он боится машины? Нет, дело не в этом. Если машину вынести из палаты Ландау, ее сразу заберут хозяева представители Института детского полиомиелита. Они почти каждый день за ней приезжают. Она им очень нужна. Они спасают жизни детей, а наш Егоров не отдает. Они ночью в палату Ландау приносят к дыхательной машине умирающих больных на носилках. Ночью зажигают свет, включают дыхательную машину и на глазах у больного Ландау делают трахеотомию своим больным, подключают дыхательную машину.

Так вот в чем дело! Вот откуда этот страх! Увидев мою реакцию, сестры стали меня умолять не выдавать их. "Нет, не бойтесь, я вас не выдам, клянусь! Я очень благодарна вам. Теперь я знаю, откуда у него этот непонятный терзающий его страх!"

Хорошо, что это случилось во второй половине дня. Егорова и Корнянского с больнице уже не было. У меня было время все обдумать и не было возможности в порыве протеста сказать лишнее. Всю ночь я мучительно искала выход.

Если медики пытаются спасти жизнь своих больных, пугая при этом одного выздоравливающего, в этом нет преступления. Но Дау я должна забрать. Дырка в горле совсем зажила. Сейчас как раз наступило время для перевода его в больницу Академии наук. Он только стал по-настоящему приходить в сознание. Такой панический страх ему вреден. И Пенфельд говорил, что нужен покой.

На следующий же день я узнала приемные часы Егорова и пришла в его кабинет. Там была врач из Института детского полиомиелита. Она очень убедительно просила вернуть им дыхательную машину. Егоров категорически отказывался:

— Пока Ландау в наших стенах, я машину не отдам. А вы с чем пришли? — обратился он ко мне.

— Борис Григорьевич, я решила забрать мужа. Сейчас тепло, часы гуляния в саду длительные, он видит ваших больных, и его сковывает страх. Боюсь, что это может отразиться на его психике.

— Вы считаете, что мы, медики, спасшие его жизнь, меньше заботимся о его психике, чем вы?

— Борис Григорьевич, я хорошо запомнила, что прописал профессор Пенфельд: питание, воздух и покой. В вашем лечебном заведении нет ничего, ваши больные наводят страх и ужас. Я уверена, что это вредно Ландау. Я должна забрать мужа. У вас нет условий для его выздоровления.

— Посмотрим, как вы это сделаете. Я кое-что в медицине значу. Ландау — мой больной. Я его никому не отдам! Он будет выздоравливать только у меня!

Произнося это, он вскочил, лицо его стало багровым. Для моего устрашения он еще стукнул кулаком по столу.

На следующий день у меня отобрали постоянный пропуск. Дали взамен пропуск на черный ход, чтобы я ежедневно доставляла повару продукты и белье для больного. Здесь же выносили мертвецов и возвращали вещи несчастным близким. К Дау меня не пропустили, мотивируя это тем, что я очень плохо действую на психику больного.

И я опять помчалась к Топчиеву. У него были приемные часы, очередь была большая, но он опять принял меня без очереди.

— Александр Васильевич, сейчас в Институте нейрохирургии все больные на прогулке в саду. Вы сами увидите обстановку. Его оставлять там опасно.

Я рассказала ему, как ночью иногда до четырех послеоперационных больных подключают к дыхательной машине, и они умирают на глазах у больного Ландау. Александр Васильевич сразу согласился:

— Да, я должен сам все увидеть на месте.

Позвонил Чахмахчеву, вышел в приемную и, сердечно извинившись, сказал: "Простите, но у меня ЧП. Вернусь часа через полтора. Кто может — подождите, если нет — приму завтра".

Подъехав к проходной на шикарной машине, я соврала дежурному сторожу у ворот: "Откройте, я привезла очень важных профессоров для Ландау". Ворота открылись. Со двора мы легко попали в сад к больным.

Даунька сидел в кресле-каталке. Его прогуливала медсестра. Были операционные часы, врачей не было видно. Медсестра, завидев меня издалека, покатила коляску нам навстречу. Когда Дау увидел Александра Васильевича, он протянул ему обе руки.

— Александр Васильевич, вы пришли меня освободить? Спасите меня от Корнянского и Егорова. Не верьте, это не больница. Это сталинский застенок. Они ночью подвергают меня пыткам. Это не врачи, это палачи. О, пожалуйста, заберите меня отсюда. Посмотрите, как все заключенные изуродованы пытками, а я после пыток не могу ходить. Умоляю, не оставляйте меня здесь ни на один день. Александр Васильевич, посмотрите, я плачу. У меня льются слезы. Я смертельно боюсь Егорова и Корнянского. Вот я вижу, эти палачи уже бегут к вам. Они вам улыбаются, но их халаты в крови. Они сейчас вам расскажут, как мне здесь хорошо. Неужели вы, Александр Васильевич, оставите меня здесь на их растерзание. Если вы им поверите, я здесь погибну!

Я оглянулась. Действительно, эти туши спешили навстречу Александру Васильевичу. Они в самом деле улыбались, и их халаты были в крови.

Егоров начал:

— Александр Васильевич, вы не обращайте внимания на то, что говорит вам Ландау. Он просто бредит, он еще не в сознании.

— Нет, товарищи. Не забывайте, он в свое время был в тюрьме, а ваше учреждение ему напоминает мрачные дни. Да и окружение ваших больных даже у меня, здорового человека, вызывает содрогание. Нет, никакого разговора быть не может. Лев Давидович, я очень рад вас видеть. Даю слово: я вас отсюда заберу.

И, обращаясь к Чахмахчеву, управляющему делами Академии наук, сказал:

— Григорий Гайкович, даю вам срочное задание: в трехдневный срок подготовить палату-люкс в загородной кунцевской больнице и перевести академика Ландау туда.

Лица Топчиева и Чахмахчева были белее полотна. То, что они увидели, очень их взволновало! Это был май 1962 года. Через два дня А.В.Топчиев уезжал в длительную заграничную командировку, а потом у него был отпуск, который он собирался провести в Карловых Варах.

Егоров это знал и не растерялся. Он собрал в Институте нейрохирургии всех психиатров Москвы, всем сам звонил лично, приглашая на консилиум по поводу состояния академика Ландау. К собравшимся врачам он обратился с личной просьбой: "Я в свое время спас жизнь академику Ландау. Сейчас он выздоравливает у меня. Я за ним наблюдаю. Мне как медику это очень интересно. Это мой больной, и меня мои коллеги, надеюсь, понимают. Но жена академика Ландау мне мешает восстанавливать мозговую деятельность больного. Трагедия с мужем отразилась на ее психике. Ее необходимо обследовать и поместить на излечение в психиатрическую лечебницу. Она недавно вышла из