Академия Шекли — страница 50 из 105

Оставшись одно, Высшее Существо, все еще в образе толстяка-правителя, вздохнуло. Оно так устало от своей ответственной и рутинной работы — поддерживать относительный порядок на этой планете. Взять бы отпуск… Но, вспомнив первую и единственную попытку, Оно поморщилось.

Будучи тогда молодым и неопытным демиургом, Высшее Существо, не разобравшись, оставило вместо себя талантливого, но не совсем здорового заместителя и махнуло отдыхать в соседнюю вселенную. А у парня оказалось множественное расщепление личности. Он таких дел здесь понаделал! Теперь на земле верят и в Будду, и в Аллаха, и в христианского Бога, и в прочие порождения больной фантазии горе-заместителя, хотя очевидно, что, как его ни называй, Высшее Существо всего одно. Налицо конфликт версий. «Может, придумать тоже что-нибудь похитрее и пойти на поклон к начальству?..» — подумало Высшее Существо и мечтательно посмотрело на видимую только ему дверцу, ведущую в Сферы Наитончайшие.

Сергей ВолковАксолотль

— Ольга Петровна, а чего это к нам «Перевозка мебели» во двор пожаловала? Переезжает, что ль, кто?

— Да нет. Это небось за вещичками из тридцать третьей квартиры…

— За профессорскими? Ой, вот страсти-то какие. Жил человек — и не стало человека. А отчего помер-то?

— Участковый говорил — без вести пропал. Вышел, наверное, горемыка, из дому, да сердце и прихватило. Так и схоронили где-то безымянным…

— Да уж…

* * *

Александр Иванович Мендин всегда любил май. С юных лет его завораживала могучая, природная энергия последнего весеннего месяца.

Ее ощущали все: и деревья, и трава, и кошки, и птицы, и рыбы, заключенные в стеклянные миры аквариумов. Все, кроме людей, слишком занятых своими сиюминутными делами, чтобы прислушиваться к окружающему их миру…

Тот день начался с примечательного события — Мендину впервые за долгое-долгое время позвонил незнакомый, неизвестный ему человек. Этого не случалось год, а то и больше. Звонивший представился координатором Московского клуба аквариумистов и пригласил Александра Ивановича прочесть лекцию на тему содержания и разведения земноводных, посулив приличный (вдвое больше скудной профессорской пенсии!) гонорар.

Май ли виноват, нужда ли, тема ли лекции — так или иначе, но Мендин дал согласие. Клуб, как объяснил звонивший, арендовал помещение на бульваре Оруэлла (бывшем Гоголевском), в здании, где когда-то находилась Московская биостанция. Неожиданно для самого себя профессор решил отправиться туда пешком. Конечно, в его возрасте такие прогулки сродни подвигу, но на Мендина накатила в тот момент волна животворной майской энергии — и он, прихватив плащ, двинулся в путь.

После трехлетнего добровольного затворничества трудно воспринимать действительность адекватно. Выйдя из дому и оглядевшись, Александр Иванович время от времени непроизвольно замедлял ход, и более того — то и дело соляным столбом застывал на месте, пораженный увиденным. Наверное, астронавт, прибыв на другую планету, не удивлялся бы так, как он, шагая майским солнечным утром по улицам когда-то родного города.

Через два дня все некогда прогрессивное, а теперь демократическое и политкорректное человечество готовилось отметить очередную годовщину самого святого для России праздника — Дня Победы. Комсомольский проспект, ныне носящий имя Рональда Рейгана, сверкал яркими пятнами билбордов, пестрил лентами перетяжек, трещал на ветру сотнями флагов. Везде — радуга, радуга, радуга… И лозунги. Непонятные, чужие, хотя и написанные русскими буквами.

Вот на огромном плакате улыбающаяся троица: русский лейтенант с «ППШ», американский капитан с «М1-Гарандом» и английский майор со «стэном», а сверху — крупно: «С Днем Победы над тоталитаризмом!». А вот яркая перетяжка над головой, поверх буйства красок пляшут черные буквы: «Мы верили в Победу!» и подпись: «У. Черчилль».

Но самый шокирующий плакат Мендин увидел у храма Святого Николая в Хамовниках. С громадного полотнища, полностью закрывающего фасад дома напротив церкви, на него глянули черно-белые фельдмаршал Паулюс, генерал Власов и маршал Жуков. Оранжевая надпись внизу сообщала: «Войны начинают политики. А умирать приходится солдатам!»

Ошарашенный сверх всякой меры, профессор прислонился к ограде храма, хватая ртом воздух, точно рыба, выброшенная на песок. Но тут зазвенели колокола, взвыли трубы, захлопали петарды, и из распахнувшихся ворот храма на улицу повалила процессия, настолько странная, что разум отказывался верить в реальность происходящего!

Впереди вышагивали мулла в серебристом халате и белоснежной чалме, раввин, потрясающий пейсами, бритоголовый лама в оранжевой тоге и протестантский пастор в серой сутане, и всяк горланил на своем языке. За ними валили адепты всех этих и иных учений, высоко вздымающие вверх религиозные символы — полумесяц, семисвечник-менору, бунчук с Оком Будды, распятие и прочее. Хлопали крыльями привязанные за лапки белые голуби. В воздухе плыли ароматы благовоний. Синий дымок от многочисленных курильниц свивался в кольца вокруг белых полотнищ с иероглифами синтоистов. Бородатые пятидесятники басили псалмы. Оборванные дервиши кружились в экстатическом танце, выкрикивая имя пророка. Мрачные сикхи в шелковых черных тюрбанах размахивали блистающими саблями. Плясали украшенные перьями индейцы, их разрисованные тела казались пластиковыми. Обряженные в холщовые рубахи и порты язычники волокли деревянных идолов, вымазанных то ли краской, то ли кровью.

Бухали барабаны.

Звякали бубны.

Дребезжали гонги.

Вокруг бегали и визжали от восторга дети…

Толпа запрудила весь проспект и двинулась по нему прочь от храма. Последним шагал, глядя в землю и монотонно приговаривая: «Отче наш, иже еси на небеси…», облаченный в парчовую ризу тщедушный попик. Борода веником, нос картошкой, в руке — чадящее кадило.

— Батюшка! — обратился Мендин к нему, шагнув с тротуара на мостовую. — Батюшка! Это что ж такое?!

— Радостное слияние всех верующих под эгидой экуменизма, кое есть единственно верное религиозное учение, сын мой! — не поднимая глаз, прохрипел поп и снова затянул свое: — «Отче наш, иже еси на небеси…»

Профессор посмотрел ему вслед и вдруг, повинуясь душевному порыву, повернулся к храму, поднимая руку для крестного знамения. Рука так и застыла на полдороге — с куполов на Мендина оскалились ярким золотом толстенькие, какие-то ювелирно-гламурные сердца, вознесенные на тонких серебряных спицах высоко в небо.

Он охнул и побрел прочь, а в голове стучало: «Боже, Боже…»

* * *

«Мой дом — моя крепость. По крайней мере, я верю в это.

Хочу верить.

Пытаюсь…

Здесь все — мебель, обои, портьеры, даже дверные ручки — устроено по моему вкусу. Я люблю темную полировку, абажуры с кистями, бронзу в обиходе и растительные орнаменты. В свое время я не поскупился на обустройство жилища.

Свое время… Мое? Да, наверное, то время и было по-настоящему моим, хотя мне-то тогда как раз казалось, что я ненавижу его.

Но я жил! Жил в полную силу. Кафедра, лекции, семинары, лаборатория, симпозиумы и конференции. Деньги, черт возьми! А еще семья: дети, жена. И наш кружок, конечно. Обсуждения, споры, полночные бдения, дискурсы, диспуты…

Все прошло. Все кончилось. Нет, даже не так: все рухнуло. Остался запах пыли, тишина, темные квадраты на обоях там, где раньше стояли стеллажи с аквариумами, черствый хлеб и дешевый травяной чай. Пенсия. Старость. Закат отгорел, наступили сумерки жизни.

И еще остался ОН в круглой тридцатилитровой банке аквариума. Соломинка, за которую хватается утопающий… Да чего там — утонувший!

Утонувший во времени…

Я стою у окна. Ночь темна. Улица, фонарь, аптека. Жизнь моя, иль ты приснилась мне? В старости начитанность становится проклятием, хочешь — не хочешь, а думаешь цитатами: тысячи прочитанных книг теснятся у тебя в голове.

Зачем я жил? Для чего? Мне мучительно больно. Нет, не за бесцельно прожитые годы. Остались научные работы. Есть дети и внуки, хотя я и вижу их очень редко — все же до Америки далеко даже по меркам нашего футуристического века.

Мне больно изнутри. Монстр пожирает меня. Это странно, это ирреально, но это так. Он где-то там, за стенами с „ласточкиными хвостами“, за заборами и тонированными окнами особняков, в дорогих лимузинах, в мягких креслах личных самолетов — и во мне. Наверное, это оттого, что и я тоже приложил руку к его появлению.

Вначале мы ничего не поняли…

Нет, пожалуй, начать нужно с другого. Наш кружок самозародился еще на излете Оттепели. Что мы, молодые, веселые, хмельные не столько от вина, сколько от времени, делали в ту пору? Пели, пили, говорили… „Вы слышите, грохочут сапоги?“ Первым испытанием оказалась весна шестьдесят восьмого. Нам, как в античной пьесе, было сказано: „Ite, missa est“, „идите, все кончено“.

„О доколе, доколе, и не здесь, а везде будут Клодтовы кони подчиняться узде? И все так же, не проще, век наш пробует нас. Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь в тот назначенный час?!“ — устами Галича вопрошало время. Кто-то смог. Мы — нет.

Мы, чего греха таить, зажали по карманам огромные кукиши, но так и остались дома. Солженицын под копирку, треск в динамике „Спидолы“, кухня как оазис свободомыслия — и разговоры до утра.

Время сломало нас об колено, и вот такие, переломленные, мы жили. А те, кто правил нами, не понимали, что нельзя опираться на сломанное…

Ах, как мы радовались в девяносто первом! Какие синие птицы парили над нашими головами! Это была наша победа, наш праздник. Но другие усадили победу в серебристый „Мерседес“ и смело полезли ей под юбку, едва клацнувшая дверца отсекла восторженную толпу.

Однако мы выжили и тогда. Горечь разочарования, оскомина ненависти — с этим тоже можно жить. Мы приспособились, а некоторые — так даже и весьма неплохо устроились.

Вновь наш кружок, поседевший, поредевший, начал собираться, когда над страной замаячили, как нам тогда казалось, старые, жуткие тени. И мы опять говорили. И мы писали. И нас даже публиковали.