АКОНИТ 2018. Цикл 1, Оборот 2 — страница 34 из 38

о визит в библиотеку — ибо, в то время, пока он скользил взглядом по странице одной из книг, буквы начали внезапно расплываться и исчезать, и ему почудилось, что взгляд его, проникая сквозь них, устремляется в наполненную тенями бездну, в которой плавало лицо Элизы.

С тех пор явления лица стали всё более частыми с каждым днём, пока не настал тот час, когда он стал видеть его постоянно. Некоторое время он пробовал напиваться; употреблял наркотики и транквилизаторы — но призрак не оставлял его даже в самом глубоком бреду опьянения. Тогда его разум подчинился страху, который был выше его разумения; и отныне его постоянными спутниками стали дьявольские фантазмы и суеверные ужасы. Видение больше не было обычной галлюцинацией, оно вернулось из потаённых царств мёртвых, из бездны за пределами смертного восприятия, чтобы сковать его кровь и разум ледяными оковами кошмарных намёков на то, что сокрыто в глубинах смерти. Похоже, что его разум уже окончательно сдался, ибо вскоре Силен потерял свой страх перед безумием, растворившийся во всеобъемлющем и намного более ужасном страхе перед мёртвой женщиной и неведомым миром, в который он низверг её своими преступными руками. Он потерял голову, всецело поглощённый своими видениями; он сталкивался с людьми на улице и часто выскакивал под колёса проезжающих машин. Но каким-то чудесным образом, подобно сомнамбуле, он всякий раз избегал горькой участи, не подозревая ни об опасностях, которым подвергался, ни о спасении от них.

Теперь лицо было совсем рядом. Элиза сидела напротив него за каждым столиком, двигалась перед ним по тротуарам, каждую ночь стояла в изножье его кровати. Лик её всегда был неизменным, с широко раскрытыми глазами и губами, застывшими в попытке наполнить грудь воздухом. Силен больше не осознавал, что он делает и куда идёт. Какая-то автоматически функционирующая часть его мозга взяла на себя управление каждодневными движениями и действиями его жизни. Сам же он был всецело одержим образом Элизы, пребывая в своеобразной ментальной каталепсии. Словно во власти какого-то жуткого гипноза, целыми днями под ясным солнцем, под дождливым небом или в тёмных комнатах он наблюдал за картинами своих видений — даже ночью, при свете лампы или в полной темноте. Он почти не спал, и в недолгие моменты забвения Элиза парила над ним, в видениях его грёз. В основном это происходило ночью, во время ложных пробуждений, когда ему удавалось постичь бездну, которая лежала позади неё и под её лицом — бездну, в которую, медленно погружались провожаемые его взором блёклые ужасающие формы, подобные трупам и скелетам, которые бесконечно падали и расточались в непостижимом мраке. Но само лицо никогда не погружалось в бездну.

Он потерял всякое представление о времени. Силен вновь и вновь переживал то мгновение, когда он в последний раз видел Элизу, зрительный образ которой оказался увековечен в несуществующей вечности. Он ничего не знал ни о городах, через которые шёл, ни о своём маршруте, который привёл его в один из вечеров назад в тот город и к той реке, где всё произошло. Он знал лишь, что лицо ведёт его куда-то, к финалу, который его парализованный разум не мог даже вообразить.

Невидящим взором он смотрел на лицо. Здесь, в сумерках, под безучастными ивами, рядом с неузнанными им водами Сакраменто, оно было ещё ближе к нему, чем раньше. До призрачной шеи можно было дотянуться рукой — как и в тот раз, когда он разомкнул свои сжатые на живой шее Элизы пальцы и низверг её в сокрытые угрюмыми сумерками воды много месяцев назад.

Силен не замечал, что стоит на самом краю берегового обрыва. Он видел лишь черты Элизы, знал, что её горло вновь находилось в пределах досягаемости его пальцев. Это был безумный импульс неистового ужаса, абсолютного отчаяния, заставившего его вцепиться в белый призрак, с его неизменными глазами и ртом, и мертвенно-синюшными, неизменными отметинами ниже подбородка…

Он всё ещё видел лицо, когда погружался в глубины вод. Казалось, он скользил по неизмеримой бездне, в которой человеческие костяки и трупы медленно погружались во тьму, похожую на расплывающийся в вечности мир со всеми своими прошедшими годами и эпохами. Лицо было совсем рядом с ним, пока он погружался в пучину… затем оно начало удаляться и уменьшаться… а затем, внезапно, он навсегда перестал что-либо видеть.

Эрик ШеллерОт Мейчена до Вандермеера:химерический пейзаж как воплощение Зла

Что бы вы ощутили, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорили с вами на человечьем языке? Вы были бы охвачены неподдельным ужасом. Ручаюсь об этом. И если бы розы в вашем саду вдруг запели неземными голосами, вы бы просто съехали с катушек. И если бы камни на дороге вдруг стали пухнуть и расти на ваших глазах, если бы галька, виденная вами прошлой ночью, распустила бы каменные цветки поутру? Есть что-то глубоко «неестественное» в Грехе, в истинном Зле.

Артур Мейчен, «Белые люди»[3]


Мейчен и вторжение химерного

Ща! Химерное в качестве литературы, химерное в качестве жанра и химерное в качестве… самого себя. Были времена, когда подобные различия вовсе не были столь уж значимы, а литература была в известной мере пластична, чтобы охватывать протожанровые экспансии, с помощью которых фэнтези и вирд фикшн (химерная проза) нельзя было явственно отличить от того же мейнстрима. Это было тогда, есть это и сейчас. Тогда мы относим к работам Мейчена, сейчас — к работам Вандермеера, и недавний обзор в журнале «Нью-Йоркер» его романа «Борн» намекает на значительное акцептирование категории «weird» в литературу, акцептирование, которое возвращает нас к ситуации, имевший место более столетия тому назад. Между тем, мы имеем упрощение литературы, при котором жанровые характеристики постепенно становятся определяющими рынок маркетинговыми пунктами, но где концепт химерной литературы повторяет и заново изобретает сам себя, спустя целое столетие возвращаясь к исходной точке, откуда сей жанр черпает новую жизнь и получает важное значение в мире, в котором мы с вами сейчас живём.

Цитата из Мейчена, которой я инициировал данное эссе, на мой взгляд, одна из самых памятных и, одновременно, самых определяющих жанр, какие я когда-либо встречал. Впервые я открыл для себя Мейчена через сборник 1948 года, «Истории Ужаса и Сверхъестественного», который подарил мне отец, когда я учился в старших классах. «Эти истории довольно-таки причудливые», — сказал он тогда. — «Полагаю, тебе они придутся по вкусу». Я до сих пор не знаю, где он раскопал этот старинный том в твёрдом переплёте, но он был совершенно прав относительно моей реакции. Чувства, которые зародили во мне данная цитата и обрамляющая её история, оказались неотъемлемой частью того упоения, завладевшего мной при чтении этой химерной прозы. Я по-прежнему владею как сокровищем этим сборником Мейчена, вместе с другими изданиями его авторства, которые я заполучил спустя годы.

Цитата взята из удивительного короткого рассказа Мейчена «Белые люди», который начинается с философской, но от того не менее захватывающей дискуссии о природе Греха и Зла. Именно в ней Мейчен совершил поразительное шествие вкруг трясины моральности с её туманными и плохо стыкующимися между собой определениями. Мэчен перенёс концепцию Зла с человеческой природы прямиком на природу окружающую. Религии зачастую фокусируются на криминальных поступках, таких как воровство, убийство и прелюбодеяние, однако это не есть истинное зло в силу того, что эти самые деяния, пускай и негативные, проистекают из чисто человеческих погрешностей. На самом же деле, «есть нечто глубоко «противоестественное» в Греховности, во Зле». Это утверждение, вместе с приведёнными далее примерами, заключает в себе многое из того, что я нахожу крайне привлекательным в химерной литературе. Здесь я исследую концепцию пейзажа относительно его связи с химерным и, согласно описанию Мейчена, со Злом.

Я ценю мейченовскую философию химерности и её отношение ко злу, так как эти категории не подчиняются ни религии, ни моральности. Согласно Мейчену, Зло может быть расценено как интоксикация, как инфекция, раскрывающаяся через изменения в пейзаже, через признание того, что окружающая нас среда, сообразно нашему опыту, «противоестественна»: перед нами химерный пейзаж. В концепцию пейзажа, с моей точки зрения, входит животное, растительное и минеральное царства, то есть всё то, что мы ощущаем как нашу общепринятую реальность, рутинные встречи, основанные на ежедневном утреннем поднятии по будильнику и дневных заботах.

Даже с учётом отсутствия связи с религией, согласно мейченовской же концепции, в его двух наиболее известных работах — «Великий бог Пан» и «Белые люди» — вторжение зла возникает из несовместимости ранних языческих религий и современного автору христианства. Это не следует интерпретировать в том смысле, что подобные прежние религии изначально злы; скорее надо понимать, что они не совместимы с современным миром. Эта несовместимость имеет тот же эффект, что и отравление с потенциально летальным результатом. Зло восстаёт во всей красе прямиком из этой несхожести и частично раскрывается через эффекты внешней среды.

«Великий бог Пан», впервые опубликованная в 1890 году, вероятно, наиболее влиятельная из историй Мэчена. Ключевой аспект в ней — чувство ужаса, или же благоговения[4], выраженного в той мысли, что взгляд в лицо бога равноценен безумию. В первой главе этой повести противопоставляются друг другу два пейзажа: «Ты видишь меня стоящим здесь рядом с собой и слышишь мой голос; но я говорю тебе, что все эти вещи — да, от звёзды, что только что зажглась в небе, до твёрдой почвы под нашими ногами — я говорю, что всё это не более чем грёзы и тени; тени, что скрывают реальный мир от наших глаз». Есть два мира, первый из них мы воспринимаем органами чувств и полагаем реальным, но есть ещё другой, практически платонический по своей природ