; удивлённо, даже испуганно вглядывался в его «Портрет Жанны Самари». Изумительное сходство! Нет, ну разве такое возможно?
Так или иначе, но уже тогда я осознавал, к чему все клонится, всячески избегал этого и вместе с тем… да, страстно желал, чтобы это произошло!
И это произошло. Впоследствии я неоднократно вспоминал наши с ней тайные свидания — эти полные запретной страсти встречи, вобравшие в себя всю прелесть ее томных вздохов и громких криков, ее мутных от блаженства глаз. О, это восхитительное тело! Я крепко сжимал его в объятиях, нежно гладил, яростно мял, неистово целовал, жадно глотая источаемый им сок… Снова и снова проникал я в неё, упиваясь ею, словно живительным источником. «Моя Жанна, моя Жанна, моя, моя, моя!..» — заклинал я, покоряясь власти блаженного помрачения. А позже, в моменты отдыха, я наслаждался солоноватым привкусом ее пота на губах и терпким ароматом нашей любви, заполнявшим спальню; тонул в разметавшихся по подушке огненно-рыж их локонах; слушал ее размеренное дыхание, когда она засыпала.
И среди вязкой как патока нашей с ней неги, одна странная мысль не давала мне покоя: отчего-то мнилось, что во снах своих она бродит по некоему попурри из «Сада земных наслаждений» и «Воза сена» Босха, дивится на причудливых созданий, сад сей населяющих, скромно тянется к налитому яблоку на ветвистом древе познания добра и зла… Сдаваясь на милость Морфею, я будто присоединялся к ней, со звериной ненасытностью грыз даруемый ею плод, при этом равнодушно наблюдая, как вдали, в небесах, бесчисленные насекомоподобные твари отчаянно борются с архангелами. То была жестокая война, но каким-то образом нас она не коснулась. Мы являлись первыми, но уже утратившими невинность людьми, грешниками, встречавшими свой единственный и последний рассвет в раю.
Но постепенно солнце достигло зенита. Ослеплённый, я не желал замечать этого. Глупец! Будучи визуалом по натуре, привыкший лишь созерцать, я наивно полагал, что можно сохранить мгновение, превратив его в вечность — в ещё один величайший шедевр, слепок, которым я смогу ублажать своё чувство прекрасного всякий раз, как мне вздумается. То была дивная гармония жизненных красок, и я не ошибся, когда уверовал, что любовь моя сродни движению кисти в руке гения, творящего очередное великое Но, как выяснилось, живопись эта — наша с Жанной живопись! — вылилась не просто в пейзаж на холсте реальности, то оказался целый триптих, — и мы плавно перешагнули с левой его створки к центральной части. Разразившийся скандал ознаменовал наступление полудня.
Дальше?
А дальше последовали ее слезы, бесконечные маловразумительные объяснения, жалкие оправдания, никому не нужные сожаления, бессмысленная гнусная ложь и, как следствие, моё позорное увольнение. Чудом избежав наказания, я все равно угодил меж двух огней: с одной стороны осуждающие, полные презрения взгляды общественности, а с другой — пустота спальни, норовившая свести с ума. Наскоро побросав вещи в сумку, я приобрёл билет на самолёт, вытерпел несколько утомительных часов и… очутился в Токио. Я давно мечтал о Японии — о ее воздушной монохромности, сотканной из тишины и запредельного спокойствия, ее многовековой мудрости и умения принимать себя, как неотъемлемую часть природы; долгое время готовился к этой поездке и даже представить не мог, что предполагаемое изначально паломничество в конечном счёте обернётся побегом. Мне хотелось увидеть нечто другое, принципиально отличающееся от той пестроты, что я привык наблюдать дома, — нечто бесплотное, едва осязаемое; захваченное врасплох мгновение из мира туманов и дождевых капель, в лучших традициях суми-э выведенное на шёлке разбавленной водой тушью. Я жаждал впитывать, словно губка, эту нежную восточную палитру, сделаться частью ее, стать ей, навеки позабыв своё прошлое и самого себя… Вместо этого наткнулся лишь на людей с одинаковыми лицами, которые заполонили собой все. Я буквально захлебнулся в этом брейгелевском столпотворении, полностью растворившись среди незнакомых улочек и неизвестного мне языка, но… так и не обрёл желаемого. Воспоминания преследовали меня — то и дело грезилась рыжая прядь, до боли знакомая улыбка, полные неутолимого желания глаза. В городской какофонии я отчётливо различал, как она зовёт меня, как смеётся. На манер охотничьего пса я жадно втягивал носом воздух и среди напластований различных запахов — в большинстве своём миазмов рафинированной повседневности — улавливал благоухание ее разгорячённого страстью тела. Вконец отчаявшись, я пустился во все тяжкие: словно беглый преступник следовал от одной префектуры к другой, пока однажды, в каком-то захолустном гадливом баре уже где-то на окраинах Нагасаки, не повстречал Ли.
Ли представлял собой более широколицую и узкоглазую версию сатира с полотен Якоба Йорданса — такой же грязно-серый, жилистый, со скрюченным, покрытым коркой прыщей носом, жиденькой бородёнкой и заострёнными нечищеными ушами. Порочная физиономия его была вся изъедена оспой, изо рта невыносимо несло гнилью, а в полупьяном взгляде проскальзывала недобрая искорка. Настоящего его имени я так и не узнал, потому, на весь непродолжительный период нашего с ним знакомства, он был для меня просто Ли.
Этот пройдоха сразу же меня заприметил, подсел и бесцеремонно улыбнулся, обнажив чёрные пеньки зубов. Заговорщически подмигнув, он нагнулся ко мне и на отвратительном английском осведомился, не желаю ли я девочку? Может, мальчика? Может, что-то ещё?
— Что-то ещё, — скривившись, отозвался я.
— Например?
— Хочу что-нибудь увидеть. Нечто другое… — Тут я задумался, а когда мысль более-менее сформировалась, прошептал: — Хочу туда, где совсем нет людей.
Не померещилось ли мне, но собеседник мой побледнел, как если бы испугался чего-то. Это длилось лишь миг, потом он, овладев собой, прищурился и скользнул своим полным злой иронии взглядом мне в самую душу; уже тогда стервец знал, чем меня заинтриговать.
— Есть такое место, — наконец сказал он.
Я отвернулся, скосился на редких посетителей бара — пропитые, с клеймом вырождения на опухших лицах, они молча рассматривали днища своих полупустых кружек. Настоящие человекоподобные монстры с морщинистой, коричневой от загара кожей, торчащими в разные стороны сальными патлами и длинными изгрызенными ногтями на огрубевших пальцах. Скрюченная и пахнущая скотиной, эта падаль человеческая словно бы вырвалась с полотен все того же Босха или Дюрера, — если не сказать Бэкона, — единственно ради того, чтобы заполонить земной сад, распять на кресте добродетель и погрузиться в пучину мерзостной суеты. И не видно отныне им конца и края! Куда ни глянь — повсюду они! А у меня что и осталось, так это гнетущие воспоминания о Жанне Самари, бывшей моей Жанне Самари…
Таковой оказалась центральная часть триптиха — лишь бесконечная толпа дегенератов, месящих покрытыми струпьями ногами некогда благородную почву и обращающих ее в мёртвую зловонную жижу. Таков был день.
Я уставился на Ли.
— Что за место?
— Хасима, — пробормотал он. — Денег требуется.
— Там нет людей?
— Там никого уже нет.
Наверное, после этих его слов день стал плавно перетекать в вечер. Мы же на дребезжащей «тойоте» покидали Нагасаки, устремившись куда-то на юг. Но перед этим Ли кому-то звонил, о чем-то договаривался, называл цену и терпеливо смотрел на меня.
— Оно хоть того стоит?
— Вы все увидеть, но… сначала я получать разрешение.
А чуть позже был старенький рыболовецкий катер с облупившейся на бортах краской, и малахитового цвета воды Восточно-Китайского моря — такого же, как все те моря, коими я любовался на картинах русского пейзажиста Айвазовского, — и ещё лёгкая качка, и занудная лекция Ли. Его акцент оказался настолько чудовищным, что волей-неволей я был вынужден додумывать многое в его речи, мысленно заменял слова и целые предложения; сам же Ли будто утрачивал свою человечность в моих глазах, все больше превращаясь в клишированного литературного персонажа. И вот он вещал о какой-то Гункандзиме, она же, как я сумел понять, Хасима. То был крохотный остров в нескольких милях от западного побережья Японии, который полтора столетия назад прибрала к рукам одна известная японская компания с единственной целью — добывать там уголь. Со временем остров получил огромное промышленное значение, помимо шахт на нем появились военные заводы, а в годы Второй Мировой в качестве рабочих там использовали пленных корейцев и китайцев, многие из которых остались на Хасиме навечно. В течение нескольких десятилетий Гункандзима являлся одним из самых густонаселённых мест на планете, пока в 1974 году компания не закрыла шахты ввиду истощения последних. А ещё на смену углю пришла нефть. Так остров полностью опустел.
— Люди говорить, — задумчиво произнёс Ли, пощипывая свою жиденькую бородку, — что компания рыть шахты глубиной в километр. Может, больше. А ещё люди говорить, что неспроста компания так поспешно сворачивать добычу. Уголь вовсе не кончаться, не-е. И вовсе не в нефти дело. Они что-то находить в недрах земли. Что-то жуткое, древнее, спящее… — Он внимательно посмотрел на меня. — Уж не знаю, будить они это или нет, но оно их серьёзно пугать. Да-да, очень пугать! Мне все известно — мой дед работать на Хасима…
Я лишь пожал плечами. Меня мало заботили душещипательные семейные истории, как и всевозможные глупые байки — я в них никогда особо не верил. Но вот мысль о брошенном острове не оставляла ни на секунду. Напряжённо вглядываясь в тёмный ребристый силуэт Гункандзимы, чётко прорисованный на горизонте и чем-то напоминавший крейсер, я дождаться не мог, когда уже вступлю на эту заповедную землю.
А ещё через пару минут тусклое послеобеденное солнце вырвалось из-за плотного скопления облаков, и Хасима предстал передо мной во всем своём великолепии; от открывшегося зрелища у меня буквально захватило дух. То был настоящий плавучий город с высокими, дымчато-серо го раскрошившегося бетона обрывами в море, — неприступная для штормов и тайфунов крепость, брошенная и позабытая. Я стоял на носу катера, вяло прислушиваясь к сомнамбулическому бормотанию Ли, и ненасытным взглядом воспалённых от морской соли глаз изучал пепельного цвета пятиэтажные здани