И спать в лесу, и видеть сны глазами крыш. И воскресать всегда, не расставаясь с жизнью. Любить себя и быть любимым. Пусть называют эгоистом, но как мне жить с открытой мыслью, когда я накрываю холодом могилы? Дарить себя всего хочу, и получать от каждого эмоции — без разницы, какие.
И смерть хочу я превращать в забаву, собою погребая каждую травинку, и к весне ей жизнь давать, чтоб возродиться вместе с нею много позже. Но в памяти остаться не пятном, но целым полотном оттенка жизни. От края и до края, от мала до велика — полезным быть в быту и игрищах.
И облака из снега на земле творить с излишком, и дать возможность людям почувствовать себя всевышним, шагающим по небесам земным. И пухлые сугробы ярче облаков — на зависть каждому из всех богов античных мифологий. Быть лучшим, и ничем иным.
Оторваться от небес смогу, чтоб отпустить снежинку сверху, в отличие от смуглых зимних туч, столь мрачных, словно на поминках. Земная жизнь не хуже высших сфер. Я снегом стану, и это докажу.
ДАРЬЯ ТОЦКАЯСКОРЫЙ ПОЕЗД ДО СТАНЦИИ УНГВАР
ЧУ-ЧУУ!
Поезд протяжно ухнул совой и прошёл сквозь до краёв наполненный мраком тоннель, вырубленный лет его назад в крутобокой меловой горе. Из ее каменистой кожи торчали хвойные деревца — все, как на подбор, кривые, неказистые. «Гадючка» — так местное племя гуцулов называет молодую еловую поросль, а на лес тот и вовсе руками машут, — плохой, поганый лес.
Гарсиа был в этих краях проездом. И как же они были не похожи на его родную Сердань! В первый день неприветливые Карпаты встретили путешественника разразившейся бурей, и с тех пор не упускали случая напомнить ему обложной облачностью и бесконечными дождями: здесь не солнечные, безмятежные Пиренеи.
Усугубляли мрачное настроение и местные жители. Закутанные по уши в меха и овчинные безрукавки-кептари, они своим внешним видом напоминали приблудившегося медведя-шатуна. Речь их была пересыпана густо ненужными, ничего не значащими междометиями: лем, пой, бо, йой. Скажите на милость, что все это значит? Выходцы из соседних сёл зачастую не понимали друг друга, особенно если вдруг переходили на мадьярское или словацкое наречие.
С наступлением темноты все они, как один, прятались в приземистых хатах-граждах, закрывали ставни и никого не впускали. Дикий народ!
Гарсиа заинтересовало только одно: их нелепые, невероятные и не похожие на истории других народов сказки и выдумки. Мог ли кто в его собственных краях рассказывать небылицы о «диких» людях, которые днём и ночью пасли и сторожили, словно скот, лесных косулей и вепрей? А чего стоила байка, которую вчера поведала гуцульская крестьянка:
— Йой, в лес один не ходи, увидит тебя мохнатый Чугайстр и до смерти затопчет!
При самом упоминании этого диковинного слова, должно быть, служившего именем или названием странного существа, Гарсиа затрясло, да так, что зуб на зуб не попадал, пока ему спешно не подали чарку местной крепкой сливовицы. «Чугайстр». Надо же! Неслыханное им ранее сочетание звуков поражало неприятной узнаваемостью. Будто бы всё его естество учуяло нечто знакомое и возжелало непременно встретиться с ним лицом к лицу в сумрачном карпатском лесу. «Чугайстр». Выходец из Сердани по слогам попробовал слово на вкус и понял, что оно неприятно царапает разум. «Чу» — как поезд, а концовка — словно кто-то пилит кости, чтобы высосать из них мягкий и нежный мозг.
Другие истории местных жителей, хоть и были занятными и необычными, ничем в нем глубоко не отзывались. Они представлялись Гарсиа скорее экзотической сказкой, которую уместно рассказывать, к примеру, за лущением урожая кукурузы или прядением шерсти. В общем, все это он справедливо считал бабьими выдумками. Какое ему дело до них? Скоро он минует Карпаты и окажется там, куда направлялся — в Унгваре. Поезд уже мчит его неотвратимо к конечной станции, в средневековый город, в котором, по слухам, хранится меч брата самой Эржбеты Батори, кровавой графини Средневековья; и он обязательно осмотрит его в музее.
Молодой человек отложил перо. Письмо отцу на родину не выходило таким, как нужно. Скомкав очередной лист бумаги, он решил оставить своё занятие. Тем паче, что этому ничуть не способствовал подаваемый буфетчицей исключительный в своей отвратительности чай. Крупные и пыльные байховые чаинки не раскрывались от чуть тёплой воды, которой его здесь заливали. И в прозрачном стакане плавали длинные чёрные клочья звериной кожи, едва опушённой белой мерцающей шерстью. По крайней мере, Гарсиа так начинало казаться, едва он вспоминал о Чугайстре.
Нужно признаться, что молодой человек из испанской провинции и сам нередко баловался сочинительством странных историй. Их находила складными и забавными разве что мама, а отец лишь сердито хмурился, просматривая попадавшие ему в руки листы с писательскими начинаниями сына. Гарсиа-старший видел своего отпрыска помощником адвоката, жандармом, сборщиком податей, но никак не сочинителем историй.
Повинуясь секундному порыву, серданский путешественник схватил перо, обмакнул его в тушь и принялся испещрять бумагу витиеватыми строками. И в то же время он не смог бы сказать, что именно побудило его спешно запечатлеть рассказанные ему ранее местечковые истории.
Если задуматься, то все они, как одна, отдавали страхом и мерзостью противоестественного. То большая гора вдруг ощетинится сотнями сосен, расправит их вытянувшимися из-под земли лапами, как домашняя кошка оглаживает свой мех перед охотой, — и одним махом передавит половину ближайшего селения. А то злая ведьма решит извести молодую пару, и, чтобы быть вместе, парню и девушке останется утопиться в глубоком горном озере, спасаясь от погони и травли собаками. «Влюблённые достигли синевирского озера и попросили защиты для себя и своих уз у его голубых вод», — закончил выводить Гарсиа и уставился в окно.
ЧУУ-УХ! ЧУХ!
Поезд вздрогнул, выдохнул облако белого густого пара и помчался необычайно скоро. Казалось, секундой ранее он почти до остановки замедлил свой бег, задрожал всеми стёклами, заходил ходуном расхлябанными дверцами и зацокал по столам подпрыгнувшими разом подстаканниками. Гарсиа даже схватил свой стакан с ужасным чаем, чтобы тот прекратил отбивать эту безудержную чечётку безумия.
Ну вот, он уже и думать стал так же, как герои местных легенд: что бы они ни удосужились предпринять для собственного спасения, никогда его не получали. Они оставались бесправными статистами в сценах бушующего вокруг ужаса. Если верить этим легендам, здесь, в этих краях обезумевших гор и проклятых лесов, спасения не стоит ждать никому.
Чтобы хоть как-то отвлечься от сумрачных мыслей, начинающий писатель решил выглянуть в коридор вагона. Открыл скрежещущую дверцу и, лениво оглянувшись, последовал в сторону тамбура. Заглянул в первое попавшееся купе — и никого там не встретил. Настал черед второго купе. Одолеваемый неясным предчувствием, он не увидел и там ни одного попутчика. Ни единой живой души не было обнаружено и в третьем купе. Казалось, все, кто садился с ним вместе в скорый поезд до станции Унгвар, сошли ранее на несуществующих остановках. Как это могло произойти и что могло значить?
Гарсиа с трудом поборол подступившую панику и тошноту. Если мыслить логически, всё должно проясниться — так он уверял себя. С тех пор, как состав вышел из Львова, ему довелось остановиться всего единожды. Должно быть, там они и сошли. Но может ли быть такое, что все пассажиры поезда предпочли безымянную станцию в горах конечной остановке — Унгвару?
Где же попутчики? Куда исчезли вместе со своими громыхавшими кружками, дразнящим и аппетитным запахом вареной курицы и шуршанием бумаги, в которую яства завернули для сохранности? Почему отзвучали внезапно в вагонах детский гомон и мужские серьёзные разговоры? Отчего подолы дамских нарядов больше не метут дорожку вагонного коридора?
Гарсиа подёргал в одном из опустевших купе за ручку, открывавшую окно с толстыми, запотевшими стёклами. Однако та не поддалась. Казалось, сам поезд не желал отпускать его на волю, не давал глотнуть хотя бы немного свежего воздуха и привести в порядок разум и мысли.
Путник из Сердани проследовал дальше, к отсеку проводников. Боязливо оглянулся, наконец, набрался смелости, постучал в дверь — в надежде получить ответы на все вопросы и вернуть уверенность в происходящем, утерянную при виде обезлюдевшего вагона.
Дверь в купе проводников внезапно резко дёрнулась и с громким лязгом отлетела в сторону. Не то, что бы некто быстро отодвинул её, напротив. Перегородка, отделявшая незадачливого путешественника от купе, была вырвана с петлями и отброшена в узкий коридор вагона самым зверским образом.
Гарсиа едва успел посторониться, когда мимо пролетел массивный кусок фанеры с зеркалом, которое тут же разбилось, осыпав потёртую тканую дорожку сотней блестящих осколков.
Следом за звоном и грохотом послышался другой звук — гортанный и низкий рык, рождавшийся в чьей-то пасти, переполненной слюной.
Затем рык перешёл во вдох — свистяще-утробный, грубый до тошноты, поднимавшийся из самого нутра того, кто его издавал.
В отделе рабочих поезда не нашлось ни проводника, ни помощников машиниста, ни даже буфетчицы. Там не было ни единой живой души, за исключением обладателя явно не человеческого рыка.
Наконец в дверном проёме возникла массивная кожаная грудь, покрытая белой длинной шерстью, неясно мерцавшей в свете попадавшихся по пути следования состава ночных фонарей. Густая шерсть росла так же нелепо, как торчали в разные стороны и сосны, и ели в местных проклятых горах.
Гарсиа почувствовал неминуемость остро, как ещё никогда с самого момента своего рождения.
Едва паровоз влетел с разбегу в следующий по счету тёмный тоннель, громкий рык-полухрип повторился и перешёл в угрожающее низкое рычание.
Поезд крикнул на прощанье своё громкое «ЧУ!».
Болезненная, невыносимая темнота разлилась перед глазами Гарсиа, и состав огласил его вопль, который он просто не в силах был сдержать —