Аконит, 2020 № 07-08 (цикл 2, оборот 3:4, февраль) — страница 13 из 24

Первая луна декабря

Я живу за чертою летопогоды, в квартале первой луны декабря, и у нас здесь всегда минус четыре градуса Фаренгейта.

Моё имя — так начиналась одна старинная книга, которую я читал в детстве — Тереза Мария Берта Авель, или просто — Авель.

Моя жизнь проста, безыскусна, и в ней нет ничего интересного, мои родители умерли, когда мне было три года, от циркониевой лихорадки, которую мне удалось пережить, но где-то глубоко внутри я всё ещё болен, и иногда, по вечерам, я кашляю, кашляю долго, безысходно, и вспоминаю о том, что также кашляла моя мать перед смертью.

Живу я в небольшой комнатке в многоквартирном доме, которая осталась мне от родителей.

Работаю я на заводе, на конвейере, там, где производят разноцветные кубики многоразового рисового супа. Я должен выбирать из кубиков на конвейере синие кубики и складывать их в коробки, а дальше на конвейере складывают в коробки кубики других цветов.

Синий цвет я ненавижу.

Все мои утра одинаковы. В шесть утра включился кристалл потолка, озарив комнату седьмой симфонией Людвига Вана.

Я пошёл умываться, потом был завтрак и холодный бутерброд с концентратом сыра.

Потом я пошёл на свой завод, утро было тусклым и серым.

Прохожие были одеты в тяжёлые тёплые пальто, и каждый спешил на свою фабрику.

Я шёл медленно и думал о том сне, который снился мне сегодня — жаркий день в квартале четвёртой луны августа, я лежал на берегу моря и вдыхал отчётливое тепло солнца, пока меня не окликнула какая-то девушка — Авель… и я понял, что я ее люблю… а она — любит меня…

В кварталах летопогоды я не был ни разу, и море видел только в кристаллах сна.

Я закурил первую утреннюю сигариллу, и сердце отозвалось привычной болью.

На заводе всё было как всегда — синие кубики, пятнадцатиминутный перерыв на обед и снова синие кубики.

После работы я не пошёл сразу же домой, а свернул в сторону реки и ее бесконечной набережной.

Исеть была закована в холодный торжественный лёд, в ее чёрных снах вода была свободной, освобождённой ото льда в летомесяце под названием июнь.

Исеть была покрыта льдом ещё задолго до моего рождения, и ее лёд был испещрён снежными тропами тех, кто хотел сократить здесь путь.

Прохожих на берегу реки не было, все уже разошлись по домам к источникам искусственного тепла.

Я посидел на парапете набережной, куря сигариллу, и тоже пошёл домой.

По дороге домой я встретил двух леточеловек, их плащи были окрашены жёлтым, дымчатым светом, я обогнул их, чтобы случайно не коснуться силового поля, под защитой которого они находились.

Что они делают здесь — вот чего я не пойму, ведь здесь нет ничего интересного.

Может, для них это нечто вроде экскурсии, может, они скучают по снегу, так же, как мы скучаем по солнцу и тёплому летнему дождю.

Дома я включил кристалл визора, там передавали новости соседних кварталов — января и ноября.

В ноябре, как всегда, был дождь, а в январе — сильная, сорвавшаяся с цепи, метель.

В январе я был однажды, в детстве, на школьной экскурсии, там было ещё холоднее, чем у нас, и все были закутаны в тёплые шарфы и меховые накидки.

Детей декабря там явственно не любили, и больше я там не был ни разу.

А вот в октябрь — месяц моего рождения — мне путь закрыт, как и во все другие месяцы, кроме января и февраля.

Такие дела.

Все люди застыли в кусках янтаря, но птица — другой самолёт…

По визору началась космострелялка, я приглушил звук и взял свою любимую книгу — письма Марины к Килгору Трауту.

Кристалл потолка излучал сонный голубой свет.

Я лёг на кровать, держа в руках письма другого одинокого человека, такого же одинокого, как я, и даже больше.

В одиннадцать я включил кристалл сна, выпил свои таблетки — снотворное и антидепрессанты — и уснул.

Мне снова приснилось море, оно было мертвенно-зелёного цвета, и на берегу моря был я один, берег был диким и отчуждённым, словно миллион лет назад.

Следующий день был выходной — воскресенье, и мне не нужно было идти на завод.

Ко мне пришла Белка, это моя девочкадруг.

Ей тоже восемнадцать, как и мне.

Знакомы мы уже восемь лет.

Мы выпили псевдозелёного чая и стали собирать паззл — картину какого-то древнего художника под названием «Подсолнухи».

Собираем мы его уже несколько недель, и получается пока плохо, Белка всё время путает фрагменты и вообще плохо разбирается в цветовой палитре.

Она тоже, как и я, переболела в детстве циркониевой лихорадкой, только ее родители выжили, а мои — нет.

Можно было пойти в синематограф, но у нас не было денег, моя зарплата была давно, и после паззла мы решили просто пойти погулять на улицу.

Мы прошли Элизиумом и вышли на бульвар Рабов.

Шёл снег — тихий и отстранённый.

Белка была закутана в тёплое пальто, а на мне была меховая куртка.

— Тебе снилось море? — спросил я ее.

— Нет, — ответила она, — никогда, я даже плохо представляю себе, что это такое, это кажется большое количество солёной незамерзшей воды?

— Ну да, примерно так. Так пишут в газетах.

— А чего ты спрашиваешь?

— Просто, мне оно снится, постоянно снится.

— Сходи в психбольницу.

— Я и так хожу туда каждый месяц. Ну расскажу я им про море, и что?

— Не знаю, может, от этого есть какие-то таблетки.

— Ладно, давай поговорим о чем-нибудь другом.

Мы дошли до реки и ее покорного льда, река выглядела как рано состарившаяся и некрасивая женщина.

Я закурил сигариллу, а Белка достала из кармана псевдоорехи.

Так мы стояли, пока не погасло солнце, и наш квартал не стал темным, но вскоре зажглись фонари вечера.

Потом я проводил Белку домой, она жила на улице Калек, и мы попрощались.

Она поцеловала меня в щеку и, отряхнув перчатки от снега, взошла по своей лестнице.

Я постоял ещё немного, глядя на ее горящие окна, а потом пошёл домой.

Этот месяц называется декабрь-4.

Такие дела.

У нас никогда не наступает новый год.

Редкие вечерние прохожие были сумрачны и глядели хмуро и неприветливо.

Я дошёл до своего дома, там всё было по-прежнему.

И в этот раз несобранный паззл так и лежал на столе, храня невидимое тепло рук Белки.

Люблю ли я ее? — вот вопрос, который занимает меня даже больше, чем вопрос — любит ли она меня?

Я не знаю, честно, не знаю, я слишком к ней привык, она девочкадруг, слишком много лет мы знакомы.

День сегодня был долгим, и, даже не ходив сегодня на завод, я почувствовал, как устал.

Зевая, я расстелил постель, включил кристалл сна и уснул.

Море было напоено солнечным светом.

Оно было удивительно спокойным и безмятежным.

Я сидел на берегу, песок просыпался сквозь пальцы.

Вверху парили небольшие птицы, названия которых я не знал.

На берегу я был один.

Жалко, что во сне со мной не было Белки, она была бы рада увидеть море.

Пробуждение было внезапным, мерный шум моря сменился холодным криком кристалла потолка.

Я кое-как встал, ещё не вполне отойдя ото сна, и направился в ванну.

Есть мне не хотелось, и я ограничился только псевдокофе.

Утренняя дорога на завод была заполнена бесконечным падающим снегом.

На другом конце квартала Белка шла на свою фабрику текстильных изделий.

Выбирая на ленте конвейера синие кубики, я думал о Марине и Килгоре Трауте, и странном мире эпистолярной любви.

После работы я решил сходить к зимогранице декабря.

Я прошёл мостом Несчастных и по Ледяной улице вышел к границе квартала.

Зимограница сияла нестерпимым белым цветом льда.

Через дверь в границе можно было пройти в январь, если у тебя, конечно, был кристалл визы.

Дверь отворилась и оттуда вышел леточеловек, его лицо было спокойно и наполнено каким-то чувством собственного достоинства.

Жёлтый плащ горел медленным светом.

Я смотрел ему вслед, как он идёт в сторону моста Несчастных, и думал о том, что я, наверное, никогда не увижу август.

Я постоял ещё немного и пошёл домой.

В следующее воскресенье мы с Белкой должны были закончить паззл, потом можно было его склеить псевдоклеем, поставить в рамку и повесить на стену, тихим украшением моей маленькой комнаты.

Завтра мне — как и всем, пережившим циркониевую лихорадку, раз в месяц — надо было идти в больницу.

Я подумал о том, дадут ли мне там таблетки, чтобы никогда больше не видеть море.

В моих снах оно было слишком тёплым для живущего в квартале первой луны декабря.

Станислав КурашевФаренгейт Блокады

Я держал в руке сложенные бумажные листы, последнее письмо Белки, и эти листы были мокрые, как венгерская салями, вынутая из вакуумной упаковки.

То ли Белка плакала, сочиняя письмо, то ли она писала под хрупким дождём, безразличным подземной пневмопочте.

Для меня блокада всегда ассоциировалась с зимой — люди, закутанные в старые пальто и шарфы, еле идущие, кругом сплошной снег, кто-то падает и уже не поднимается, старуха везёт на санках пустое ведро к полынье в замёрзшем пространстве реки, где-то плачет ребёнок, совсем неслышно.

Но я никогда не думал, что блокада будет в безумном июне, и люди будут умирать под прямыми лучами солнца.

Девушка с волосами цвета беличьей шерсти писала, что когда будет сто градусов Фаренгейта, она, наверное, тоже умрёт. Сегодня был уже 91 градус.

Если это — цена, то я — не плачу эту дань, писала Белка отчётливым зелёным гелием, аккуратными округлыми буквами, о том, что ей опять на улице предлагали купить человеческое мясо.

Ее родители были убеждёнными веганами, помешанными на здоровье, и крепко вдолбили Белке отвращение к мясу.

Пятилировой карточки сегодня хватило только на сельдерей, который спокойно переносил жару на фермах юга города.

Если б был концентрированный кубик, то даже можно было бы сделать что-то вроде супа, но кубики в городе давно кончились.

В конце письма Белка опять писала о постоянных болях в сердце и что она отдала бы всё за таблетку жёлтого нурофена.

В завершение, она передавала привет собаке, которую звали Нексус-6.

Он по прежнему прибегает к монитору, когда звонит мама? — спрашивала она.

Подземная пневмопочта всё ещё работала, но Белка, конечно, догадывалась, что все письма вовне перехватывались врагом и никуда не доходили.

Впрочем, она и не ждала ответа.

Помнишь, как мы зимой ждали лета, и вот это лето пришло, и ему не будет конца.

Я держал в руке сложенные листы, они были влажными и пахли летом, чужим, терпким, далёким летом.

За окном было 27 февраля, через два дня наступала календарная весна, и чёрный снег начал своё извечное превращение в чёрную грязь.

Сервера в городе Белки были отключены с началом блокады, но мой компьютер работал, можно было посмотреть блюда из сельдерея, потом пойти в гипермаркет и купить его, благо, у нас его тоже было много.

Настроение у меня было тяжёлым, я впервые почувствовал, что Белка утратила надежду.

В первых письмах, в конце, она рисовала вместо подписи смешную белку с шикарным хвостом.

В этом письме не было ни рисунка, ни подписи, просто «пока».

В городе начиналась чума, и эта эпидемия должна была закончить историю блокады; в городе уже не было централизованной службы захоронения трупов, и с каждым днём трупов на улице становилось всё больше, эпидемия распространялась как бессмысленный лесной пожар.

Я не знал, сколько людей жило в городе до блокады, но думаю, не меньше миллиона.

В одном из писем Белка писала, что город — это последняя надежда человечества, и с падением города исчезнет и смысл существования людей.

Пока враг захватывал один город за другим, люди в городе Белки готовились к войне, и, судя по тому, что враг не стал штурмовать их город, подготовились они хорошо.

Не предвидели они только одного — блокады.

Где тот поэт, который опишет сияющее пламя Фаренгейта над умирающим городом?

Я пошёл к холодильнику, на нем — я помнил — висел старый сломанный английский магнитик, показывающий две погоды — холодный Цельсий и равнодушный Фаренгейт.

Он показывал всего 64 градуса.

Я отбросил мысль о походе за сельдереем и стал осматривать свои припасы, словно привычный опытный блокадник.

В начале месяца я всегда посвящаю какой-то день закупке продовольствия, предвидя безденежные дни конца месяца.

Я покупаю много картошки, лука, моркови и чеснока, в силу которого я свято верю.

Ещё в гипермаркете была уценённая тушёнка, и я купил пятнадцать банок.

Я сел за стол и начал чистить овощи, как всегда включив радио и склонившись над столом как усталый робот.

Картошку я варил, а оставшиеся овощи жарил, потом я соединял ингридиенты в одной кастрюле вместе с разогретой тушёнкой, и этого блюда мне хватало дня на два.

Я положил картошку в кипящую воду и решил позвонить консьержке.

Я снял трубку и сказал — здравствуйте.

Имена консьержек я никак не мог запомнить, хотя они постоянно открывали мне дверь подъезда, когда я подходил к нему — они-то знали меня хорошо.

Да, — ответила консьержка.

Скажите, почтальон сегодня приходил? — задал я свой привычный вопрос.

Нет, по выходным они никогда не приходят.

Спасибо, — сказал я и положил трубку.

Вот так, почтальон не приходил, а письмо я получил, утром я нашёл его в своём почтовом ящике.

Я снова пошёл на кухню, овощи надо было постоянно помешивать, они всё время у меня пригорали.

Я вспомнил самое первое письмо, полученное мной.

Оно было, как и все последующие, без конверта.

Это было единственное письмо, написанное Белкой в хорошем настроении.

Начиналось оно идиллически — привет! всё думаю, буду ли я снова лежать на вашем стареньком прекрасном диване в гостиной, а радостный Некс будет лизать мне лицо?

Кончалось оно словами — со мной всё в порядке, ваша (дальше следовал рисунок белки).

Сейчас же мне казалось, что Белка начинает потихоньку сдвигаться, от безумного Фаренгейта, от сельдерея на завтрак, обед и ужин, и самое главное — от безысходности происходящего.

Я вспомнила новый анекдот — про то, что мы давно уже не люди, писала она в последнем письме.

Я сложил листы на книжную полку к таким же листам, мои руки пахли, и это был запах Белки.

У меня вдруг закружилась голова, я крепко взялся за книжную полку, чтобы не упасть, закрыл глаза, и тяжёлая темнота навалилась на меня.

Как одинокая радиостанция, я транслировал горечь и грусть в пустоту.

Наконец меня отпустило, и тяжесть в голове прошла, картошка сварилась, герань на подоконнике так и не зацвела, а за окном падал снег.

После обеда, я включил компьютер, в почте было одно письмо, от моей японской знакомой.

Я изучаю японский по вечерам, два раза в неделю, и познакомился с этой японкой (ее звали Мидори) на одном форуме.

Она, в свою очередь изучала русский по Достоевскому, и искала русского, который читал Федора Михайловича.

Мы с ней сошлись, она в этот момент пыталась читать «Неточку Незванову», и мне это в ней понравилось.

Я видел ее фотографический снимок — маленькая, худая, в очках, некрасивая.

По-японски я ещё не мог писать и пользовался интернет-переводчиком.

Русский ей тоже давался плохо, и ее письма часто напоминали криптограмму.

В Йокогаме весь день идёт дождь, писала она, я читаю ФМД и мне грустно, неужели человек действительно может создать такую красоту?

Насколько мелки и ничтожны все эти наши харукимураками, кобоабэ и прочие, по сравнению с «Неточкой Незвановой».

Ты всё ещё ешь эту свою ужасную картошку с тушёной говядиной?

Я долго смотрел в монитор, не зная, что написать, я давно хотел ей рассказать про письма Белки, и может быть именно она и смогла бы меня понять, но почему-то не мог.

Что я мог ей объяснить, что?

Что где-то в далёком будущем, в блокадном городе умирает девушка, и эта умирающая девушка — это всё, что у меня есть.

Наконец я собрался с силами и написал — привет, Мидори, у нас дело движется к весне, но снег всё ещё лежит…

Дальше дело пошло проще, в письмах мы часто иронизировали друг над другом, словно люди, прожившие долгое время вместе.

Она называла меня недалёким русским варваром, а я ее — провинциальной старой девой, любящей паззлы.

Ну как твои паззлы? — всегда спрашивал я.

Она с удовольствием играла в эту игру, и отвечала, что собрала деву Христину с младенцем из трёх тысяч деталей, и сейчас думает, приклеить ли ее на стену, или нет.

Переписку мы начали в середине декабря, она сначала никак не могла понять, что значит минус тридцать градусов Цельсия и тотальный снег за окном.

Мидори жила прямо на западном берегу Токийского залива, ее окна выходили на Тихий океан, и, благодаря океану, климат в Йокогаме был мягкий и тёплый, и даже в самом холодном месяце январе температура редко опускалась ниже десяти градусов по Цельсию.

До Токио было пятнадцать минут на скоростной электричке, и Мидори часто ездила туда по выходным гулять по столице.

Подруг у неё, как я понял, не было, и она была так же одинока, как и я.

В конце письма она как всегда писала непонятные ей русские выражения, и я стал терпеливо ей писать разъяснения, поминутно сверяясь с переводчиком.

Некоторые выражения я никак не мог объяснить, они просто не переводились на японский.

Наконец я отправил письмо и стал смотреть, каких продают собак.

Это тоже было из-за Белки, она очень любила ту собаку и писала о ней в каждом письме, собака была видимо маленькая и с большими ушами, Белка называла его смешным уродцем, ушастиком и ушастым созданием.

Как там наше любимое ушастое создание? — часто спрашивала она.

У нас в основном продавали очень дорогих шпицев, некрасивых и злобных той-терьеров, глупых овчарок, которые мне никогда не нравились; чихуахуа были ещё ничего, среди них попадались забавные, но они тоже были дорогими.

По карману мне были разве что таксы; в принципе, они были симпатичными, но я всё никак не решался завести собаку.

Хотя это, наверное, было бы хорошо, у меня было бы живое существо, которое бы любило меня всей душой, радовалось бы моему приходу домой.

Мы бы с ним гуляли, а дома я бы мыл ему лапы от чёрного снега.

И мы вместе бы ели картошку с тушёнкой.

За окном начал сгущаться сумрак, пора было идти на улицу.

Один японский философ писал, что надо каждый день писать стихотворение и проходить десять тысяч шагов.

Стихи я писать не умел, а вот ходить старался каждый день и даже специально купил для этого шагомер.

Ходил я от 8-го марта до Белинского и обратно.

По привычке я заглянул в почтовый ящик, там было пусто.

На улице было около ноля Цельсия, и чёрная грязь, обращённая снегом и льдом.

Я прошёл через двор, любимое место собачников, но ни одной собаки сегодня не было.

Я шёл, глядя под ноги, и думал о Белке.

Напишет ли она ещё хоть одно письмо?

И что будет в том письме?

До свидания, люди планеты Земля.

Или прощайте, люди планеты Земля?

У меня всегда слезятся глаза на морозе, но в этот раз мне действительно хотелось плакать.

Может, дать объявление — куплю маленькую собаку с большими ушами?

Белка, Белочка, Белюченька, несчастный ребёнок, умирающий непонятно за что.

Вначале мне всё это казалось шуткой, но сейчас это уже стало трагедией.

Я не знал, чего я хочу: чтобы эта дыра во времени залаталась навсегда или ждать нового письма.

Ветер февраля был холодным, и это было приятно.

Я вдруг отчётливо понял, что я не хочу жить.

Что всё, что есть у меня, что всё, что я делаю, моя работа, все эти придуманные мной занятия — йога и изучение японского, всё это — не жизнь.

И единственное, что было живого в моей жизни — это письма Белки.

Она, умирающая, делилась со мной жизнью.

Наконец я прошёл вечерние десять тысяч шагов.

Консьержка заранее открыла мне дверь, и я прошёл мимо, не глядя на неё.

Письма не было.

Когда я открыл дверь, меня не встретил ничей радостный лай, никто не обрадовался моему приходу.

Я разделся и сел за компьютер, Мидори прислала новое письмо, но я не стал его читать.

Я напечатал и разместил на сайте объявлений своё объявление — куплю недорого маленькую собаку с большими ушами.

Потом достал все листы, написанные Белкой, и долго сидел на диване, не читая, а просто вдыхая их запах.

Он был чуть сладким, пряным и тёплым.

Он был настоящим.

Потом я лёг спать.

Завтра наступала календарная весна, в мире безумных трамваев и спокойных пенсионных фондов всё было нормально.

Люди шли на работу, люди возвращались домой, и никто не знал, что в будущем идёт война, миллиарды убитых, лунное кольцо, лучевой кратер, и белый город на берегу океана в блокадных тисках, в одной из комнат которого кашляет кровью единственная женщина, которую я любил в своей жизни.

Станислав Курашев