МЕЖДУ ВОСТОКОМ И ЗАПАДОМ
Глава 1.ПЕРВАЯ ОПАЛА
Итак — старт 1960-х. Василий и Кира живут в Москве. Она учится языкам и пению, готовится родить сына. Он каждый день ездит в туберкулезный диспансер, а вернувшись — пишет.
Однажды ему позвонил Авербах: старик, я в Москве, хорошо бы встретиться.
— Обязательно встретимся, старик! И пойдем-ка мы с тобой в «Пльзень».
То был безумно модный чешский пивбар в парке им. Горького. Там встречались все… В «Пльзене» было хорошо. Пахло Европой, свежим пивом и шпикачками.
Авербах пришел с рыжим парнем, одетым — о чудо! — в настоящие американские джинсы.
— Вася, — представился Аксенов.
— Алик, — представился парень.
Это был уже знаменитый в узких кругах Александр Гинзбург — театрал, скалолаз, постановщик пьес Эжена Ионеско в городе Коврове, герой фельетона «Бездельники, карабкающиеся на Парнас» и издатель рукописного журнала «Синтаксис». В нем, говорят, наряду с московскими «литературными подпольщиками» вроде Генриха Сапгира и Сергея Чудакова, не стеснялись публиковаться Белла Ахмадулина и Булат Окуджава.
Авербах изумился, узнав, что друг Василий — «настоящий советский писатель». А Гинзбург — не удивился вовсе. «Мы живем в мире фантастики! — вскричал он. — …Они не могут за нами уследить. (Говоря они, он имел в виду, конечно, органы идеологического контроля.) Нас слишком много… Такое получилось поколение: в ногу мало кто марширует… Ну как начальству уследить за всеми пишущими, актерствующими, играющими джаз, поющими под гитару, снимающими кино, когда никто всерьез не принимает эту идеологию? Наше время дает массу возможностей!»
Многим и впрямь казалось, что достаточно быть смелым, творческим, заводным и не нападать открыто на режим, и р-р-раз — станешь лидером артистического движения, известным художником, влиятельным критиком — покровителем молодых талантов…
Через две недели Гинзбурга арестовали. Дали два года. Перевели стрелку жизни. Был фрондерствующий артист. Стал политический борец. Второй раз в СССР Аксенов увидел его в 1967-м. Алика выводили из здания суда. Дали срок, посадили в воронок и услали на северо-восток.
Но в тот вечер никто ни о чем таком и не думал. В баре «Пльзень» составилась компания веселая, большая и отправилась гулять по Москве, распевая песни Окуджавы и травя анекдоты, вроде: «Лежат Ленин и Сталин в мавзолее. Вдруг — шум: Хрущев прется с раскладушкой. Ленин ему радушно: „Устраивайтесь, товагищ!“, а Сталин: „Куда? Здесь тебе не общежитие!“». Взрыв беззаботного хохота.
Казалось, уже многое можно. Почти всё. Не верилось, что у власти-то дело было за малым: собраться и разобраться с теми, кто идет не в ногу.
Возможно, кое-что в этом тексте может показаться не вполне понятным некоторым читателям. Скажем, тем, кто родился после 1990 года. Например: почему джинсы — чудо. И почему боялись рассказать анекдот. Или — за что арестовали Гинзбурга.
Сегодня самочинная постановка пьесы, как и издание самодеятельного журнала или сайта, не кажется молодым людям чем-то из ряда вон выходящим. В их распоряжении есть нужная техника и возможности. Идеологические запреты лежат вне их реальности. Даже если в своих поисках они вторгаются в социальную жизнь, а то и в политику.
Вместе с остатками советской системы в прошлое уходит и знание о ней. И потому многое описанное может удивить. Например, озабоченность государства ситуацией в искусстве. Или выступление его лидера в роли художественного критика. Кто-то может не знать о союзах писателей. Кому-то, возможно, будет невдомек: как это одни авторы ругают других за интервью иностранному журналу. Или — за изданную за границей книгу. Поэтому, думаю, нужно коротко разъяснить социально-политическую и культурную ситуацию того времени. Те, кто в курсе, могут пропустить следующие несколько абзацев.
Начнем с творческих союзов и их задач.
Главная состояла в управлении артистическим цехом. Это касалось всех — союзов писателей, журналистов, художников, композиторов, архитекторов, театральных деятелей, кинематографистов… Идеологическое и политическое руководство — партия и правительство — считали искусство важным инструментом формирования норм и рамок поведения и деятельности людей, влияния на сознание участников проекта, цель которого — коммунизм — общество, основанное на общественной собственности и принципе «от каждого по способности — каждому по потребности».
Примеров реализации этого принципа не имелось. Но считалось, что в период перехода от капитализма к коммунизму работал другой принцип: «от каждого по способности — каждому по труду». То есть ожидалось, что члены общества, отдавая на его благо свои силы, будут получать взамен адекватное количество товаров и услуг.
Максимально упрощая, можно сказать, что система требовала от людей самоотдачи не ради личного блага, а ради блага общего. Дело осложнялось тем, что, во-первых, при отсутствии частной инициативы не удавалось производить объем товаров и услуг, позволяющий воздавать трудящимся по труду, а во-вторых, кроме «социалистического мира», где проходил этот эксперимент, существовал мир капиталистический — построенный на частной собственности и инициативе и именуемый Западом. Считалось, что он враждебен и придется его разрушить. Поэтому надо крепить военную мощь и расширять влияние системы, лидером которой был СССР. При этом во враждебном мире, где мало кто ставил задачей воздаяние по труду, количество и качество товаров и услуг превышало доступное жителям мира социалистического. Где у многих людей были сложности с покупкой предметов одежды и обихода, а также продуктов питания, которых не хватало.
Это делало необходимым не продажу, а распределение благ. Опять же — «по труду». Мера труда определялась распределяющими органами. Но у них была проблема: большинство людей хотело трудиться ради общего блага поменьше, а получать побольше. Такое отношение считалось буржуазным пережитком, который требовалось искоренить.
Как? Путем принуждения к труду. Или — созданием системы привилегий, в зависимости от места работы или должности. А также агитацией — убеждением в том, что надо, во-первых, любить коммунистическую партию и ее вождей; во-вторых, следовать заветам ее создателя — Ленина; в-третьих, отдавать обществу всё больше времени и сил; в-четвертых, видеть в Западе врага.
Полагалось думать, что там всё плохо — и уровень жизни, и моральные устои, и товары. «Иностранные вещи красивые, но непрочные» — гласил расхожий девиз. Другой убеждал: «Советское значит отличное!» Однако в СССР вещи, произведенные на Западе, пользовались особым спросом, а доступ к ним был привилегией. Ясное дело, о свободном общении с этим миром и печи не шло. Был непрост и обмен произведениями искусства.
Пропаганда убеждала: культура Запада опасна. Она служит оружием в борьбе систем — отвлекает строителей коммунизма от дела. Поэтому поступление ее произведений в СССР нормировалось. Однако в их зловредности приходилось убеждать. Ибо люди не понимали: что страшного в том, чтобы смотреть западное кино или «крутить» западную музыку на хорошем западном проигрывателе.
Предполагалось, что убеждать народ в том, что у нас всё в основном хорошо, a у них плохо, — будут не только профессиональные агитаторы, но и люди искусства: режиссеры, актеры, певцы… И, конечно, писатели.
Стимулом были привилегии. Гонорары, дома творчества, дачи, квартиры и автомобили (которые тоже распределялись), особые детские сады и лагеря, организация концертов и выставок. Входили в число привилегий и поездки за рубеж — для демонстрации наших достижений.
Эти блага были инструментами управления. Их и обеспечивали творческие союзы.
Взамен требовалась лояльность. Не всегда нужно было рвать на груди рубаху, воспевая власть. Можно было тихо петь о любви. Но при этом создавать сочинения, потребные для воспитания «советского человека — строителя коммунизма».
Если же творец вел себя иначе, на него начинали влиять — побуждать следовать предписанным нормам. Одним из средств воздействия считалась публичная критика. Отказ же от исправления грозил карой. Мера ее суровости варьировалась — от запрета публикаций (концертов, выставок и т. п.) до заключения. Серьезными проступками были самовольные передача произведений за рубеж и контакты с иностранными СМИ. Ну а люди искусства часто относились к этим запретам небрежно, считая общение с коллегами «из-за бугра» приятным и полезным, а с журналистами — естественным…
Простите за экскурс. Но, думаю, он поможет понять ряд поступков как людей власти, так и людей искусства в той ситуации, в которой жила страна.
Итак, коммунистическая партия не собиралась сдавать позиции на фронте борьбы идей. Смерть Сталина. Казнь Берии. Разоблачение «культа личности» на XX съезде КПСС. Реабилитация осужденных. Фестиваль молодежи. Ряд послаблений творческому цеху. Пестование надежд на открытый миру гуманный социализм. Но… у ручьев «оттепели» имелись берега.
Однако ранняя, быстрая и громкая слава «шестидесятников» породила в их среде иллюзию бескрайних возможностей: кто, мол, нам мешает расширить любые пределы? Для них десятилетие началось с успехов. В том числе — и для Аксенова.
В 1960-м у него родился сын — Алексей, названный в память об умершем в войну единоутробном брате писателя. После того как в «Юности» (три с половиной миллиона подписчиков!) вышли в свет «Коллеги», повесть издал «Советский писатель», поставили в филиале Малого театра, в театре им. Гоголя, Ленинградском ТЮЗе…
В 1961-м в шестом и седьмом номерах «Юности» выходит «Звездный билет» и возносит Аксенова к литературным звездам. Номера популярного издания и «Московского комсомольца», где печатались отрывки, таскают из библиотек, подобно пылкому читателю (будущему видному писателю) — юному Вите Ерофееву. Кто знает, как это повлияло на судьбу закоперщика дерзновенного альманаха «МетрОполь»…
Аксенов и режиссер Алексей Сахаров написали по «Коллегам» сценарий и сняли фильм, в одночасье ставший хитом… Василий Ливанов, Василий Лановой и Олег Анофриев очаровали зрителей, а песня Геннадия Шпаликова про «пароход белый-беленький» враз стала народной.
Не меньше очаровали зрителя Ефремов, Миронов, Збруев, Даль и Людмила Марченко — герои киноверсии «Звездного билета», снятой Александром Зархи по сценарию, написанному Аксеновым, Анчаровым и им самим, и вышедшей в 1962 году под названием «Мой младший брат».
Аксенов стал знаменитым. Не в последнюю очередь — благодаря бичеванию со стороны критиков, не увидевших в книге «вдохновляющего образа положительного героя — строителя коммунизма». Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Сергей Павлов называл героев «Звездного билета» не иначе как «фальшивомонетчиками»…
(Любопытно, что через два года после публикации романа в СССР перевод «Звездного билета» вышел в Китае. Но — только для «специального пользования» местных партийцев, тиражом в десять тысяч экземпляров. Аксенов узнал об этом только в сентябре 2005-го, когда впервые побывал в Пекине. Тогда «Билет» издали вновь, открытым тиражом. А в 2006-м решили напечатать «Коллег»…)
Итак, известность — известностью, а комсомол и его пресса взялись за Аксенова всерьез. И тут его позвал на беседу главный редактор второй по значению газеты страны — «Известий» (и, как считали многие, второй по влиянию человек страны), зять Никиты Хрущева — Алексей Аджубей. Пригласил и спросил: «А не податься ли вам куда-нибудь подальше от Москвы и поближе к стройкам семилетки?[45] Ну, скажем, в качестве спецкора „Известий“. Тем временем страсти и улягутся».
Аксенову выдали командировочное удостоверение и сопроводительное письмо: «Уважаемые товарищи! Прошу оказывать необходимое содействие специальному корреспонденту газеты „Известия“». Далее — имярек и крупная разборчивая подпись: Алексей Аджубей. С этими документами прозаик улетел на Сахалин.
Там вокруг Аксенова сложилась компания журналистов, литераторов, музыкантов, которых потом, как рассказывал Александр Кабаков, шельмовали в фельетонах под кличкой «подаксеновики». Некоторым пришлось уехать навсегда…
Аксенов был поражен: Сахалин — это истинный «край непосед», где песню про то, как «меня мое сердце в тревожную даль зовет», поют на полном серьезе. Ибо презирают «куркульство», тесовые заборы и сундуки, а любят «снег и ветер или звезд ночной полет». А если вечером есть электричество — врубают радиолу и крутят подряд всю серию «Вокруг света». Про всё это Аксенов и написал в очерке «Снег и ветер солнечной долины», опубликованном 12 января 1962 года в «Известиях» на две трети полосы.
К тому времени страсти и впрямь поутихли. Публикацию приняли как знак того, что «фрондер» отныне под высоким покровительством. А что в заголовке обыграно название джазового шлягера, как-то не заметили… Возможно, слухи о протекции Аджубея сыграли роль и в решении снова послать Аксенова на Дальний Восток — но на сей раз в Японию. О чем он и написал «Японские заметки»[46] про профессора Курода, университет Васэда, сад Уэно, русский бар «На дне», гейш, Фудзи и якудза. Но главное — Аксенов привез оттуда впечатления и мысли, которые, не расплескав в очерке, сберег для книги, которую начал писать зимой 1962-го, — «Апельсины из Марокко».
Конечно, в его жизни, кроме творческих планов, было много других вещей, рождающих интерес….
В кооперативном доме «Советский писатель», что на 1-й Аэропортовской, живут Окуджава и Мариэтта Шагинян — автор умилительных сочинений о Ленине и хозяйка черного спаниеля по кличке Глюк. Конечно, дама, прозванная «искусственным ухом рабочих и крестьян» (и впрямь обладавшая сверхмощным импортным слуховым аппаратом), не знала жаргонного словечка глюк[47] и назвала собаку в честь композитора, а может быть, просто «счастьем»[48].
Позже в тот же дом переехала и Евгения Гинзбург — в однокомнатную квартирку, которой через несколько лет предстояло стать штабом литературной фронды.
Во дворе прогуливались знаменитости. Рядом располагался детский сад Литфонда, куда они водили детей. А потом — залезали в окошко к Аксенову — благо квартира была на первом этаже. Особенно любил это дело Олег Табаков.
Случалось, семья отправлялась в гости к Евтушенко. Он любил экзотику, держал на видном месте привезенный из тропиков панцирь океанской черепахи.
Ну а Василий Павлович из поездок привозил всё больше штуки полезные. Например — японских игрушечных роботов с сияющими глазами и уоки-токи с антенками, да такие, что и вправду годились для переговоров, хотя и на не слишком больших расстояниях…
Белла Ахмадулина рассказывала, как за границей Аксенов однажды купил пальто для мамы. Продавщица спросила: «Неужели у вас, русских, так холодно, что вы все пальто покупаете?» Потом Василий узнал, что незадолго до него там покупал пальто Рудольф Нуриев.
Аксенов привлекал людей, быстро становился центром любой компании. Как и теперь, в советское время знаменитость легко обрастала приятелями. Как и теперь, мир искусства был полон около-художественных тусовщиков.
Вот, скажем, любопытный персонаж по прозвищу «Стальная птица» — Владимир Дьяченко. Известнейший стиляга! У него была «победа» — ну то есть та самая «Папина победа», склеенная с подачи журнала «Крокодил» с образом юноши дурного поведения. Жил он в небоскребе на Котельнической — проезжая в «победе» да с девочками через Большой Устьинский мост, говорил: ну, вот, чувишки, и моя избушка. И — указывал на хоромину, будущую героиню романа «Москва-ква-ква». Володя был режиссером. В том смысле, что ВГИК закончил, но фильм снял только один — вместе с Петром Тодоровским, который, говорят, и сделал всю главную работу. Прозвище «Стальная птица» он получил за то, что как никто умел проникать в крутые рестораны, куда очередь стояла «с прошлой зимы». Помните песню: «…там где пехота не пройдет… там пролетит стальная птица!»? Вот Володя и пролетал…
Это он учил Аксенова и Окуджаву водить машину. Он же подбил Василия взять напрокат «Москвич-403» цвета морской волны и двинуть в Эстонию — в Кейла Йоа. Там они жили в старой казарме, где по лестницам бродили соседские козы и где Аксенов как-то сутки напролет писал рассказ. Написал. И рухнул на пол. Но написал-то ведь «Дикого» — чудную, чуткую, пронзительную вещь, вроде бы и про сельского дядьку, собравшего в сарае вечный двигатель, но — и про немыслимое одиночество таланта на Руси. Туда же подтянулся и Гладилин на голубом «запорожце». Он, кстати, первым из компании купил машину.
Аксенов долго ездил без прав. Как-то они с Кирой возвращались с дачи Окуджавы в Химках. По дороге домой, в районе Речного вокзала Аксенова «тормозят». Инспектор требует права. Писатель заявляет, что забыл их дома. Прекрасно! — говорит ушлый гаишник. — Едем домой! Едут. «Это был ужас! — вспоминает Кира. — Но вопрос решили: Вася вынес офицеру бутылку, и все остались довольны».
Впрочем, первой авто освоила Кира. Окончив курсы водителей в автодорожном институте, изучив автомобиль ГАЗ и получив права, она отважно села в «запорожец» и двинулась за картошкой на Ленинградский рынок. Но — въехала в дерево и больше за руль не садилась.
На эту свою первую машину — 43-сильный «запорожец» — Аксеновы одолжили денег у Евтушенко. «Тачка» оказалась капризной — то перегревалась, то переохлаждалась. Как говорила Кира, ее в основном носили на руках. А в остальном машина была хорошая. Просто не любила ездить. Короче, из тех, о которых водила Гладилин писал: «…они переворачивались, пройдя первую тысячу километров, а после второй тысячи рассыпались на части».
Вот эта компания — Ахмадулина, Вознесенский, Гладилин, Олег Табаков, Михаил Козаков, Ефремов, Евтушенко и немало других и тусила — то в Прибалтике, то в Питере, то в Крыму, то в Москве. Часто — в доме Аксенова. Там всё время кто-то сидел, болтал, выпивал. Алешу отводили в его комнату, где мама Киры — бабушка Берта (она приезжала из Новых Черемушек) рассказывала ему про танки. С тех пор он знает о них, возможно, побольше иного танкиста…
Но с чего бы это вдруг бабушка — и о танках? А с того, что Берта Ионовна Лейбина много лет прослужила в танковых войсках и ушла в отставку в звании подполковника. Она хорошо разбиралась в вопросе. Любила поговорку «порядок в танковых войсках» и через несколько лет с полным правом вошла в повесть «Мой дедушка — памятник» под именем Марии Спиридоновны Стратофонтовой — ветерана бомбардировочной авиации. Равно как и Алеша стал «маленьким Китом — лакировщиком действительности» в написанном в 1964 году одноименном рассказе.
В январе 1963-го в первом номере «Юности» вышли «Апельсины из Марокко». Во втором — «Первый день нового года» Гладилина. Прошло совсем немного времени с той поры, когда Твардовский победоносно прохаживался по ЦДЛ с одиннадцатым номером «Нового мира» за 1962 год, где был опубликован «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Пишущая и читающая публика спорила, кто острее: Солженицын или Виктор Некрасов и его книга «По обе стороны океана». Возникало ощущение начала нового наступления либералов по всему фронту.
Первые дни нового года принесли свежие и живые книги молодых, известных и талантливых авторов. Но критика встретила их без восторга. В «Литературной газете» Лариса Крячко в статье «Герой не хочет взрослеть» выговаривала авторам за то, что — опять! — вместо примеров для строителей коммунизма, они являют читателям инфантильных, незрелых, неспособных на решения людей, подобных герою романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи». В другой публикации говорилось: «…мы верили, что он (Аксенов) может правдиво показать людей труда. Но наши ожидания не оправдались. В „Апельсинах из Марокко“ им снова выведены какие-то странные личности, говорящие на диком жаргоне, по сути ничего не имеющие за душой». Досталось и Войновичу за рассказ «Хочу быть честным», и Садовникову за «Суету сует», и Казакову за «Адама и Еву», и Вознесенскому за слова «дитя социализма грешное»… Дискуссия вокруг «молодой прозы» становилась отражением противоборства сталинистов и антисталинистов в эшелонах власти.
Тем временем по сценарию Аксенова Третье творческое объединение «Ленфильма» снимает ленту «Когда разводят мосты». Критика беспокоит автора, ибо в то время ее негативные оценки могли остановить любой проект.
Близился Женский день. Время мимоз и подарков. Получили «подарок» и деятели культуры. В канун «праздника весны» партия пригласила их в Свердловский зал Кремля.
Анатолий Гладилин вспоминает об этом так[49]: «Седьмое марта 1963 года. Я жду в ЦДЛ, когда вернутся наши ребята. Наши ребята — на встрече Партии и Правительства с творческой интеллигенцией. Наши ребята держатся молодцом, вчера хорошо выступал Роберт… Но почему-то долго затягивается эта встреча с Партией и Правительством.
Наконец, в Пестрый зал входит Аксенов.
Лицо белое, безжизненное.
Впечатление, что никого не видит.
Я беру Аксенова под руку, подвожу его к буфету, говорю буфетчице, чтоб налила полный фужер коньяку, и медленно вливаю в Аксенова этот коньяк. Тогда он чуть-чуть оживает и бормочет: „Толька, полный разгром. Теперь всё закроют. Всех передушат…“
Далее мы сидим за столиком вместе с Эриком Неизвестным, тоже вернувшимся со встречи, и Эрик, которому после „Манежа“[50] уже ничего не страшно, внятно рассказывает, что происходило на встрече с Партией и Правительством.
Хрущев топал ногами на Вознесенского.
Хрущев стучал кулаком по столу и кричал Аксенову: „Вы мстите нам за своего отца!“ А Вася, по его словам, отвечал Хрущеву — дескать, почему я должен мстить, мой отец вернулся из лагеря живым. А по словам Эрика, Вася стоял на трибуне совершенно растерянный и повторял: „Кто мстит? Кто мстит?“».
По официальной же версии дело было так…
Впрочем, сперва припомним рассказ участника событий — Василия Павловича Аксенова, вложенный в уста героя его романа «Ожог» — зрелого, хотя и противоречивого, писателя Пантелея Аполлинарьевича Пантелея. Вслушаемся в рассказ о том, как под куполом Свердловского зала Кремля «кончилась его молодость».
«…Зал гудел сотнями голосов, словно некормленый зверинец.
— Пантелея к ответу!
— Пантелея на трибуну! <…>
— А ну иди сюда, — хрипловато сказал в микрофон Глава… — Иди, иди, я тебя вижу! — Палец, известный всему миру шахтерскими похождениями, нацелился в противоположный от Пантелея угол зала. — Вижу, вижу, не скроешься! Все аплодировали, а ты не аплодировал! Очкарик в красном свитере, тебе говорю! Иди на трибуну!
Приметы злого битника, „пидараса и абстракциста“ были хорошо известны Главе. Злой битник… любил шумовую музыку джаст и насмехался над сталинистами… Этак… и до нашей культуры доберется, подточит ядовитыми насмешками… Пока не поздно, по зубам им надо дать. <…>
— Мстишь нам за своего отца?..
— …Я не Пантелей!..
— Это не тот, экселенц, небольшая ошибочка.
— Иди на место! — рявкнул Глава…
— Слово имеет товарищ Пантелей…
Как? Вот этот тридцатилетний молокосос… и есть коварный словоблуд, вскрывающий сердца нашей молодежи декадентской отмычкой, предводитель битнической орды, что тучей нависла над Родиной Социализма?…В штанах у Пантелея-отступника, конечно же, крест, а на груди под рубашкой висит порнография и песни Окуджавы…
— дорогие товарищи дорогой кукита кусеевич с этой высокой трибуны я хочу критика прозвучавшая в мой адрес справедливая критика народа заставляет думать об ответственности перед народом перед вами мадам… истинно прекрасные образы современников и величие наших будней среди происков империалистической агентуры как и мой великий учитель Маяковский… я не коммунист но…
Мощный рык Главы ворвался в дыхательную паузу Пантелея:
— И вы этим гордитесь, Пантелей? Гордитесь тем, что вы не коммунист? Видали гуся — он не коммунист! А я вот коммунист и горжусь этим!.. (Бурные продолжительные аплодисменты, крики „Да здравствует дорогой Кукита Кусеевич!“, „Позор Пантелею!“) Распустились, понимаете ли! Пишут черт те что! Рисуют сплошную жопу! Снимают дрисню из помойной ямы! Радио включишь — шумовая музыка-джаст! На именины придешь — ни выпить, ни закусить, сплошное ехидство! Мы вам здесь клуб Петефи[51] устроить не дадим! Здесь вам не Венгрия! Порукам получите, господин Пантелей! Паспорт отберем и под жопу коленкой! К тем, кто вас кормит! В Бонн! (Оживление в зале, возгласы: „За границу Пантелея!“, „Психи, шизоиды, за границу их, в Анадырь!“)
Пантелей (на грани обморока…):
— Кукита Кусеевич, разрешите мне спеть!
— (…Одинокий возглас с армянским акцентом: „Хватит демократии, пора наказывать!“, добродушный смех — ох, мол, эти кавказцы.) Вот так, господин Пантелей! История беспощадна к ублюдкам и ренегатам всех мастей!..
Пантелей (из пучин обморока):
— Разрешите мне спеть, дорогие товарищи!
Крики из зала:
— Не давать ему петь! На виселице попоешь! За границей! Знаем мы эти песни!
Глава поднял вверх железные шахтерские кулаки.
— Всех подтявкивателей и подзуживателей, всех колорадских жуков и жужелиц иностранной прессы мы сотрем в порошок! Пойте, Пантелей!
Незадачливый ревизионист растерялся… собираясь грянуть „Песню о тревожной молодости“… медовым баритоном завел „Песню варяжского гостя“. <…>
Глава слушал, закрыв лицо рукой. Старший сержант гардеробной службы Грибочуев уже готовил реплику „с чужого голоса поете, мистер“. Ария кончилась.
— Поете, между прочим, неплохо, — хмуро проговорил Глава.
Пантелей… увидел, как из-за пальцев поблескивает клюквенный глазик Главы. Ему показалось, что Глава подмигивает ему, будто приглашает выпить.
— Поете недурно, Пантелей. Можете осваивать наследие классиков. Лучше пойте, чем бумагу марать. <…> Будете петь с нами, Пантелей, разовьете свой талант. Запоете с ними, загубите талант, в порошок сотрем. С кем хотите петь?
— С моим народом, с партией, с вами, Кукита Кусеевич!..
Глава неожиданно для всех улыбнулся:
— Ну что ж, поверим вам, товарищ — ТОВАРИЩ! — Пантелей. Репетируйте, шлифуйте грани, трудитесь. Вот вам моя рука!
Восторженные крики либералов приветствовали это спасительное и для них рукопожатие, а сержант гардеробной гвардии Берий Ягодович Грибочуев в досаде ущипнул себя за левое полусреднее яйцо —…не клюнул „кукурузник“ на наживку!»
Но это — литература. Открытые официальные хроники не передают беседы вождя Никиты Сергеевича (Кукиты Кусеевича) с писателем Василием (Пантелеем), как и с поэтом Вознесенским, сценаристом Шпаликовым и другими объектами «суровой критики». Но остались воспоминания — их самих и других свидетелей.
Вот, к примеру, разговор Хрущева с автором сценария «Заставы Ильича». Увидев, что сидящий вблизи президиума Шпаликов улыбается, Глава спросил: «Вы кто?» Тот ответил, что автор сценария такого-то фильма. Хрущев: «Чем сидеть и улыбаться, вышли бы и объяснили, как вы докатились до такого маразма человеческого, чтобы написать такое». На это Шпаликов попросил: вы лучше похлопайте мне и поздравьте — дочка родилась. И генсек захлопал. А за ним — зал. Аплодисменты заглушили последние слова сценариста: «…а вы здесь сидите и занимаетесь черт знает чем». Их слышали только ближайшие соседи. К счастью или несчастью — сказать сложно. С одной стороны, такая простодушная отвага могла выйти сценаристу более чем боком, а с другой — добавила острой специи в миф о «шестидесятниках».
Однако миф — мифом, а в «Правде» и «Литературной газете» доступны версии речей — и самого Главы, и того, кого Аксенов в «Ожоге» именует Верховным Жрецом, — секретаря ЦК КПСС Леонида Ильичева. Они дают внятную картину гонения.
Поскольку мы говорим об искусстве, остановимся в основном на «Литературке».
Итак, № 30 от 9 марта 1963 года. Первая полоса. Шапка: ВСТРЕЧА В КРЕМЛЕ. Деятели советской литературы и искусства — с партией, с народом. Советская творческая интеллигенция: «нет» — безыдейности, формализму, псевдоноваторству. О гражданской позиции художника, об искусстве большой коммунистической правды, о борьбе с чуждой идеологией.
Заголовок: «Об ответственности художника перед народом». Речь секретаря ЦК КПСС Л, Ф. Ильичева[52] на встрече руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства 7 марта 1963 года.
Речь длинная. Потому приведем лишь самые важные для нас ее фрагменты: «…Когда формалисты пытаются присвоить себе славу „правдолюбцев“, „искателей истины“, „новаторов“… — их заявления воспринимаются как ничем не подкрепленная претензия, попытка захватить что-то, им не принадлежащее…
— Полноте, — говорят им советские люди… — Лишь искусство социалистического реализма… является по-настоящему правдивым видением мира…»
И дальше — одна из ключевых идеологических формул 1963 года: «Все становится на свои места».
Следом высказались мастера культуры, быстро определившиеся с кем они.
Александр Прокофьев, обрушиваясь на Андрея Вознесенского за сборник «Треугольная груша», взывал: «Нельзя на словах признавать правду, а дружить с кривдой». Это означало, что даже если тебе очень понравилась Америка, но ты любишь родину, нельзя тепло писать о них обеих. А то получится безыдейность. Они же враги…
Сергей Михалков предупреждал: «Чуждый нам мир следит за нами. И всеми правдами и неправдами стремится то тут, то там нащупать наши слабые места. Тот, кто этого не видит, тот слеп!»
Имеются в виду перечисленные Ильичевым крамольники: Аксенов, Вознесенский, Евтушенко и др. Обличения публикуются миллионными тиражами. Есть от чего побледнеть. Спустя годы в книге «Таинственная страсть» Аксенов признается, что, выходя в тот день с Вознесенским из Кремля, ждал ареста.
Двенадцатого марта «Литературная газета» опубликовала речь Хрущева «Высокая идейность и художественное мастерство — великая сила советской литературы и искусства». В ней всё расставлено по местам. Искусство хорошо лишь тогда, когда пронизано идеями Ленина. Иначе не ясно, как «человек закончил советскую школу, институт… ест народный хлеб. А чем отплачивает народу, рабочим и крестьянам?..». Говоря так, Глава имел в виду всех деятелей искусства, которые пришлись ему не по душе.
Хрущев — любитель песен «Рушничок» и «Замучен тяжелой неволей…» — обругал джаз: его, мол, «слушать противно». Разгромил фильм «Застава Ильича»: «Вы что, хотите восстановить молодежь против старших поколений, внести разлад в дружную советскую семью?» Отчитал Евтушенко за «Бабий Яр» — там же не только евреев убивали! — и попытки оправдать абстрактное искусство. Потребовал: «Вам надо ясно осознать, что… если противники начинают восхвалять вас за угодные им произведения, то народ будет справедливо вас критиковать. Так выбирайте, что для вас лучше подходит».
Впрочем, не забыл похвалить песню «Хотят ли русские войны?».
Досталось и Рождественскому. За попытку отпора стихотворному доносу Николая Грибачева на «шестидесятников» «Нет, мальчики!..». А сам Грибачев был прославлен как «поэт-солдат», «без промаха бьющий по идейным врагам».
И всё же… Это была немалая сила — современная литература, современное кино, современная живопись! Глава сверхдержавы знал имена писателей, режиссеров, художников. Общался с ними. Считал это важным…
Вряд ли здесь можно удовлетвориться объяснением типа «время было такое». Или — «обстановка была такая». Время всегда свое. И обстановка оч-чень не простая.
Это литература была такая. Художники — по большому счету — были такие.
Однако… открывается сезон порицаний и покаяний.
«Зарвавшимся одиночкам — и старым, и молодым — наш здоровый, могучий, многонациональный коллектив советских писателей заявляет: „Одумайтесь, пока не поздно. Советский народ терпелив. Но всему есть предел“», — советовал Любомир Дмитриенко в «Правде» в статье «Против идейных шатаний». А когда в «Правде» советуют, отвертеться сложно.
Собираются пленумы творческих организаций. Попытки защитить «молодую литературу» пресекаются. На пленуме Московской писательской организации под удар попадает Александр Борщаговский. «По его мнению, — утверждают критики, — Аксенов всего-навсего в „беспокойном поиске“. Сейчас известно, что этот поиск привел к „Апельсинам из Марокко“. Борщаговский замечает, мол, „критики молодых иной разделают вид, что им известен… совершенный герой… Молодые писатели нигде не находят героя, которого им предлагают…“». И — апперкот: «Понимает ли Борщаговский, на кого он замахнулся? На самое дорогое в нашей жизни — на советского человека, строителя коммунизма! „Некий совершенный герой“. А почему бы и не совершенный?..»
И впрямь: почему бы — не совершенный?
«По старым меркам, — вспоминают друзья и коллеги Аксенова, — двух статей в „Литературке“ хватило бы на десять лет лагерей, а „Литературка“ плевалась полгода…»
Опальным авторам указывают на ошибки, требуют их признания. В пример ставятся Грибачев и Солженицын. Первый, понятно за что — его хвалил Глава. А за что Солженицын? Не за разоблачения ли сталинщины? Нет. Лагерная повесть «Один день Ивана Денисовича» нравится критике. Во-первых, тем, что нравится Хрущеву, а во-вторых, что стала «…новым словом в раздумьях о жизнеспособности, здоровье народного характера… человека, который уцелел на войне и в мрачных пространствах земли, полагаясь на неиссякаемую свою любовь к труду, на непритязательность жизненных запросов». То есть неправое осуждение на голод, холод, непосильный труд — всё, что обличает Солженицын, — это для критики лишь малозначащий фон, на котором разворачивается новелла о русском мужике, побеждающем всё мощью своих скромных запросов.
А — у «шестидесятников» — экие запросы! Им подавай признание, свободу творческую, выпивку в ЦДЛ, мировую славу… А шиш с маслом не желаете? Нет? А вот сейчас скажут свое слово трудовые коллективы. И сказали. Аксенова разбирают по косточкам работники завода «Каучук». «Заставу Ильича» безжалостно бичуют ветераны. Хуциев заверяет Московский горком, что «приложит все силы, чтобы преодолеть ошибки картины, сделать ее полезной и нужной для советских людей».
Пятнадцатого марта в «Правде» кается Эрнст Неизвестный: «Особенно много я думаю об ответственности художника перед обществом, думаю… о собственной ответственности. Надо искать пути к высокой простоте и подлинной народности языка скульптуры. <…> У нас есть марксистско-ленинское мировоззрение — самое целостное из всех существующих в мире. Я еще раз говорю себе: надо работать лучше, идейнее, выразительнее — только таким образом можно быть полезным стране и народу».
Там же выступает Рождественский: «Мы должны ежечасно проверять себя идеалами революции. Как говорил Маяковский, „мерять по коммуне стихов сорта“… <…> И отвечать за каждое слово, за каждую строку и за каждую страницу, как за свою страну».
В конце марта собирается IV Пленум правления Союза писателей СССР, на котором песочат Вознесенского и Евтушенко.
Андрей Андреевич объясняется: «Здесь на пленуме говорили, что нельзя мне забывать строгих и суровых слов Никиты Сергеевича… Я их никогда не забуду. И тех советов, которые высказал мне Никита Сергеевич: „Работайте“. Эти слова для меня — программа. <…> И эта работа покажет, как я отношусь к стране, к коммунизму…»
Подходит очередь Евтушенко. И он признает свою неправоту. Но — огрызаясь! Считаю, — говорит, — себя непонятым…
За что же на него ополчились? А за то, что в «Автобиографии рано повзрослевшего человека», изданной во французском журнале «Экспресс», писал: «Я не чувствовал бы себя вправе критиковать что-либо по ту сторону границы, если бы не говорил открыто то, что мне не нравится в моей стране». Но больше — за то, что, будучи тридцати одного года от роду, взялся за мемуары! Да еще издал их в иностранном еженедельнике!
Ежели они всё, что хотят, станут, где хотят, печатать, а деньги проводить мимо нашей кассы, то что же это будет? Частная лавочка? А вот получите!
— Что можно сказать об автобиографии Евгения Евтушенко, переданной им буржуазному еженедельнику? — вопросил космонавт номер один Юрий Гагарин в статье «Слово к писателям»[53]. — Позор! Непростительная безответственность.
Куда это годится — раздавать интервью, будто не советский поэт, а итальянская поп-звезда. Вон «Шпигель» вышел 30 мая 1962 года с Евтушенко на всю обложку, а под ним слова: «Красное знамя — в грязных руках».
Это он — про чьи руки? Уж не про мозолистые ли шахтерские главного строителя коммунизма — самого советского человека? Ишь распоясался! Да и все они одним миром мазаны — что Евтушенко, что Аксенов! Руки им пролетарские не нравятся. А вот им дадим по рукам — мало не покажется. И дали. Но вот вопрос: а где же опасный Аксенов? — вопрошали воспитатели молодых дарований. — Почему не спешит просить прощения и благодарить за порку? Все, кому положено, уже разоружились перед партией, задумались об ответственности перед народом. А этот — где? Если б посадили — то сообщили б. Но нет таких сообщений. Куда девался? Не прост Аксенов. Ох, не прост… Чует сердце — хлебнем мы с ним, — думал, поглаживая зеленеющую лысину, ветеран гардеробной службы Берий Ягодович Грибочуев. — Ох, повозимся…
О, если б он знал… Если б он только знал, где Аксенов. Если б знали они все… Не обошлось бы без истерик. Нет, кому положено, были в курсе. Но у них нервы из череповецкого металла ковались в пору попрания норм партийной жизни, и они молчали. Чтобы не смущать товарищей.
Сам же Аксенов напишет про это так[54]: «Странным образом иной раз складывается наша жизнь: сидишь, работаешь… но в это время кто-то где-то произносит твое имя, и собеседник незнакомца кивает головой, у этих двух людей возникают свои планы на твой счет… а ты останавливаешься у какой-нибудь кофеварочной машины, а твой дружок из толпы машет тебе рукой и кричит: тебя весь день разыскивают какие-то шишки…»
И разыскивали. Нашли. Но по другой версии того же автора[55] — не у кофеварочной машины, а дома. Числа эдак 11 марта позвонили из Министерства культуры:
— Ну что ж вы, товарищ Аксенов, не приходите за паспортом? Разве вы не знаете, что вылет назначен на вторник?
Он растерялся. Дыхание сперло. У большинства советских людей в то время обычно сперало дыхание, когда им сообщали дату вылета, да еще с загранпаспортом в кармане. Аксенов знал, о чем речь. Фильм «Коллеги» одобрили для участия в кинофестивале в аргентинском городе Мар-дель-Плата. Ожидалось, что в делегацию войдут режиссер Алексей Сахаров, актер Василий Ливанов и автор сценария Василий Аксенов. Но Сахаров, увы, за какое-то время до поездки, выпив, отдубасил кием видного чиновника, и о его выезде за рубеж не могло быть и речи. Остались Ливанов и Аксенов…
— Позвольте, позвольте… Разве вы не в курсе? — спросил писатель, имея в виду учиненный ему высочайший разнос.
В министерстве высокое лицо пояснило, что критика была суровой, но полезной. И если ее учесть, и «в стране далекой юга, там, где не злится вьюга», высоко понести знамя нашего искусства и с победой вернуться на родину мира и социализма, то надо лететь.
Противоречивый прозаик покинул министерство в хорошем настроении.
Вспоминает Анатолий Гладилин: «На собрании Союза писателей я слышу старого партийного держиморду, который причитает: „Аксенова вся наша общественность ругает, а он по заграницам разъезжает! Как же так, товарищи?“ А товарищи смекают: ничто так просто у нас не делается, это знак — дескать, Аксенова можно кусать, но есть нельзя.
А Аксенов… Кладет в чемодан пару сухарей — на случай, если заберут в аэропорту, и — в Шереметьево».
В середине дня дома звонит телефон, требуют Василия Павловича. Кира осведомляется: кто спрашивает? «Из ЦК партии». — «Нет его!» — «А где он?» — «Улетел в Аргентину». Гробовая пауза. За ней — вопль: «Кто пус-ти-и-и-л?!»
Самолет взял курс на Париж. Потом — на Дакар. После — на Рио-де-Жанейро. А из Рио — туда, где мчит по авенидам Буэнос-Айрес, где торжествует жизнерадостная буржуазность, на фоне которой взрывается звездами феерия фестиваля. Там были Орсон Уэллс и Чак Поланс, Станислав Рыжевич и Мария Шелл, плюс — куча режиссеров и артистов Южного полушария. И хотя фестиваль считался событием второго эшелона — шума, грома, помпы, аргентинской пампы, итальянской мамбы, лимузинов и радости Аксенову хватило. В том числе и на очерк «Под небом знойной Аргентины», который 13 мая 1966 года вышел в «Литературной России» с иллюстрациями Ливанова.
Но феерия отгламурилась, и пора было назад. Аксенова заждались. Георгий Марков уже пожелал Полевому, возглавлявшему тогда «Юность», чтобы его «редакторский карандаш не дрожал». Так что садись, Василий, пиши, как ты понимаешь ответственность перед народом. А «Правда» тебя опубликует. И «Юность», само собой.
И вот — 3 апреля. Первые полосы «Правды» заполнены поучениями ЦК КПСС в адрес ЦК КПК. А на четвертой — «Ответственность» — статья Аксенова.
Как советовали в Минкультуры, критика была усвоена. «…Встреча стала этапным пунктом в дальнейшем развитии советской литературы. Шел товарищеский, нелицеприятный, серьезный разговор… обсуждались узловые проблемы идеологического и эстетического порядка. Все мы… по-новому и гораздо шире поняли наши задачи в борьбе коммунистической и капиталистической идеологий…
Особенно важно было понять это нам — молодым писателям. И не только потому, что некоторые (в том числе и я) подверглись суровой критике, но… чтобы укрепить свой шаг в общем строю и свою зоркость… Для того, чтоб лучше писать».
Что творилось тогда в душе Аксенова? Но промолчать — значило «вылететь» из литературы. Впрочем, его покаяние — не вполне покаянное. В том смысле, что в нем и речи нет о признании вины. Это ход: временно прекратить атаку — отступить, если надо — с потерями. Но сохранить себя, перегруппироваться и снова — вперед. Так что читателю не сложно истолковать написанное по-своему: «Прозвучала суровая критика неправильного поведения и легкомыслия, проявленного Е. Евтушенко, А. Вознесенским и мной. <…> Еще легкомысленней было бы думать, что сегодня можно ограничиться признанием своих ошибок. Я считаю, эта критика была правильной».
Подобную статью — «Ответственность перед народом» — поместила и «Юность».
Какая все-таки важная штука — опыт советской жизни. Он учил многому. В частности, не признавать ошибок. Но — признать критику. Аксенов знал, что в таких статьях важно не то, что думаешь ты и в каких словах излагаешь мысли, а то, как тебя поймут гонители, что сказанное тобой значит на языке тех, кто будет это оценивать. Языки Аксенова и его друзей, с одной стороны, и номенклатуры — с другой, были разными языками. И сказанное в покаянных текстах они понимали по-разному. Вторым хватало согласия с критикой и реверансов вроде: «Меня вдохновляет оптимизм нашей марксистско-ленинской философии. Наш светлый и мужественный взгляд на мир — это главное, что объединяет все поколения советских людей», формальности соблюдены. Молодец. Не зря летал в Аргентину — увидел, что сулит лояльность. Друзья же усмехались: мы то знаем, что марксизм-ленинизм и «наш светлый и мужественный взгляд на мир» — вещи, ох, разные…
А такая, скажем, фраза: «Я никогда не забуду обращенных ко мне… слов Никиты Сергеевича и его совета: „Работайте. Покажите своим трудом, чего вы стоите“».
И он стал работать. Показал, чего стоит писатель Аксенов. Не забыл слов Хрущева.
Оттепель, март, шестьдесят третий,
Сборище гадов за стенкой Кремля,
Там, где гуляли опричников плети,
Ныне хрущевские речи гремят.
Всех в порошок. Распаляется боров.
Мы вам устроим второй Будапешт!
В хрюканье, в визге заходится свора
Русских избранников, подлых невежд…[56]
Вот так и 40 лет спустя будет их в своих стихах вспоминать…
Глава 2.БОЧКОТАРА
Слова «работа» и «ответственность» становятся кодовыми ключами к творческому порыву советских писателей. Заклятиями, которыми «молодое искусство» взялось заново околдовать власть.
Право же, не стоило бы так много писать здесь о встречах и пленумах, если бы не их роль в тогдашней жизни. Во исполнение совета Хрущева в стране ищут положительного героя. В основном — на семинарах. Вместе с активом ВЛКСМ. По ходу поисков завязываются знакомства, выпивается литраж напитков, усваивается сленг — все эти «лады», «ударим по шашлыкам», «шершавого под кожу», «напареули по гудям»…
Однажды Аксенов и Гладилин опоздали на пленарное заседание. Вопрос: почему задержались? Отвечают: искали положительного героя.
— Нашли?
— Нашли.
— Покажете?
— Принести?
— Сами дойдем.
— Пошли…
И толпой — к одной из палаток. Подняли полог. А там крепко спит очень юный поэт. За руки и за ноги его влекут наружу. Солнце бьет в глаза. Надрываются птицы. Хохочут коллеги. Он — спит.
— Вот, — говорят, — положительный герой. Мы здесь спорим… А у него всё ясно. Он на своем месте. Чем не положительный? Айда в футбол! Лады?
Кожаный мяч помогал лучше узнать друг друга в свете решений июньского пленума ЦК КПСС и речи товарища Ильичева «Очередные задачи идеологической работы партии».
Газета «Правда» просит Аксенова ответить на вопросы анкеты. Кроме него в анкетировании участвуют Бакланов, Ваншенкин, Константин Лордкипанидзе и др. 28 июня выходит его ответ: «Сейчас я пишу новую повесть. Опять о молодежи. Хочу… коснуться вопроса о внутренних связях между людьми, о том, что им мешает и что помогает жить и работать. Думаю, что в течение лета закончу повесть. На очереди — сатирическая пьеса».
Это он — о пьесе «Всегда в продаже» и романе «Пора, мой друг, пора…».
Роман оставался главным советским жанром. Хочешь быть солидным писателем — твори роман. С этим в СССР всё было в порядке. А западных коллег судьба романа волновала. «Судьба романа» — такова была тема конгресса Европейского сообщества писателей, который летом 1963 года состоялся в Ленинграде.
Собрались мастера — Генрих Бёлль, Уильям Голдинг, Альберто Моравиа, Ален Роб-Грийе, Константин Симонов, Илья Эренбург и немало других. Пригласили и Аксенова — представителя нового поколения романистов.
Организаторов заботили повестка дня и ход форума. Ну — примутся западные коллеги нехорошее болтать, мол — умирает жанр, мол, в кризисе. А ведь роман — наше всё. Мало, что ли, томов написано советскими классиками? Разве не отмечены они Сталинскими и Ленинскими премиями?
Вмешался ЦК КПСС. Глава советской делегации Иван Анисимов, прозванный западными участниками «Иваном Грозным», передавал подопечным партийные установки. Мол, связанные с подрывными службами декаденты составили заговор против реалистического романа, нужно дать им отпор.
Аксенова не увлекала тема заговора, но вопрос: почему европейцы считают, что роман вступает в пору кризиса? — занимал его. У нас-то ведь всё в порядке. Да, «кирпичи» стариков пригибают литературу. Но «новая волна» — Гладилин, Войнович, Владимов, Трифонов, Битов, Искандер — аккуратно раздвигая границы соцреализма (а порой и дерзко приобщаясь к авангарду), имеет успех. Публика расхватывает их книги!
Пока он размышлял, классики вроде Михаила Шолохова твердили о торжестве соцреализма. Иностранцы терялись — не вполне понимали, о чем разговор. Вдруг во время речи одного советского оратора зал сотряс хохот. Кто-то спросил переводчика-синхрониста, не хочет ли он боржома. Тот ответил, и зал услышал ключевую фразу форума: «Современному роману… немного боржома не помешает!»
Впрочем, писатели пили не только минералку. И их трапезы, согретые водочкой, мешали разъединению Запада и Востока на враждебные лагеря, размывали рубежи, гасили конфликты, будили мысль… Как-то Борис Сучков[57] отвел Аксенова в сторону и с дрожью в голосе сказал: «Знаете, я завтра выступаю и буду хвалить то, что ненавижу, и ругать то, что люблю». Эти сделки с совестью, жизнь по указке, были страшными травмами той эпохи.
Аксенов же готовил доклад «Роман как кардиограмма писателя», где обсуждал не войну идей, а психологию творчества и специфику жанра. Роман виделся ему формой, лишенной жестких норм, стесняющих текст; постоянно расширяющей свои границы. В романе, — повторял он за Дьёрдем Лукачем[58], — автор и читатель постоянно пытаются, но не могут проникнуть в суть вещей. Соглашался и с Бахтиным: да, хронотоп романа един с хронотопом мира, сливается с ним в «поисках смысла жизни».
То сложное лето завершилось неожиданностью. «Известия» опубликовали поэму Твардовского «Тёркин на том свете».
Консерваторы были в шоке. Ведь только что разгромили крамольных юнцов. И «всё начало вставать на свои места». И уже грезились новые памятники вождю. А тут — наезд и на него, и на разоблачителей! Ведь кому как не им адресованы строки:
Не спеши с догадкой плоской,
Точно критик-грамотей,
Всюду слышать отголоски
Недозволенных идей.
И с его лихой ухваткой
Подводить издалека —
От ущерба и упадка
Прямо к мельнице врага.
И вздувать такие страсти
Из запаса бабьих снов,
Что грозят Советской власти
Потрясением основ.
Да что же это? А с другой стороны — разрешили же. То есть не могли же этот текст напечатать в одной из главных газет без позволения свыше. Откат, стало быть, — снова в сторону того мира, который Твардовский называет в поэме «заграничный тот свет», где
Там у них устои шатки,
Здесь фундамент нерушим.
Есть, конечно, недостатки, —
Но зато тебе — режим…
Там, во-первых, дисциплина
Против нашенской слаба.
И, пожалуйста, картина:
Тут — колонна, там — толпа.
А это вообще — ни в какие ворота. Здесь и невооруженным глазом видно посягательство на то, о чем вслух не говорят:
— Там отдел у нас Особый,
Так что — лучше стороной…
— Посмотреть бы тоже ценно.
— Да нельзя, поскольку он
Ни гражданским, ни военным
Здесь властям не подчинен.
— Что ж. Особый есть Особый. —
И вздохнув примолкли оба…
И — правильно. Ибо Хрущев знал, что делал, веля Аджубею печатать поэму — давал понять: рано обрадовались. Рано решили, что много значат ваши крики. Курс остался прежним. Не от вас он зависит! А от моей воли. А вы читайте и делайте выводы:
Не ищи везде подвоха,
Не пугай из-за куста.
Отвыкай. Не та эпоха —
Хочешь, нет ли, а не та!
Но темой года осталась критика. Пресса «не слезала» с Аксенова до новой весны. А там сняли Хрущева. И стали печатать. В том числе — аксеновские тексты.
В 1964-м в «Юности» выходит цикл «Новые рассказы». Терпкая и меткая «Катапульта», давшая имя сборнику (куда издательство «Советский писатель» включило и «Апельсины из Марокко»), Иллюстрирует книгу Стасис Красаускас, используя наброски на салфетках вильнюсского кафе «Неринга». Читателю достаются горькие «Завтраки 43-го года», тонкий «Маленький Кит — лакировщик действительности», торжествующая, мудрая «Победа»… Впрочем, это уже в 1965-м, в шестом номере «Юности».
Тогда же — в 1965-м «Молодая гвардия» выпускает роман «Пора, мой друг, пора» — книгу о бренности славы; о боли и непонимании; о том, как это, когда тебя избивают трое. О тщете богемной болтовни; о северных реках и больших стройках, где работают прекрасные люди — простые и смелые. О том, что тупая смерть всё время ходит рядом. И чудо, если вдруг случится любовь. Потому что тогда всё изменится.
О том же самом — сборник и рассказ «Жаль, что вас не было с нами». И точно — жаль, ибо чудеса происходят с человеком, когда его находит любовь. И окажется, что к лучшему и гнев жены, и глупость друга, и обида, и тоска. Ибо всё это — лишь фон для любви. О, как славно — видеть влюбленных. На них-то — талантливого, но непонятого современниками актера Мишу Корзинкина и актрису Ирину Иванову, фотографиями которой увешаны ларьки и буфеты, — и глядели, разинув рот, окружающие. И Миша слушал нежные признания, а киномагнат Рафаэль Баллоне получал от ворот поворот. И виллы его, и фирмы были ни при чем. И все заказывали горячее, шли к поезду, выходили в люди и замуж. Словом, жили хорошо. И жаль, конечно, очень жаль, что нас не было с ними!..
Этот рассказ заставляет дрожать от зимнего морского сквознячка, ловить тайный запах духов, чувствовать трепет любимых волос, вздрагивать, когда на кожу падает капля горячего масла. Думается, всё дело здесь — в особой, неуловимой интонации автора, сообщающей героям и событиям удивительное обаяние, заставляющей пожалеть: эх, не было меня ни в Тарту, ни в Ялте, и не строил я комбинаты в тайге, и не ел перловый суп в Симферополе на вокзале… А ведь мы — одно поколение, разве нет, старики?
Быть может, здесь и таится секрет успеха Аксенова у массовой аудитории? В особой интонации поколения? Ведь это и впрямь — победа: задать тон поколению. Доселе безъязыкому, смутно отраженному в кривых зеркалах советской комнаты смеха, писанному белым маслом по красной бязи транспарантов… Читая Аксенова, оно обрело язык, изобрело стиль и стало отбрасывать тень. В его повестях и рассказах оно узнавало свою жизнь, а не мифы об этой жизни.
Пропев это поколение в своей прозе таким, каким оно хотело быть, но не умело этого понять, Аксенов скроил и сшил интонацию поколения своими руками. И вот уже в своих собственных глазах оно стало таким, каким было в его книгах.
А каким? Можно ли уложить его образ в два слова? Крайне упрощая и оставляя литературоведам труд такого анализа, предложу одно слово: разное. Аксенов прозвенел: вы разные. И это можно ценить и любить. Очень любить себя таких. И друг друга… Победивших во всех соревнованиях, но застрявших на полпути к Луне.
«На полпути к Луне» — книга о неготовности к любви. О встрече с ней. О ее ускользании. О самоотверженной попытке догнать… Или — об опасности слишком сильных чувств в суровом мире? Или — просто о том, как Валера Кирпиченко летел в самолете из Хабаровска в Москву, курил в носовой части (тогда еще разрешали), влюбился в стюардессу Таню, а после потратил все добытые на северах большие деньги, летая из столицы в Хабаровск и обратно в надежде встретить ее. Но… Ни удаль, ни радость отдать последнюю копейку, ни умение пиджак вот эдак снять и бросить под ноги ей в лужу — ничто ему не помогло. Или это всё — о чем-то своем? О горечи и невосполнимости утраты, что впечатана в жизнь глубокой томящей печалью? Бог знает. А повесть — чудная.
Любопытно, что примерно за год до выхода этих текстов случилось событие, напомнившее Аксенову весну 1963 года. На него снова «наехали».
В газетах «Советская Эстония», «Ленинградская правда» и двенадцатом номере журнала «Юность» был опубликован рассказ «Товарищ Красивый Фуражкин». В нем ушлый рвач-таксист — дядя Митя везет из Ялты в Симферополь теток с узлами, гражданина в импортном плаще (в котором при желании можно узнать автора) и инвалида, который «туберкулезу только благодарный, жил в замечательных здравницах, людей посмотрел, себя показал, останови, браток, у буфета — заправиться нужно». И этот Митя среди ялтинской шоферни наипервейший куркуль и хитрован. Можно сказать — частный собственник средь коммунистического строительства. И лишь одна на него есть управа — инспектор ГАИ младший лейтенант Иван Ермаков, дяди Мити зять, для коего служебный долг превыше всего. Дома выпить с Митей он готов. А на трассе легко — и прокол, и протокол. И так далее…
Что не понравилось начальству в рассказе (в нем ведь есть и таксисты — не рвачи, и положительный герой — лейтенант Ваня), сказать сложно. Однако в двенадцатом номере «Известий» за 1965 год под заголовком «С кого вы пишете портреты?» появилось возмущенное «Письмо ударников коммунистического труда писателю В. Аксенову», в котором сказано прямо: «Прочитав рассказ… мы… испытали глубокое разочарование… героем вы сделали жулика и откровенного рвача, подонка… ему противостоит только милиционер… а водители, сослуживцы дяди Мити?., из них в рассказе выделяется Жора Барбарян, такой же рвач… а о людях хороших вы и словечком не обмолвились…» Далее живописуются дела хороших таксистов, за которые их парк удостоен «звания коллектива коммунистического труда».
«Известия», как положено, сопроводили письмо ударников комментарием, где утверждалось: «…едва ли можно считать нормальным положение, когда некоторые наши писатели, особенно молодые, сосредоточивают внимание на негативном изображении современности, проявляют интерес к описанию, главным образом, темных сторон действительности… искажая… общую картину жизни советского общества. <…> Художественная литература… должна способствовать воспитанию нового человека, активного строителя коммунистического общества».
Было сказано в комментарии и о пристрастии к очернительству журнала «Новый мир», и о нетребовательности в отборе материалов журнала «Юность». И хотя эстетическая фронда «Юности» была куда «легче», чем присущий «Новому миру» глубинный поиск мировоззренческих альтернатив, приструнили оба издания. Тогдашние охранители, толком не разбираясь, мазали одним миром, а точнее — дегтем, всё, в чем замечали проблески свободомыслия. Так что дали окорот враз — и обоим. Причем в издании со всесоюзной аудиторией. Но — не в «Правде». Для партии тема мелка.
И вот что любопытно: почему воспитатели подошли к своей задаче без должной серьезности? Действительно ли были слепы? Или тайно потворствовали крамоле? Дело в том, что в «Красивом Фуражкине» можно, конечно, усмотреть поклеп на советского человека, но куда легче услышать гимн, оду, похвалу дяде Мите и Жоре Барбаряну — пионерам-партизанам частной инициативы, делающим бизнес, бросая вызов системе. Ода эта лишь слегка прикрыта дымовой завесой славной песни о гаишнике. Почему надзиратели за словом спустили тему на тормозах — намекнули, предупредили, показали: мы ваши шалости примечаем, но коленками на горох пока не ставим. А преподаем публичное поучение. Подумайте, Василий Палыч, о своем поведении.
Возможно, дело в том, что там всё еще верили: перекуем парня, у него большевистские корни, подправим, рихтанем, перебесится и всё наладится. И со стороны критикуемых ожидалось смущенное молчание или ответный ход в виде публикации чего-нибудь сверхлояльного. Но «Юность» ответила пародией Марка Розовского «С кого вы пляшете балеты?». В ней посетившие «Лебединое озеро» птичники колхоза им. Чайковского глубоко огорчились от «историйки безыдейной любви принца Зигфрида к птице из породы лебедей…». Зигфрид — «единственный, кто противостоит злу, заключенному в образе Злого Гения… а хороших людей в жизни больше, в колхозе растет яйценоскость, и по крику наших петухов московские часовщики выставляют стрелки и проверяют время». Вот про что надо плясать балеты…
Это стало еще одной каплей в чаше терпения блюстителей идеологии, и 26 января 1966 года они ответили через журнал «Смена» материалом «Наши претензии к журналу „Юность“. Списывать на молодость нельзя».
В 1966-м за публикации на Западе осудят на лагерные сроки писателей Синявского и Даниэля, на что «шестидесятники» ответят обращением с письмами к западным коллегам, и «подписанты» — в том числе Аксенов — окажутся в опале, хотя и не явной.
Само собой, письмо в «Известия» и всё прочее было игрой с Аксеновым — агитпроп не терял надежды, что он вольется-таки в ряды шагающих в ногу. А если нет, то способного строптивца удастся хотя бы использовать в своих целях.
Это были не простые игры. Как говорят многие «шестидесятники» — так в «оттепель» играли со многими. То «давали по морде» — выбрасывали из сверстанных журналов тексты, рассыпали набор книг, отменяли премьеры фильмов, то вдруг — звонили, предлагали заманчивое… Чувствовали ответственность за тех, кого хотели приручить.
Гладилин так описал отношения писателя и власти: «Я очень любил устный рассказ Аксенова о том, как его принимал министр культуры РСФСР. Огромный кабинет, чаек, „коньячку не желаете?“. Товарищ вразумлял молодую смену ласково и доверительно: „Василий Палыч, твою мать, написали бы вы что-нибудь, на фуй, для нас. Пьеску о такой, блин, чистой, о такой, блин, возвышенной, на фуй, любви… У нас тут, блин, не молочные реки и не кисельные, твою мать, берега, но договорчик мигом, на фуй, подпишем. И пойдет, блин, твоя пьеска гулять по России, к этой самой матери“.
Все нормативные слова Аксенов запомнил. Остальное запомнить было невозможно. Новым русским надо бы поучиться у старой партийной гвардии…»
Аксенов и сам, конечно, не забыл ни эту, ни подобные ей встречи и свел их в «Ожоге» в одну — аудиенцию писателя Пантелея у Верховного Жреца.
«Перед визитами… Пантелей… одевался благопристойно, но оставлял… хотя бы одну дерзкую деталь — то оксфордский галстук, то затемненные очки, а бывало даже прикалывал (к подкладке пиджака!) значок с надписью „Ай фак сенсоршип“[59]. Ни на минуту не забывая о тяжкой судьбе художника в хорошо организованном обществе, но и напоминая себе о духовной свободе… он задавал стрекача в приемную Главного Жреца…
И вот начиналась процедура.
Пантелей входит в кабинет. Главный Жрец в исторической задумчивости медленно вращается на фортепьянной табуретке. На Пантелея — ноль внимания. Проплывают в окне храмы старой Москвы, башенки музея, шпиль высотного здания… Всё надо перестроить, всё, всё… и перестроим с помощью теории всё к ебеней маме…
— А-а-а-а, товарищ Пантелей… Ну-с, не хотите ли пригубить нашего марксистского чайку? — ГЖ говорит уже вкрадчиво, каждым словом как бы расставляя колышки для ловушки.
— Спасибо, не откажусь, — вежливо покашливает в кулачок гость.
— Отлично! — Хозяин в восторге совершает стремительный оборот вокруг своей оси. Поймал, поймал скрытую контру. Уловил… неприязнь к партийному напитку!
Курево тоже предлагается Пантелею, и не какое-нибудь — „Казбек“! Доброе, старое, нами же обосранное неизвестно для чего времечко. Боевые будни 37-го… Сам жрец из ящичка втихаря пользуется „Кентом“.
Ну вот-с, так-с, так-с, чуткость гостя усыплена… Теперь неожиданный удар.
— Значит, что же это получается, Пантелей? Развращаете женщин, девочек, — Жрец открывает толстую папку и заглядывает в нее как бы для справки, — …мальчиков?
— Насчет девочек и мальчиков — клевета. А с женщинами бывает.
— Шелудишь, значит, бабенок! — радостно восклицает Жрец. — Знаем, знаем. — Он копошится в папке, хихикая, вроде бы что-то разглядывает и вроде бы скрывает это от Пантелея и вдруг поднимает от бумаг тяжелый, гранитный, неумолимый взгляд, долго держит под ним Пантелея, потом протягивает руку и берет своего гостя за ладонь.
— А это что такое у вас?
На кисти Пантелея… голубенький якоречек…
— Да это так… грехи юности, — мямлит Пантелей…
Дружеское пошлепывание и хихиканье неожиданно прерывают его унылые мысли.
Жрец таинственно подмигивает и… <…> уже бегает по ковру без трусов. Засим показывается заветное, три буквочки „б.п.ч.“ на лоскутке сморщенной кожи[60].
— В присутствии дам это превращается в надпись „братский привет девушкам черноморского побережья от краснофлотцев краснознаменного черноморского флота“. Такова сила здоровых — подчеркиваю „здоровых“ — инстинктов.
Стриптиз окончен.
…ГЖ одевается у окна…
— Поедешь в Пизу, Пантелей, — хрипло говорит он, — устроишь там выставку, да полевее… Потом лети в Ахен и там на гитаре поиграй что-нибудь для отвода глаз. А после, Пантелюша, отправишься к засранцу Пикассо. Главная задача — убедить крупного художника в полном кризисе его политики искажения действительности. Пусть откажется от мелкобуржуазного абстракционизма, а иначе — билет на стол!
— А если не положит? — спрашивает Пантелей. — Билет-то не наш.
— Не положит, хер с ним, а попробовать надо. Есть такое слово, Пантелюша, — „надо“! <…>».
Ну да — Аксенов снова выездной. Он отправляется в Рим на конгресс Европейского сообщества писателей, о чем публикует в сорок шестом номере «Нового времени» за 1965 год прелюбопытные «Римские диалоги». Кажется, тогда в Риме Аксенов, при всей валютной скудости, вдруг ощутил себя живущим той самой сладкой жизнью, которую показал миру Феллини. И она ему очень понравилась. Тем, что в ней есть Анита Экберг. И фонтан Треви. И площадь Испании. И всем прочим, что делало ее сладкой.
Прекращается и опала Евтушенко. Новый, 1964 год Евгений Александрович с женой Галиной встречал в Кремле. В компании Никиты Сергеевича и советской элиты — маршалов, космонавтов, академиков, партийных бонз, лауреатов Государственных и Ленинских премий.
Вскоре семья отправилась в турне по США. Тогда и родилась международная слава Евтушенко. Американские интеллектуалы и чуткая мировая общественность знали: он — отважный оппозиционер, бросающий вызов советской системе, которая терпит поэта из-за его широкой популярности. Подобно тому, как американская система терпела мятежников вроде Алена Гинзберга, Джека Керуака, Норманна Мейлера, чей бунт шумел не только на страницах их книг, но и на улицах…
Слабо осведомленная о жизни в СССР публика спокойно относилась к легкости, с которой поэт получал недоступные простым смертным квартиры и дом в Переделкине, выездные визы, разрешения приглашать зарубежных коллег… Они принимали это как должное: во-первых, у нас же — так, а во-вторых — он звезда!
Много лет Евтушенко оставался любимцем западной прессы.
В год отъезда Евгения Александровича прибыли в Москву видные гости — Джон Стейнбек и Эдвард Олби. Тогда Евтушенко, Казаков, Вознесенский и, конечно, Аксенов кочевали с ними с приема на прием, из редакции в редакцию. Стейнбек — высокий, усатый, в стильном пальто, с карманами, полными виски, табака и метафор, строго соответствовал образу члена «большой тройки» — Стейнбек, Фолкнер, Хемингуэй.
В ту пору, вспоминал Аксенов, молодые наши литераторы ощущали родство с американскими коллегами. Встречаясь, они «как-то по-особенному заглядывали друг другу в глаза, будто искали в них какое-то неведомое общее детство». Впрочем, какое детство (или — почти детство) искал Аксенов, мы знаем — вспомним его походы в библиотеку, где он часами сидел над хрестоматией американской литературы, выписывая стихи и фрагменты прозы. А потом в Ленинграде, в наводнение 1955 года встретил таинственную девушку — ту, что представилась «хемингуэевской кошкой под дождем» и дала ему довоенный еще журнал с одноименным рассказом. И только в 1959-м он прочел черный двухтомник, с которого и началось второе путешествие Хемингуэя в СССР.
А путешествие Олби и Стейнбека прошло хорошо. Все были довольны. Однако заокеанский патриарх больше не посещал СССР. Почему? Столичный фольклор дает версию ответа, в целом, принятую Аксеновым.
Когда бежавший от опеки корифей хорошенько поддал с московскими мужичками где-то в Марьиной Роще и закемарил на лавочке в своем твидовом пальто, его разбудил милиционер. Увидев человека в форме, Стейнбек немедленно произнес четыре известных ему главных русских слова: «Я ест амэрикэнски писатэл». А в ответ услышал что-то вроде: «Здравия желаю, товарищ Хемингуэй». Ясно, что после этого новый визит автора «Гроздьев гнева», «Квартала Тортилья Флэт» и «Консервного ряда» в оплот прогрессивных сил планеты состояться уже не мог…
Подробности в книгах «В поисках грустного бэби» и «Американская кириллица».
Через год в Москву прибыл гуру битников — Ален Гинзберг — автор культовых поэм «Вопль» и «Сутра подсолнуха». Ненавистник битников Хрущев был отправлен на покой, и «отцу» бунтарского движения открылся путь в СССР. В Москве он пел на урду, звенел маленькими медными тарелочками, крутил бородой. Попутно встретился с вернувшимся из Штатов Евтушенко. Тот сказал, что слышал об Алене немало скандального, но — не верит. Гинзберг ответил: возможно, всё это — правда, ибо он не стесняется своего гомосексуализма и говорит о нем открыто, а это — повод для скандала. Евтушенко смутился. «О таких случаях я ничего не знаю», — сказал он. Тогда Гинзберг спокойно перевел разговор на другую тему — наркотики. Однако и она не вдохновила Евтушенко. «Эти две темы — гомосексуализм и наркотики мне не близки… — сказал поэт. — Для нас здесь в России они не важны». Гинзберг позвенел еще немного, попел на урду и отбыл далее.
А Аксенов завершил и отдал в театр «Современник» пьесу «Всегда в продаже» — сатиру на имитацию красивой жизни, ложь и лицемерие тогдашней богемы. Вот безнравственный, беспринципный, прожженный прохвост-журналист Жека Кисточкин в исполнении Михаила Козакова, для которого нет ничего святого, а есть лишь похоть и корысть, поучает честного парня — юного корреспондента Сергея: «Мораль — опора любого общества… Преступив законы морали, ты становишься изгоем. Ты скажешь, что мораль — растяжимое понятие… но я тебе на это отвечу — мораль незыблема! Понял?
Сережа, когда ты отбрасываешь моральные устои, топчешь их грязными ногами, общество, которое исповедует эту мораль, вряд ли тебе это простит. В первый раз оно может по-дружески сказать тебе (подходит к Сереже, кладет ему руку на плечо): брось студенческие замашки и становись под знамя морали. Ты меня понял?»
Сам же он давно «вышел за проволоку», как окурок, притопнул моральные нормы, попрал презрением друга, соблазнил хорошую девушку Светлану, натворил кучу гнусностей и, в конце концов, за всё и расплатился. Ведь — всё на продажу. Впрочем, это как сказать… Подробности — в пьесе.
Особый шарм постановке Олега Ефремова придавала декорация — устроенный на сцене дом в разрезе, с ячейками квартир, обращенными «прозрачной» стеной к зрителю. Человечий улей городской цивилизации.
Ловко и легко обыгрывались в пьесе и модная тема «летающих тарелочек», и модная тогда в «просветительских» и «научно-популярных» кругах лекционная нудятина болтунов, лепечущих вздор по путевкам общества «Знание», и гадальное шарлатанство, и полуподпольность джаза среди грохота маршей и топота частушек…
Говорят, восхитительна была Людмила Гурченко в роли жены джазмена Игоря — Олега Даля, которому не впервой уже было играть аксеновского героя — он уже пленял современников в образе Алика Крамера в фильме «Мой младший брат». Трубач Игорь — одна из первых ролей, которую Даль играл в «Современнике». Иные ценители считают, что она удалась ему не хуже, чем Табакову — образ буфетчицы — несокрушимой и легендарной хабалки-спекулянтки-интриганки, царящей в просцениуме в крахмальной короне-наколке и рулящей мирами. Блистательный Табаков, что, бывало, лазил в окно к Аксенову, мастерски перевоплощался в эту Клавдию Ивановну, поведение которой убеждало зрителя: Союзом правят не портреты политбюро, а подприлавочная мафия товароведов и лоточников. Годы спустя, Табаков удивлялся: «Я играл в этом спектакле еще две роли, но всем почему-то запомнилась моя женская ипостась».
Аксенов сочинил большинство своих пьес в 1960-х. Но (не считая постановок по «Коллегам») поставлена на сцене была только «Всегда в продаже». Ни «Твой убийца» (1966), ни «Четыре темперамента» (1968), ни «Аристофаниана с лягушками» (1968) сцены не увидели.
Не сложился и кинопроект, затеянный Аксеновым, Конецким, Казаковым, сценаристом Валентином Ежовым и режиссером Георгием Данелия, когда они взялись писать сценарий на «итальянский» манер — компанией. Сперва у Данелии на Чистых прудах (этот московско-грузинский дом славился не только талантами, но и отменнейшими хинкали) в хохоте и вакханалии сочиняли заявку на сценарий. Потом — осенью 1964-го двинули в Одессу, где после изгнания из нескольких отелей обосновались в гостинице бывшей «Лондонской», а ныне «Приморской». Там Казаков доводил Данелию рассказами о запахах, которые собирался описать в своей части сценария. Режиссер протестовал: «В кино запахов не бывает». — «Врешь, старичок, есть запахи в кино», — усмехался Казаков. Там пела им Нани Брегвадзе. Кружил кордебалет мюзик-холла «Минутка», проплывали через номера удивительные персонажи, вроде смуглого одессита в кубинской униформе верде-оливо, якобы посланного Фиделем «спасти золото Одессы» и лихих китобоев с флотилии «Слава»… Время и деньги уходили быстро. Потом ушел Юрий Казаков. Надел свою эстонскую фуражку с лакированным козырьком, взял пишущую машинку и — на вокзал. И еще долго, говорят, бежал рядом с ним Конецкий, вопрошая: «Юрка, ты куда?..» Следом посыпался весь квинтет. Сценарий «накрылся».
Более удачная судьба ждала фильм «Путешествие». Несмотря на задержки, картина, составленная из новелл, снятых на «Мосфильме» по рассказам «Папа, сложи» — Инессой Селезневой; «Завтраки 43-го года» — Инной Туманян и «На полпути к Луне» — Джеммой Фирсовой, в 1966-м пошла в кинопрокат, хоть и не прогремела.
Что же до спектаклей, то здесь — сложнее. Пьесы Аксенова 1960-х годов написаны в яркой авангардно-сатирической манере, сделаны, как сейчас бы сказали, — «не в формате». Режиссеры и худсоветы объясняли отказы так: старик, мы не знаем, как вообще можно это поставить, кто это разрешит, да и зритель, говорят, хочет другого.
Были, конечно, и альтернативные площадки — вроде театра-студии МГУ «Наш дом» под руководством друга и товарища — Марка Розовского. Там Аксенова привечали, но пьес его не ставили. И до выхода альманаха «МетрОполь» ни одна из них не публиковалась, а рукописи хранились в архиве Министерства культуры.
В 1980 году — перед отъездом из СССР, Аксенов переплел их машинописные копии и подарил Розовскому. Марк Григорьевич бережно хранит этот том.
Весной 1964-го Аксенов вместе с Анатолием Гладилиным, Владимиром Войновичем и Юрием Казаковым включился в предложенный Валентином Катаевым проект — коллективное писание романа, части которого сочиняли разные авторы. Причем — не читая текстов друг друга. Роман этот, озаглавленный «Смеется тот, кто смеется…», опубликовала «Неделя» — популярное приложение к «Известиям». Тогдашний его сотрудник писатель Анатолий Макаров рассказывает: раздрай в сюжете и стилистике этого произведения был столь чудовищен, что читатели засыпали еженедельник гневными письмами. Спас ситуацию Илья Зверев, чудом связавший все сюжетные нити и направивший повествование к финалу. По другой версии, это сделал Георгий Владимов.
Похоже, именно тогда Аксенов решил, что ирония, череда саркастических и гротескных фантазмов — лучший способ рисовать современный мир, характеры и поступки населяющих его существ. В том числе — и не вполне живых.
Вот, к примеру, Стальная Птица — герой одноименного романа, завершенного в 1965 году. Это ж точно — не человек. Просто может при необходимости принимать его обличье. Но и не птица. А кто? А — существо. Мыслящее создание, но лишенное всего, что Аксенов считал человеческим. Переживаний, радостей, мук, слез, грез, сострадания, презрения, любви, души высокого стремленья и прочего, что есть у нас, ибо нам дарована душа.
Конечно, эта Стальная Птица не имеет отношения к упомянутому выше Володе Дьяченко, которому пришлось разделить прозвище с этим персонажем. Впрочем, их своеобразно сблизила география: Володя был компаньоном Аксенова в его путешествиях в Эстонию. Там, на хуторе Кальда, он и писал «Стальную Птицу». Там же он и поэт Анатолий Найман завтракали копчеными угрями. Потом Аксенов жадно писал. Затем копчеными угрями обедали. И шли купаться, коротая время до автобуса. Автобус шел на станцию, откуда дорога лежала в Таллин. Там они долго бродили, скрываясь, наконец, в каком-нибудь баре. Где лампы похожи на парижские, джаз — на американский, кухня — на досоветскую, а они сами — на прожигателей жизни и губителей здоровья. Но только — похожи. Все эти сходства оставались иллюзией…
Меж тем товарищ Попенков — Стальная Птица — рушил в книге всё, что мешало его комфорту и благополучию. Ради этого он притворялся, лицемерил, льстил, лгал, спасал чужую жизнь, прикидывался, вызывал жалость, благодарность, умиление, любопытство. И добивался своего.
«Двор в Фонарном переулке» — название вышедшего в 1966 году в «Литературной газете» отрывка из романа, так и не увидевшего свет при Советах. Мы же пометим: «Стальная Птица» — первая книга Аксенова, где появляется зло. Зло в чистом виде. А не просто в виде дурных персонажей.
В книгах Аксенова есть существа, которые ему очень не нравятся. Его личные враги. Они — вызов его картине мира. Шустрый пройдоха Матти из «Звездного билета». Тройка шикарных подонков из «Пора, мой друг, пора», избивающих Валю Марвича. Женя Кисточкин из «Всегда в продаже». Противный Мимозов, что заявится в написанную в начале 1970-х «Золотую нашу железку» (осужденную на долгое лежание в столе). Чтобы в середине десятилетия предстать перед читателем в очерке «Круглые сутки нон-стоп»…
Но эти все и в подметки не годятся подлинным подлецам. Они у Аксенова хороши. Гнусные. Страшные. Хотя порой кажется, что в ином, даже в очень мерзком, написанном им характере вдруг мелькает нечто, делающее его не последним в мире поганцем. Но нет — этот промельк — мираж. Убийца из «Пора, мой друг, пора» душевно поет под баян «Выткался на озере алый цвет зари…», а через страницу хватается за нож — резать. Гопник Федька Бугров из «Коллег» влюбляется в милую девушку Дашу Гурьянову, а вскоре ранит Сашу Зеленина. Вахмистр из «Любви к электричеству», что, захватив мятежного студента Пашу Берга, садится ему, связанному, налицо. Чекист Чепцов из «Ожога», стоящий сияющим сапогом на лице связанного Саши Гурченко. Ущербный подонок, сжигающий девушку Кристину на острове Крым… И всё же они — люди. Родились людьми.
А Попенков — нет. «Стальная Птица» свищет нечеловеческим злом. Злом в пределе. Злом — метафорой. Впрочем, автором не разъясненной. Но — разъясняющей: оно — рядом. Вот и теряем человеческое. А иные потеряли вовсе.
Впрочем, трактовок может быть море. И самый простой вопрос: что значит Попенков и что обличает автор с его помощью? Потому что возможных ответов — веер. Вопрос посложнее: зачем в текст вводится конструктор Туполев, узревший сходство попенковского нутра с истребителем-перехватчиком?..
Может быть, затем, чтобы еще раз навести на мысль: Попенков — лицо ада. Того, где вместо сердца — пламенный мотор. Вспомнив о котором, иные взрослые кричат, проснувшись в темноте. Итак — зло. Нереальное. Но — сущее. Не побежденное. Нам — не по зубам. Люди могут его лишь временно одолеть. Но уничтожить — нет…
И что? Так и канул Попенков во мрак небес? Или всё же куда-то прилетел? Да. Из романа 1965 года — в рассказ 1967-го «На площади и за рекой», известный сценой детского восторга от победы в войне, от ученого слона и халявного мороженого. Хотя, как бывает в литературе, случился временной сбой — пролетев вперед по хронологии публикаций, ужас вернулся назад — из лета 1950-го в весну 1945-го. Там — вечером 9 мая — тоже является некто жалкий и неприметный, твердящий: Гу-гу-гу! Чучеро ру хопластробракодеро! Фучи — мелази рикатуэ! И, ухая, летящий над полями, лесами и водоемами. По нему стреляют — пуля не берет… Впрочем, в рассказе — это гадина Гитлер из детского сна. И в романе — тоже Гитлер (на это и намек есть: в монологе, обращенном к памятнику Варшавского гетто, Стальная Птица приказывает: всех в печь, а Мордехая Анилевича[61] уже съел), но поопаснее. Попенков — это Гитлер в том числе. То есть и любой другой изверг, способный, претворяясь человеком, появиться где угодно и когда угодно.
Так, схожее существо возникает в 1968 году в рассказе «Рандеву» под именем Юф Смеллдищев. Глаза его попенковские пылают желтым огнем. К щеке примерзают целующие губы. Его отказывается везти «москвич», и он уносится в пургу на асфальтовом катке. А надо — зависает над землей, чтобы придавить героя Леву Малахитова бетонной плитой.
О, этот Левка Малахитов — символ поколения «шестидесятников». Всесоюзный кумир. Бас Гяурова, смычок Менухина, реакция Коноваленко, перо Евтушенко, кулак Попенченко. Во всем — первый номер. В друзьях у него Жан Люк Годар и Марина Влади, Джон Апдайк и Вознесенский, Элла Фицджералд и Дмитрий Шостакович, плюс — космонавт Леонов, актеры Вицин, Никулин и Моргунов…
Он — портрет поколения. Неполный, но красивый. И хотя некоторые фамилии иные читатели не вспомнят — они принадлежат достойным людям. Лева Малахитов — притча во языцех, герой баек, обладатель таинственной жены Нины, вывезенной с великой стройки, и свитера на полупроводниках, сшитого самим Леви Строссом по заказу Тура Хейердала.
Так вот, героического Леву нехороший Юф Смеллдищев увлекает в очень странное место, подобное стройплощадке сталинского Дома Советов. Везет на рандеву с некой дамой, что ищет свидания с кумиром. И дама приходит. Но — с претензией: почему вы, Лева, гнушаетесь мною? «Почему в своих стихах не упоминаете обо мне? В ваших импровизациях я не нахожу никакого чувства ко мне. А порой… вы отталкиваете меня, а ведь я же люблю вас…» Такие вот речи, вместе с валенками, ажурной и шифонной бронированностью, делают эту даму сильно схожей с советской властью. С ее ревностью, нервностью, цепкостью. А герой Лева напоминает писателя Васю, не желающего иметь с ней дела и заявляющего: Вы — Смердящая Дама!., и тут же лепечущего: «…поймите… я ничего не имею против… не раз высказывался уважительно… но вы просите пылкой любви, а этого я не могу… на счет смердящей — беру назад… вы просто не в моем вкусе… хотя я признаю ваши некоторые прелести…» А все равно — не поцелую!
Ибо она — «это подвальное, тухлое, бредовое, нафталинное, паучьего племени отродье… И пусть сулит она шумную славу и манит бочонками зернистой икры, нежнейшей замшей и бесшумнейшими цилиндрами, мехом выдр и нутрий, знай — прикоснешься к ней, и… высосет из тебя ум и честь, и юную ловкость, и талант, и твою любовь. Лучше погибнуть!». И погиб. Под смеллдищевской тяжкой плитой.
Но чудо спасло его. И он подумал: неужели спасен?
Неужели спасен, спасен, спасен? — вопрошает автор за Леву. И помогает поверить, что хеппи-энд состоялся! Однако пройдет несколько лет, и он напишет: «И как мне хотелось спасти. Всех спасти, кто попрятался в штормовой солнечный день». Но — не удалось…
«Шестидесятники» пережили тотальный кризис. СССР ввел войска в Чехословакию, чтобы прикрыть эксперимент тамошних коммунистов, которые во главе с Александром Дуб-чеком взялись строить «социализм с человеческим лицом». Казалось, их проект триумфально венчал «оттепель». А породил новый ледниковый период.
Аксенов пережил интервенцию как тяжкий личный крах. Но до того он много печатается. Понятно почему: воздух разряжен, свеж, в Таллине проходит первый в стране джазовый фестиваль, собравший звезд из СССР и из-за рубежа, хочется и самому играть, веселиться, вспоминать… В 1967-м в январской «Юности» выходит «Путешествие к Катаеву» — прижизненный трибьют мэтру, а в августовской — «Простак в мире джаза» — радостный очерк о Таллинском фестивале; «Литературная газета» в марте публикует «Любителям баскетбола», а вскоре «Труд» — «Голубые морские пушки» — простой и светлый, нигде больше не публиковавшийся рассказ о детстве, полный почтения к близким и дяде Евгению Котельникову. И лишь осенью 1969-го в «Литературной газете» выходят «Вывод нежелательного гостя из дома» и «Феномен пузыря (опыт иронической прозы)».
Между этими публикациями, как и между всеми прежними и последующими текстами Аксенова, легла суровая граница — 1968 год. Который он назовет тысяча девятьсот шестьдесят проклятым.
Разнообразные знаменательные события того года в Варшаве, Париже, Берлине, Чикаго, Праге, Мехико, Боливии и других краях подробно описаны в литературе, публицистике и тайных донесениях. Не раз показаны в кино. Воспеты в песнях. Причем кто бы и как их ни оценивал, почти все признают: то, что случилось тогда, стало одним из величайших разочарований XX века.
Когда в Париже бушевал Красный май, в Праге снимали красные флаги. Но и там, и там «лишняя молодежь» всматривалась в настоящее и будущее, угадывая в них контуры человеческого лица. Социализм с человеческим лицом, капитализм с человеческим лицом… Для них были важны не столько «из-мы», сколько это лицо. Пусть теоретики спорят о производительных силах, производственных отношениях и революционном классе. Мы знаем: под булыжником — пляжи! Будьте реалистами — требуйте невозможного! Революция невероятна, потому что она настоящая! И эти веселые парадоксы всё упирались и упирались в бетон — с одной стороны Берлинской стены, с другой — истеблишмента[62]. Смеллдищевы с обеих сторон были разные, а бетон — один. Тех, кто бросил ему вызов, достали эти стены, разлом Европы, конфликт систем, безобразия старших, отделенность от решений, неуместность прошений.
Кто-то читал «красную книжку» Мао. Кто-то слушал Маркузе, Зденека Млынаржа и Франту Кригеля[63]. Другие махали флагами, пели и ломали «стену». Но 20 августа десантники окружили ЦК КПЧ. В девять утра они задержали Дубчека. Лауреат Пулицеровской премии Марк Курлански писал: «…вошел полковник КГБ очень маленького роста… После составления списка присутствующих полковник объявил, что они взяты „под его защиту“[64]. Присутствующие… дисциплинированно заняли места за столом совещаний. За спиной у каждого встал солдат. Затем их отправили в СССР — на переговоры».
Порой, читая о тех делах, думаешь: быть может, опьяненные «весной» люди восприняли вторжение бронетехники, отчасти как эпизод карнавала? В Братиславе девчонки задирали мини-юбки и, пока солдаты любовались, парни били фары танков и бросали в них «молотов-коктейли». Пока партийные боссы решали свои проблемы, они кричали лозунги и клеили листовки: вот танк утюжит границу ЧССР, а над ним рыдает Ленин. Вот девочка дарит цветы советскому солдату (1945 год), а вот — она мертвая на земле (1968-й). Карнавал прервали выстрелы. Всё вышло не понарошку и не по Бахтину…
В поисках человеческого лица ребята угодили на маскарад. Перебирали маски. Тасовали. И — столкнулись с броненосной образиной. Где-то Аксенов цитирует Стендаля: несчастен тот, кто не жил перед революцией. Быть может, каждое молодое поколение томится желанием жить перед ней. Но что оно чувствует после ее провала?
Август 1968-го — страшный удар. В том числе — для тех, кто в СССР связывал надежды с Пражской весной; ждал: если она победит, то еще сильнее потеплеет в Москве. А нет — всех ждут крутые морозы, новая полярная ночь, и стужа будет долгой…
Узнав о вводе войск, Евтушенко шлет телеграмму Косыгину и Брежневу: «Я не могу уснуть. Я не знаю, как жить дальше… Я глубоко убежден, что наши действия в Чехословакии являются трагической ошибкой…»
Спустя годы в романе «Таинственная страсть» умудренный Аксенов с печалью и недоумением опишет момент отправки этой телеграммы с почты в Коктебеле. Напишет и историю стихотворения «Танки идут по Праге, танки идут по правде…». Поведает и об убойной депрессии, куда его вогнало вторжение. Его — только что вернувшегося из Лондона, где он ощутил себя в центре всеобщего праздника, почувствовал «прекрасным цветком и свободным творцом». Вдохнул воздух, полный неясных, но ласковых обещаний и надежд. В частности, на то, что скоро искатели человеческого лица по обе стороны стены, обнявшись, станцуют под Гленна Миллера и Диззи Гиллеспи.
Горько, когда светлые надежды оказываются наивными иллюзиями.
Он, — как писал потом Аксенов, — оказался в Лондоне точно в перерыве между «Парижским маем» и «Пражским августом». А может — осенью 67-го?
«Это не город, — вспоминал позднее Аксенов, — это воплотившийся карнавал, мифы из „Сна в летнюю ночь“…» Кадры из фильма Антониони «Фотоувеличение»[65]. Это новый swinging Лондон — Мекка мировой молодежи. Тогда Аксенова, как сказали бы теперь, «накрыло не по-детски». Потому, что он был «молодежным писателем». Был молодым. И чуял ноздрями, ушами, глазами, кожей впитывал пьянящий воздух перемен: «На Карнеби-стрит в каждой лавочке танцевали и пели под гитару. На Портобелло-роад вдоль бесконечных рядов толкучки бродили парни и девочки со всего мира и в пабах и на обочине пили темное пиво „Гиннес“ и говорили, бесконечно говорили о своей новой новизне».
Делов-то! Ну танцевали под гитару, ну дули «Гиннес», ну обсуждали то да се. Чего такого? А вы вообразите себя на месте «молодежного писателя», выехавшего за «железный занавес» — и прямиком в ту культуру, которая ему мила. И не расхлябанностью, а тем, что являла наглядную альтернативу тому, что он не принимал, но что требовало лояльности. Понятно, товарищ Грибачев негодующе отвернулся бы от этого бардака, плюнул, растер и пошел бы в редакцию красной Morning Star. А на Аксенова накатили легкость и свобода. Долгожданные и желанные. Он, конечно, не думал, что у нас всё станет так же, но приятно было уже то, что такое возможно: по своему соизволению быть нынче здесь, а завтра — там, в нагой распахнутости мира искать, терять и обретать — но самому, а не послушно — по указанию начальства.
Надежды были расплющены под больное рассольное утро, когда, — как он пишет в «Ожоге», — «Единодушное Одобрение с мрачновато-туповатым удивлением оккупировало братский социализм, чтобы сделать его уже не братским, а своим, подкожным. <…> Стоп, машина! Оружие на изготовку. Шаликоев, Гусев, Янкявичус — за мной! Врываемся в помещение… Советская армия! Встать! Лицом к стене! Хорошо, что чехи понимают по-русски, а в других странах будет сложнее…».
Да, о тех событиях сказано много. Но нам важно не взвесить меру правоты того или иного мнения, а вспомнить, что сделал с людьми 1968 год, во многом определивший дальнейшую судьбу писателя.
Осенью 1968-го он начал писать «Ожог».
В марте в третьем номере «Юности» вышла «Затоваренная бочкотара».
А в апреле — вот совпадение! — песня Пола Саймона и Ар-та Гарфанкла «Америка». О том, как двое влюбленных садятся в автобус «Грэй хаунд» и едут искать Америку. Из Мичигана в Питсбург и по Нью-Джерси торнпайк[66]до Нью-Йорка… Песенка коротенькая, и не так много в ней всего происходит. Любовь, попутчики, встречи, табак, пирожки… Едут они и ищут Америку.
А у Аксенова тоже вышла как бы песня — но длиннее. И в прозе. До того музыкальна «Бочкотара». В ней куда больше героев и событий, вместо автобуса — грузовик, и какой, на фиг, торнпайк — грунто-о-о-овка. Но сколько поэзии…
«В палисаднике под вечер скопление пчел. Жужжание, деловые перелеты с георгина на подсолнух, с табака на резеду, инспекция комнатных левкоев, желтофиолей в открытых окнах… в горячем воздухе районного центра.
Ломкий, как танго, полет на исходе жизни — темнокрылая бабочка-адмирал, почти барон Врангель.
На улице за палисадником — пыль от прошедшего полчаса назад грузовика».
Вот она — картинка. Вот они — тишь и покой. Полчаса прошло — а всё пыль, пыль… Но почему Врангель? Адмирал-то — Колчак… А потому, видать, что у Врангеля была темная черкеска. И потом — Крым же, Крым… Левкои, пыльца, перелеты, любовь пчел трудовых, нежное жужжание…
В этой повести дело не в сюжете. И не в характерах. И не в разворачивающейся фантасмагории. Не в березках, не в осинах, не в мандаринной настойке, не в колоссальном аттракционе «Полет в неведомое», не в любви старушек к киношному Печорину и даже не в прозрачных небесах родины или странной страны Халигалии. А в покое. Средь которого ткань времен и пространств тает на глазах, реальность — и агитационно-газетная, и огородно-бытовая — заменяется журчанием сказки и притчи. И любые попытки его нарушить, а вместе с ним — и размеренное, но не лишенное стремительности движение бортовой машины Володи Телескопова по бескрайней Руси) — все недобрые попытки нарушить это движение безуспешны. И когда машина тормозит, выпуская пассажиров по надобности — подтянуть тормоза, заглянуть в глаза, упорхнуть в небеса — даже и тогда спокойное движение продолжается. А коли бухнутся в кювет — им и то нипочем: самочувствие прекрасное, улыбки, легкий закусон.
Аксенов звал «Бочкотару» сюрреалистической вещью. Ну да. Как творчество западных сюрреалистов разворачивалось на фоне снов, так и бытие аксеновских путешественников течет по грани сна и яви, и вот уже сон и явь мало в чем различны, они пронизывают друг друга и лелеют, делая всё происходящее притягательным, тайным, чудным. «…Он добивается этого, помещая героев в эксцентричную обстановку парадокса и абсурда… В каком сплошь и рядом пребывают их реальные прототипы-двойники, — рассудил Анатолий Найман. — Во времена советского режима это впрямую демонстрировало фантасмагорию, официально выдававшуюся за социализм…»
Мало ли что там раскрашено под счастливую жизнь? Само же собой разумеется, что компания едет из безымянного райцентра в город Коряжск при «так называемом социализме». Едет-то в Коряжск, а заезжает в сказку. В ту, где по пути следования не попадаются плакатно-газетные труженики полей — пахари и комбайнеры, пастухи и агрономы, лишь иногда парит в лазури кукурузник Вани Кулаченко. И что — такой вот царит благостный абсурд? Ага, абсурд. Почти полный.
А черноморский старшина 2-й статьи Глеб Шустиков — пловец-подводник, любитель пончиков и учительница неполной средней школы Ирина Валентиновна Селезнева идут искать библиотеку, чтобы немного подняться над собой, а находят романтику и отдаются ей в мятных травах шумящего звездами березняка. А вот стукач Моченкин, дед Иван, строчит «сигналы», мечтая о почетной кружке с петухами и заветном «алименте» от сына и невестки, а обретает смысл жизни и просит «усе заявления и доносы вернуть взад». А то божия старушка Степанида Ефимовна поспешает в «Хвеодосию ловить жука фотоплексируса, а глядь — мотень, фисонь, мотьва купоросная — по траве росистой, тятеньки, Блаженный Лыцарь выступает…». А денди в голландском твиде и шотландском пледе Вадим Афанасьевич Дрожжинин, знаток страны Халигалии, несется навстречу мечте — девушке Сильвии Честертон, и доносится туда, где ждет Хороший Человек.
А он вообще-то — кто, человек этот? Он разнолик. Но всё может. Уж не русский ли сказочно-лубочный образ Того, кто всеблаг и всемогущ? Почему бы и нет? Но если и так, то это — в вечности, а здесь и сейчас — квалифицированный бондарь. Специалист по бочкотаре.
Но при чем здесь бочкотара? А притом что не будь ее — не было бы и путешествия. Ибо это ее — что затарилась, затюрилась, зацвела желтым цветком — везет лихой Володя Телескопов с одной целью — исполнить волю любимой буфетчицы Симы — пристроить бочкотару на склад для тихой жизни. В образованных ею ячейках сидят пассажиры-диогены, толкуют о высоком, везут ее, любят за добрый скрип и удобство. Да до того, что начинают звать с заглавной буквы — Бочкотарою! Весело им. Хорошо.
«Аксенов, — полагает Найман, — писатель хорошего настроения. Его герои переживают выпадающие им скорбь, конфликты, беды всерьез, не отводя глаз, не уклоняясь в утешительные подмены. Но они никогда не упускают шанса обнаружить в положении, куда их завела судьба, забавную черту, окраску, поворот». И то верно: вот заточили соперники Володю Телескопова в КПЗ, однако ж притом «принесли горохового супа, борща, лапши, паровых битков, тушеной гусятины, киселю…». Однако ж — замкнули. А что русскому человеку битки, коли он — в неволе? Он покушает-покушает, а все одно — начнет вспоминать подробности жизни, заплачет, засморкается в полу, вознегодует, а ближе к утру станет писать письма. Не поминайте, мол, лихом, сограждане!
А сами-то — ввергшие в узилище — отбросят Уголовный кодекс, падут на тахту, возрыдают о пропащей сельпошной любви: мочи нет! Дышать не могу! Тяжко! И ведь не простые какие-нибудь. Милиция — братья Бродкины. А всё одно, намаявшись, заменят 15 суток на штраф — 30 рублей, а точнее — пять.
Боже, боже — пять рублей — какая ерунда, в сравнении с любовью! И идет уже по кругу шапка. И как 100 лет назад бабулька Степанида Ефимовна, трепеща, вопрошает: а яйцами можно, милок?.. Но, глядь — и пятера отменяется! И наступает всеобщая радость и поцелуи.
И тут в тон повести звучит песенка Саймона и Гарфанкла. Хотя ее герои точно знают, куда едут, а герои Аксенова — нет. То есть думают, что знают. И у каждого есть дело в пункте назначения, что и расположен-то совсем недалеко… Ан, едут-то каждый за своим, а находят одно и то же — только в разных образах и под разными именами…
В точности по Найману, утверждающему, что в текстах Аксенова «не только не отчаянием движется жизнь, но даже и не преодолением его, а желанием радоваться. Хотя они (герои) и видят, что мир — не праздник, они ищут и находят в нем праздничность, которая присуща ему от сотворения…».
Ну, где еще на земле скажет человек: а в Китае, слышь, хунвейбины фулюганят. Да где угодно. Но только в России — стихами. Ибо если это не стихи, то что же?
И что еще укрыто там — в нежных сумерках, в кустах смородины, подступивших к веранде, где шепот: прохвост, любимый, пьяница, проклятый, миленький ты мой; в листьях, в каплях росы, в зарослях «куриной слепоты», папоротника и лопуха, в высоких свечках иван-чая… Уж не гой ли ты, Русь моя — родина кроткая?.. Очень может быть. И даже точно.
Герои Аксенова находят свою Россию. Очень далекую от России чужой. Той, где, выискивая крамолу, «доброжелатели» вопрошали: а что это у Аксенова вокзальные часы показывают: 19.07, а экспресс «Север — Юг» ожидается в 19.17? Уж не на новую ли революцию он намекает? И смех, и грех…
Какая революция? Бочкотару довозят до места. А ее не принимают — бракуют бюрократы. И едет Володя, и рыдает, но… Путь продолжается! И вновь садятся попутчики в ячейки, и говорит водитель Телескопов, чисто Гагарин: ну что ж, поехали…
И едут они в чудный сон, по которому плывет Бочкотара в далекие моря, поет, и путь ее бесконечен. А там ждет ее на луговом острове Хороший Человек. Он ждет всегда. Всех. И автора тоже.
И — слава богу. Ибо не жди Хороший Человек — как бы въехал Аксенов в новое десятилетие? Ведь когда наши солдаты, сидя на броне среди средневековья, читали «Юность» с «Бочкотарой», Аксенов выл, не зная, что делать «с танковой беспощадностью своей родины». Но понимая, что 1960-м конец. Грядет рандеву с другой эпохой.
Глава 3.«И ГДЕ-ТО ТАМ — В ПРИТОНАХ САН-ФРАНЦИСКО…»
В один из ветреных дней 1975 года, на пороге сумерек некий популярный писатель прибыл на перекресток Тивертон-авеню и Уилшир-бульвара, что в американском городе Лос-Анджелес. И что же увидел?
«…На перекресток этот выкатывается еще несколько улиц с незапомнившимися названиями, таким образом получается нечто вроде площади. Слева от меня бензозаправочная станция „Шелл“, чуть подальше станция „Эссо“, по диагонали напротив станция „Аполло“: все такое белое, чистое, белое с синим, белое с красным, белое с желтым, вращаются рекламы нефтяных спрутов, висят гирлянды шин.
…Пешеходы дисциплинированные, но если ты зазевался и пошел на красный, это еще не означает, что ты обречен. Закон штата Калифорния гласит: „Pedestrian is always right“ — „Пешеход всегда прав“…
Где бы ты ни ступил на мостовую, водитель затормозит и даст пройти. В Нью-Йорке, между прочим, этого правила нет, там смотри в оба!
Топографический, эстетический, а может быть, и духовный центр перекрестка — это, безусловно, кофешоп, большая стеклянная закусочная, открытая двадцать четыре часа в сутки, нон-стоп. Там видны на высоких табуретках и в мягких креслах многочисленные едоки разных категорий: и скоростные дилер-уиллеры, что, глядя на часы и не переставая трещать, запихивают себе в рот салат и гамбургеры, и гурманы, смакующие торты и кейки, и разочарованные дамы с сигаретами, и прочие.
Рядом открытый паркинг-лот, где среди автомобилей, словно одушевленные существа, выделяются огромные японские мотоциклы „хонда“ с высоким рулем.
Что еще? Вдоль тротуара ящики с газетами, солидные Los Angeles Times и Examiner, левая Free Press, и рядом сплетницы National Enquirer и Midnight, и тут же „порно“ LA Star, и тут же газеты гомосексуалистов. Вылезает на перекресток алюминиевый бок банка и окно ресторанчика „Два парня из Италии“. <…>
Кругорама, в центре которой, естественно, находится автор, то есть я, замыкается изломанным контуром крыш и реклам, среди которых выделяются билдинг Tishman и гигантский плакат Корпуса Морской Пехоты.
Нынче американские вооруженные силы состоят из наемников, поэтому каждый род войск рекламирует себя с не меньшим азартом, чем табачные фирмы. Два замечательных парня и милейшая девушка в форме морских пехотинцев день и ночь смотрят на наш перекресток, а над ними сияет лозунг marines:
„Quality! Not quantity!“: Качество! He количество! <…>
Ей-ей, там больше не было предметов, ну если не считать быстро летящих облаков, солнца, пустой банки из-под пива „коре“, которая тихо, без всякого вызова катилась по асфальтовому скату и поблескивала с единственной лишь классической целью — завершить картину прозаика. Помните „осколок бутылки“? Впрочем, может быть, уже достаточно для вашего воображения?»
А вот сложно сказать. С одной стороны, воображение советского читателя свободно разгуливало по перекрестку Тивертон-авеню и Уилшир-бульвара — спасибо «Новому миру», что напечатал очерк в августе 1976 года. А с другой — чего-то не хватало… Да чего же? Да вот этого всего! Вот прямое 1976 году на перекрестке, скажем, улиц Теплый Стан и Профсоюзная. Недаром восьмой номер журнала сразу стал редкостью, которую давали на ночь, а обратно, случалось, не получали, ибо его зачитывали, заигрывали, захватывали. В смысле — присваивали, стыдясь, но наслаждаясь.
Чем? Да вот всей вот этой удобной несоветскостью! Гирляндами шин… Ну где вы в том году в Москве, Волгограде или Омске нашли бы такие гирлянды? Да еще на заправочной станции! Нет уж. Резина доставалась с трудом, как и всё связанное с автомобилем. Кто не жил в ту пору или был равнодушен к частному транспорту, прочтите сцену на штрафной стоянке ГАИ из повести «Поиски жанра»[67]. Там призрачные водилы бойко торгуют запчастями — лампами, поршнями от «М-21», вкладышами задними и передними, вулканизаторами, сальниками, прокладками, дверными ручками, фиатовскими свечами и фээргэвскими фарами. Да и в «Ожоге» не отстают, подрабатывая «нормальным автомобильным рэкетом»… Но грозный «Ожог» выйдет нескоро, а «Шелл», «Эссо» и «Аполло» — вот они здесь — в «Новом мире». Плюс рассказ о поездке в пустыню. В первых буквально абзацах: «…Дин позвонил отцу и попросил одолжить ему на неделю мощный огромный „олдсмобиль“. Старик торжествующе заворчал:
— Ага, когда доходит до дела, даже лос-анджелесские умники забывают свои европейские тарахтелки и… просят у родителей американский кар…
Вот, даже в таком пустяке, как автомобили, сказывается в Америке конфликт поколений. В прошлых десятилетиях огромный сверхмощный кар-автоматик еще был в Америке символом могущества, процветания, мужского как бы достоинства. Сейчас американские интеллектуалы предпочитают маленькие европейские машины, хотя стоят они отнюдь не дешевле, а дороже, чем привычные гиганты.
Дин загнал свой любимый „порше“ в угол гаража, исчез и вскоре приплыл на „корабле пустыни“: двести пятьдесят лошадиных сил, автоматическая трансмиссия, эр кондишн. В последней штуке, собственно говоря, и был весь смысл замены — как ехать через пустыню без кондиционера?»
Для нынешнего читателя этот пассаж — свидетельство того, что и 30 лет назад на вкус, на цвет и модель автомобиля товарищей не было, плюс — предвестие рассказа о встрече писателя с Настоящим Американским Приключением…
Советский же гражданин видел другое. Скажем, напоминание о том, что пока он стоит в очереди за «жигулями», ожидая заветной открытки — разрешения оплатить желанное транспортное средство, человек за океаном катит себе на невиданном «порше», а захочет и одолжит у папы неслыханный «олдс-мобиль». С кондиционером!
И какой же вывод делал советский читатель? А вопросительный: как же это в самой передовой стране мира, покоряющей космос, такой «пустяк», как машина, всё еще остается роскошью? Шестьдесят лет спустя после выступления на эту тему Остапа Бендера…
И почему в США, где игрушки пушечных королей — несчастные американцы — стонут в теснинах Манхэттена под игом реакционного капитала, эту заветную мечту советского гражданина зовут тарахтелками и меняют почти как перчатки?
Такие вопросы простыми не назовешь! С душком вопросцы, товарищи! Подрывным ехидством попахивают эти, казалось бы, безобидные «шины» и «олдсмобили». А что же породило вопросы-то? Да десяток фраз противоречивого прозаика на тему особую, нервную, едкую… Далекую от «сорокасильных „Кадиляков“» Маяковского и «голубых „Испано-Сюиз“» Вертинского…
Но вернемся на перекресток. Ясно: шинами пейзаж не исчерпывается. Тут и кофешоп, открытый круглые сутки, с салатами и гамбургерами, кейками и дамами. И «хонды» с высоким рулем.
А тут-то что не так кроме рулей и гамбургеров? Да всё вроде бы так (в Москве тоже, бывало, попадались шоферские закусочные, с как бы кейками и даже почти круглосуточные), всё так вроде бы… Но больно уж мило, слишком как-то привлекательно. А кому в СССР нужна привлекательная Америка?
А вот уже и тонкий, но прямой наезд на агитпроп — ящики с газетами, где рядом и правые, и левые, и прочие. Ведь столько перьев затуплено в ходе создания у советского человека впечатления, что всё левое в Америке запретно, лишь оголтелая реакция, желтая пресса и разврат цветут махровым цветом. «Два парня из Италии»… хе-хе… Да что же это вы, Василий Павлович, не обличив идейного врага, в один ряд-то это всё поставили? Юрий Жуков[68] на вашем бы месте не оплошал бы…
И понятно, что не Аксенов поставил, а те, кто ящики размещал… Да неужели ж не ясно, что не получивший классовой оценки ящик этот, куда кидаешь монетку — хватаешь газетку, предстает возбуждающей фантазию диковиной из мира, где не грохочет «Социалистическая индустрия», а сияет неведомая, но вдруг желанная LA Star…
А завершает зовущую картину нагло подменившая бутылку классика пивная банка. Та самая, о которой Евтушенко писал:
— А правда, товарищ начальник,
что в Америке пиво —
в железных банках?
— Это для тех,
у кого есть валюта в банках.
— А будет у нас
«Жигулевское»,
которое не разбивается?
— Не все, товарищи, сразу,
промышленность развивается…[69]
А пока она развивается, агрессивная военщина точит на нее зубы. А Аксенов, как бы походя, рисует наймитов Пентагона улыбчивыми парнями и девушками… Не забывает и девиз, скабрезно пародирующий наше суворовское «Не числом, а уменьем!».
Советская (и антиамериканская) пропаганда была почти везде и во всем — в поэмах, газетах, песнях, на конфетных фантиках и папиросных коробках, в детских книжках. Написать и прочитать об Америке просто так, было непонятно как. Ее достижения вроде бы и не отрицали (хотя некоторые, особенно бытовые, замалчивались), но обычно сначала разъяснялось, что это достижения идейного врага и вероятного военного противника.
Аксенов же в «Круглых сутках» рассказывает сперва именно о бытовых — самых доходчивых и желанных, но отсутствующих удобствах и «фишках», а уж потом, вскользь, пишет о «язвах». Даже гомосексуализм и наркоманию не клеймит громогласно, но как бы констатирует, дескать да, есть и такое. А главное, как честный наблюдатель, он не скрывает, что увиденное ему нравится. И больше того — он любит это. Любит Америку!
Эта едва скрытая любовь не могла не беспокоить идеологический и вооруженный отряды авангарда трудящихся — партийных боссов и чинов КГБ, курирующих искусство. Уж очень позиция автора шла вразрез с тоном авторов агиток, описывающих тяжкую жизнь «За океаном», «Под властью доллара» в «Городе желтого дьявола»…
Манера непредвзятого путешественника, прибывшего в Штаты для чтения лекций по литературе и попутного наблюдения чудес и курьезов жизни, не была близка мастерам пропаганды. Иной жанр. Чужой.
Впрочем, нельзя сказать, что с публикацией возникли особые сложности — литературные власти не усмотрели в ней опасности… Возможно, в пору «разрядки напряженности» кто-то даже счел ее полезной, этаким знаком Западу: вот, мол, что мы нынче публикуем, а вчера бы — накось выкуси (впрочем, и «Голос Америки», говорят, тогда избегал сильной критики Советов, чтобы не повредить «разрядке»[70]).
Меж тем особо зоркие охранители не могли не узреть в этих текстах не только чуждости, но и хитроумной идеологической мины. И не замедлили указать: а мы предупреждали: нечего делать Аксенову в Америке. Да еще одному! А вышестоящие товарищи нас не послушали и Аксенова в Америку отправили, и вот пожалте: проамериканская агитация!
И правда. Донести «Сутки» до читателя было легче, чем доехать до места, о котором в них рассказано. Больше того, вся история с командировкой Аксенова в University of California in Los Angeles напоминает приключенческую повесть, где по мере развития сюжета зло всё время побеждает, а потом раз — и облом: силы добра берут верх и свободно парят на закат.
А вышло так. В 1974 году профессор Дин Уорс из упомянутого университета прислал большому русскому прозаику, имеющему, по его мнению, собственный, своеобразный, особый взгляд на литературный процесс, приглашение. Приезжайте, дескать, Василий, в Город ангелов читать лекции славистам в роли visiting professor.
Василий двинулся с приглашением в нужное подразделение Союза писателей, подготовил план лекций, подал нужные заявления. А союз насупленно примолк, будто ничего и не получал. Ответом были лишь красноречивые гримасы, сопряженные, как назвал это потом Аксенов, с «неадекватной дикостью из-под надбровных дуг». Впрочем, иногда и говорили кое-что. К примеру, могущественный первый секретарь правления Союза писателей СССР и член Центральной ревизионной комиссии КПСС[71], грохнув дверью кабинета, вскричал: «Вы, Аксенов, нас уже три раза за горло брали! Больше не позволим! Ну, садитесь! Вот здесь, напротив! Смотрите в глаза!»
Вот до чего доводило иных литературных начальников желание человека просто недолго в Америке лекции почитать.
И — дальше: «Неужели вы думаете, что мы вам дадим добро на эту дурацкую Америку? Хотите нас запугать, да? Не испугаемся! Керзону[72] на его ультиматум ответили решительным „нет“, тем более вас, Аксенов, не испугаемся!»[73]
Василий Павлович вспоминал, что кто-то из друзей подсказал: в таких кабинетах может сработать хорошо разыгранная истерика (возможно, подозревал он, у вышесредних аппаратчиков была инструкция не доводить до истерики, мало ли что…).
И вот, решив, что если они сейчас его в Америку не пустят, то не пустят никогда, Аксенов требует: объясните, почему нельзя ехать по приглашению, которое есть не что иное, как дань уважения к нашей литературе — Шолохову, Гладкову, Кочетову, Грибачеву[74] и всем советским писателям… Почему западные литераторы ездят хоть в Китай, хоть в Париж, куда и сколько угодно, а писатель советский — нет?
— Я вам не крепостной мужик! — Аксенов доводит тон до максимально высокого и — тресь ладонью по столу. Трах, тресь, хрясь вот прям так всей ладонью. И начальник сразу ему чайку, коньячку, в смысле, ну, что вы, Василий Палыч, не надо так-то уж психовать-то нервно-то. Велика важность — Америка?! Всё проясним, звони денька через три, лады?
Так ли всё было в точности или не совсем — доподлинно неизвестно. Совершенно полагаться можно лишь на заверенные нотариусом документы (да и на них не всегда). А расшифровка этой или подобной беседы сейчас, если и сохранилась, то лишь там, куда слетаются все звуки всех бесед[75]. Впрочем, Аксенов подозревал, что в кабинете, за бюстом Максима Горького, укрыт записывающий прибор. Так что, возможно, я и неправ. Но следов записи, если она и была, не осталось…
Выйдя от босса, писатель поделился историей с тогдашней своей возлюбленной Майей. А та в ответ: «Чем ходить в этот убожеский Союз писателей, ты бы лучше к Томику Луковой сходил. Она моя соседка и, как-никак, ближайшая подруга дочери вождя». То есть Галины Брежневой!
Светские соседки выгуливали вместе собак, и как-то отвлекшись от наблюдений за друзьями человеков, Майя поведала той, кого Аксенов называл Томиком Луковой и кого много позднее именовал «мадам Помпадур Москвы», о проблеме любимого. Спустя недолгий срок любимого пригласили в гости к влиятельной мадам. Освоившись в гостиной, автор, как положено, подписал хозяйке книгу рассказов: «Томику Луковой со взглядом в будущее!» и поделился трудностями.
Томик всё поняла и рассказала, как ей удалось помочь в схожем деле одному их общему знакомому. Финал беседы — прицельный вопрос: «В стол что-нибудь пишете?»
— Бывает…
— Держите наготове.
Что же держать — не «Ожог» же? Ан нашлась другая встольная вещь — совсем не опасный, просто несвоевременный по форме и содержанию небольшой роман «Золотая наша железка». (Здесь есть малютка-неувязка — в книге «Американская кириллица» Аксенов называет этот текст «небольшим романом», а в подзаголовке «Железки» значится «юмористическая повесть…». Впрочем, а что — не повесть? Ведь и рассказик махонький — и он повесть. И анекдот бывает — повесть. И романище — тоже. А иногда и телесериал.)
Как бы то ни было, а эта история о сибирских физиках, не чуждых лирики, угодившая в авторский стол по велению Бориса Полевого, и держалась наготове.
Василий Павлович рассказывал об этом так: «Вот говорят, от романов толку никакого нет, если не напечатаны. В Советском Союзе не совсем такая была ситуация. Там за ненапечатанный роман могли и со свету сжить („Ожог“), могли и в Америку отпустить („Железка“)».
Он быстренько отвез ее Томику, и долго ли, коротко ли, а, может, и в ближайший четверг позвонили автору из Кремля, нахваливали и желали так держать — курсом на жизнеутверждение животворных характеров, против пессимизма и антисоветчины. И хотя прав Полевой — не самое подходящее время для модернистской прозы («Железка» увидела свет в 1980 году в США в издательстве «Ардис»), но в Америку лететь можно, раз Америка ждет. Счастливого пути, Василий Палыч, и успешного возвращения без — внимание! — задержек и промедлений.
И вот — снова кабинет высокого чиновника от литературы. За столом — хозяин, рядом с бюстом классика — незнакомый Аксенову товарищ в солидных очках, золотом «Роллексе», бриллиантовых запонках и с бриллиантом в галстуке.
Хозяин желает Аксенову счастливого пути… Дескать, не подкачайте, Василий, и вместе с руководителем делегации товарищем Тереховым с честью пронесите по Америке звание советского человека, подобно тому, как Стейнбек и Олби здесь у нас носили свое.
Согласно Аксенову, далее произошло вот что. Он обратился к товарищу в «Роллексе»-бриллиантах с вопросом: «Поездка все-таки срывается, так?» А тот неспешно встал, оправил манжеты и галстук, взглянул на часы и молвил: «Послушайте, товарищ… (далее — фамилия неизвестного нам доподлинно лица), Аксенов едет в университет лекции читать», и пояснил, что товарищ Терехов — нонсенс, балласт и не нужен. Пусть Аксенов едет один.
Хозяин кабинета с ним соглашается и напутствие завершается.
— А у вас, Аксенов, — обращается повелительный гость к писателю, — уверен, хватит рациональности, чтобы не выступать там по радио «Свобода», не так ли?
И всё. И можно лететь. Хотя…
Майя, вспоминал Василий Павлович, рассказывала, как один ее кремлевский знакомый делился, что, мол, у членов выездной комиссии ЦК (а писатели выезжали за рубеж с ее разрешения) «дрожали руки, когда подписывали бумаги на этого Аксенова».
Тут надо сообщить читателю, что мы приводим эту историю, опираясь на версию, изложенную главным героем приключения в книге «Американская кириллица». Мы знаем, в том числе и со слов Василия Аксенова, что он часто, очень часто беллетризовал воспоминания. Добавлял в них много всего того разного, что казалось ему уместным в момент, когда он начал ими делиться… Он меняет местами, перемешивает, а то и выдумывает имена и должности, места действия и времена года, облики, голоса. И потому — не можем ручаться за полное соответствие этой истории той действительности, которая так нравится иным составителям биографий. Тем более что сумели лишь предположить фамилию-имя-отчество чиновника из Союза писателей (и Евгений Попов, и ряд других друзей Василия Павловича не отвергли это предположение).
Не удалось выяснить и точных данных вершителя судеб в бриллиантовых запонках. Как и узнать, кем подлинно была Томик Лукова — Томиком ли? Реальной ли дамой советского высшего света или, скажем, видным мидовцем мужского пола? Собирательным персонажем или милым плодом воображения?.. Этого мы не узнали. А значит, и достоверности не установили (хотя в ее пользу говорит упоминание имен ее автора и его подруги). Как бы то ни было, а история эта уж больно хороша…
Впрочем, не скроем — есть и другая. Описанная Аксеновым в книге «Десятилетие клеветы»: «В 1975 году я боролся за поездку в Америку по приглашению Калифорнийского университета. Исчерпав уже все доводы и в ЦК и в Союзе писателей, я написал письма Брежневу и Андропову, после чего меня пригласили в приемную КГБ на Кузнецкий Мост. Там некий человек с дорогими запонками и булавкой в галстуке, от каждого жеста которого разило какой-то сверхгосударственной значительностью…» Развитие дальнейших событий позволяет думать, что именно эта встреча и стала решающей в получении разрешения.
Однако и это не последняя версия. Писатель Виктор Ерофеев рассказывал в своих интервью: «Я ему (Аксенову. — Д. П.) каким-то чудом через связи своего отца устроил поездку в США, когда в 1975 году ему не разрешали уехать». В книге «Хороший Сталин» Виктор Владимирович уточняет, какие именно связи он имел в виду. В первую очередь — Андрея Михайловича Александрова[76], «который был известен в Москве и Вашингтоне как архитектор „разрядки“». «Именно с его помощью, — пишет Ерофеев, — мне удалось отправить „невыездного“ Аксенова в США. Тот, вернувшись, подарил мне клевую зажигалку…»
Возможно, так оно и было — то есть за разрешение на выезд Аксенова в США «боролись» и сам писатель, и таинственная Томик Лукова, и вполне известный Андрей Александров.
Чьи усилия сыграли главную роль, неведомо. Поэтому ради справедливости привожу все три истории.
Потом в «Американской кириллице» Аксенов напишет, что два месяца, проведенные им тогда в Калифорнии, возможно, были самыми беззаботными в его жизни. Им владела эйфория вольноотпущенника. Годы спустя, глядя на фотографии той первой своей американской поры, Аксенов заметит, что они отличаются «ненамеренной, странной недозрелостью», курьезной какой-то молодцеватостью… Будто тридцатилетний калифорнийский повеса тусуется на Венис-Бич и Пасифик Палисейдс…
А было тогда нашему писателю 43 года. И за время пребывания в Штатах успел он не только лекции почитать в Калифорнии. Василий Павлович объехал этот штат и сопредельные пространства. И в Нью-Йорк заглянул и познакомился с тамошней культурной ситуацией и литературной компанией (а может, и сверил с истиной приведенные в «Джине Грине — неприкасаемом» адреса эмигрантских ресторанов). А так же завернул и в город Анн-Арбор (штат Мичиган), где уже выдавало книжные тиражи на русском языке издательство «Ардис».
Дом его основателей Карла и Элендеи Проффер, в котором располагалось издательство, где, по свидетельству Анатолия Гладилина, при желании «можно было бы разместить всю парижскую литературную эмиграцию», был полон народу — американских славистов и советских эмигрантов. Затесался в ту тусовку и Василий Аксенов.
На кухне — по советской привычке — сидели от зари до зари. Что ни день — новые голоса и новые лица, дышащие эйфорией эмиграции. Хозяева добродушно смеются: мы и знать не знаем, сколько народу нынче гостит. Глубокой ночью уходим спать — на кухне человек пять, утром пришли — восемь. И похоже, тема разговора та же. Здрасьте, господа! Милости просим.
Тем временем в подвалах дома, бывшего когда-то загородным клубом, что стоит среди кленов и сосен в конце немощеного драйва Хитервей, жужжали и мигали машины книгопроизводства — копиры, принтеры, компоузеры, переплетные системы… Техника быстро дешевела, позволяя наращивать тиражи, осваивать новые тексты, темы, имена.
А вокруг простирались поля для гольфа. Посреди них можно было порой видеть статную фигуру Карла Проффера, бредущего по пояс в тумане в компании пары собак и троих детей, — внимательного и добродушного мецената вольной российской литературы.
«Вообразите мгновение. Дул сильный ветер, он продул это мгновение все насквозь и перелетел в следующее, — писал Аксенов в очерке „Круглые сутки нон-стоп“. <…>
Четыре автомобиля, два красных, один темно-синий и один желтый, прошмыгнули из этого мгновения в следующее.
На станции „Шелл“ у черного, похожего на пианино спортивного „порше“ открылась дверца, и из нее вылезла длинная красивая нога. В следующем мгновении появилась и вся хозяйка ноги, а потом и друг ноги, беленький пудель».
В последний раз я видел вас так близко,
В пролете улицы умчало вас авто…
Мне снилось, что теперь в притоне Сан-Франциско
Лиловый негр вам подает манто… —
пропел когда-то Александр Вертинский…
И вот пожалуйте: только что была Москва — а вот Лос-Анджелес, Лас-Вегас, Фриско…
Вообще, этот кусочек песни великого Вертинского, до конца дней изумленного помилованием, если ее слушать не читая, — можно понять и так, что, мол, Сан-Франциско — это один большой притон. Или, быть может, это — название умопомрачительного вертепа где-нибудь вдали… В Бильбао. Монтевидео. Касабланке… О, «Сан-Франциско»!..
Судьба русского человека вне России, вне СССР — и гостя, и постоянно живущего — занимала Аксенова практически с самого начала его писательской карьеры. Похоже, он видел в такой судьбе проблески настоящего и будущего глобального русского мира, подобного американскому, французскому, китайскому, еврейскому и другим мирам, культурно и экономически переплетающимся на планете.
Он размышлял о нем напряженно и весело. И в шутливом репортаже о поездке на кинофестиваль в Аргентину. И в как бы детской повести «Мой дедушка — памятник». И в написанном вместе с Григорием Поженяном и Овидием Горчаковым романе «Джин Грин — неприкасаемый», не говоря уже об «Ожоге», «Острове Крым», «Скажи изюм» и других его книгах и статьях 1990-х и «нулевых» годов.
Вспомним Гену Стратафонтова — юного героя-путешественника — легендарного советского пионера. Он, как и положено, «не растерялся в трудных обстоятельствах» и спас от порабощения архипелаг Большие Эмпиреи. Попутно завернул в Японию и Англию — то есть промчался по маршруту, невероятному для большинства советских пионеров. И к тому же вернул геологу Вертопрахову его похищенную дочку Дашу-Долли — свою прекрасную сподвижницу в необычайных приключениях…
А Джин Грин — неприкасаемый, спецназовец-церэушник — тоже по происхождению русский и вообще — порядочный парень?.. Разве это не любопытный характер, отражающий противоречивость эмигрантской жизни?
А Леонид Красин — красный финансист и стратег, который в романе «Любовь к электричеству» немало времени проводит за пределами Российской империи вместе с другим путешественником — Лениным? Разве это не образы революционеров-беглецов, переописанные как прообразы оппозиционеров 1970-х годов, рвущихся вон из совка?
А устремленный подальше от цековских бань, киноцензур и дефицита сыра режиссер-авангардист Витася Гангут из «Острова Крым»? А другие герои книги — убежавшие либо рано, как генерал Витольд фон Витте, либо — поздно, как спортсменка Татьяна Лунина, либо — прямо в смерть, подобно функционеру новой формации Марлену Кузенкову? Разве не кричат все они о почти предельной уже невозможности для автора жить там, где тешатся властью тоталитарные заправилы? Что и говорить о гражданах мифического Крыма, сдавшегося «чугунным красным чушкам». Но и оттуда можно тихо уйти в морские сумерки, как Бен-Иван, Памела, Антошка Лучников и их ребенок…
Этим непрестанным заграничным русским поиском Аксенов и в изданных в СССР текстах будил неприятие большевистской клетки, жажду познания мира, свободы и любви к ней. Хотя к тому времени отнюдь не все советские россияне далеко ушли от состояния «замороченных сталинских выкормышей», известных читателю по «Ожогу». Тому роману, который сыграет в жизни писателя поворотную роль, направив его по стопам его героев — в эмиграцию. Роману, в котором так часты заграничные русские… Скажем — красавица Мариан — Машка — Кулаго. Героиня африканских ночей героя-хирурга Гены Малкольмова… Та, чей дедушка был русский кавалерист и летчик «и очень много воевал, тре бьен». А потом отступал в Европу… А она всё тосковала: ах, Геночка, — просила, — расскажите мне об этой далекой неродине, где я еще не была, а только слушала в Париже ее посланцев — поэтов и скрипачей, ах нет, ах нет, не палачей!.. Между прочим, именно она, эта парижская русская Маша, спасла-таки героя-Геночку, как и весь персонал тропического госпиталя Красного Креста, от зверских головорезов-мерсенеров. Закрыла, что называется, своим роскошным телом стволы их похотливых автоматов. Короче, если б не эта жертвенная девушка, неизвестно, как бы всё обошлось…
А взять героя того же романа Саню Гурченко — крутого магаданского лагерника, успевшего в послевоенном сумбуре промотаться по миру от Рима до Буэнос-Айреса. Возвращенный в СССР, преданный, схваченный и отправленный погибать в чукотской урановой могиле ГУЛАГа, он выжил, бежал через Берингов пролив на Аляску и спустя годы был встречен героем того же «Ожога» — на сей раз писателем Пантелеем Пантелеем — уже в сутане патера. Сперва в Риме — то ли на площади Испании, то ли у фонтана Треви, а затем — на Вацлавском наместье в Праге 1968 года, взявшейся было «откачать избыток дерьма», но спешно оккупированной краснозвездными противниками гигиенических процедур. Кстати, в рудники Саню загнали за попытку побега — угона в Штаты парохода-зэковоза «Феликс Дзержинский»…
Бегство, исчезновение, уход из-под надзора — вечная тема Аксенова — тревожная джазовая мелодия, несколько раз сыгранная им лично — в реальной жизни. Одним из таких «выступлений» и стало путешествие в Калифорнию в 1975-м.
Однако предстояло возвращаться. По сути — в неизвестность. Ибо «Ожог», похоже, был уже на Западе, но его выход неизбежно привел бы к конфликту с властью.
Глава 4.ОБЖИГАЮЩИЙ ВЕТЕР ЛЮБВИ
«Всякий знает в центре Симферополя, среди его сумасшедших архитектурных экспрессий, дерзкий в своей простоте, похожий на очиненный карандаш небоскреб газеты „Русский курьер“ …На исходе довольно сумбурной редакционной ночи, в конце текущего десятилетия или в начале будущего… мы видим издателя-редактора этой газеты 46-летнего Андрея Арсеньевича Лучникова в его личных апартаментах, на „верхотуре“. Этим советским словечком холостяк Лучников с удовольствием именовал свой плейбойский пентхаус…»
А где же в конце того десятилетия мы видим советского по гражданству и российского по самоидентификации 46-летнего прозаика Василия Павловича Аксенова?
В «столице мира и прогресса», на улице Красноармейской близ станции метро «Аэропорт». А равно и на других улицах близ других станций — то за чаркой коньяку, то за высокоумной беседой, то за пишущей машинкой — сочиняющим роман про «неопознанный плавающий объект» — остров Крым. А то и в самом Крыму, история, природа, местоположение и самый воздух которого, возможно, и в самом деле располагает людей творческого склада к фантазии и крамоле.
А что же это, если не крамола — вообразить, что Крым — это не всесоюзный курортный полуостров, а отщепенский буржуйский остров, так и не покоренный красными ротами благодаря роли личности в истории. А личность-то затрапезнейшая — прыщавый лейтенантишко британского линкора — мальчишка Бейли Ленд. Но пока белый Крым и его союзники бултыхались в трясине отчаяния перед лицом врага, он с похмелья явился в башню главного калибра и, угрожая расстрелом, велел открыть огонь. На форсирующих Сиваш большевиков обрушились тяжелые снаряды, взрывы ломали лед, губя целые эскадроны и превращая Крым в неприступную крепость…
Впрочем, одна эта стрельба вряд ли кого остановила бы. Но она воодушевила унылые белые части, и те встали на рубежах, да так, что взяли, да и отстояли Крым.
И вот в Ялте — памятник Бейли Ленду, в Крыму — демократия. Сорок партий бьются за голоса избирателей. Немало народов благоденствует под солнцем «Восточного Средиземноморья», как зовет остров мировая пресса. Экономика растет. Жизнь течет приятно и в целом спокойно, как и положено в культурной и свободной стране. Перед нами — мечта о будущей России (на тот момент казавшаяся несбыточной) или рефлексия на тему: что было бы со страной, не задави большевики республику 1917 года…
И всё вроде хорошо в этой воображаемой стране. Кроме одного — владельца и редактора влиятельнейшей газеты «Русский курьер» — спортсмена и плейбоя Андрея Лучникова. Он одержим великой и жертвенной идеей общей судьбы — стремлением объединить маленький и счастливый Крым с величественной и несчастной метрополией.
Лучников умен, силен, богат, знаменит и талантлив. Он владеет искусством жить, мастерством дипломата и публициста, навыком бизнесмена, управленца, стратега. Он умеет покорять умы и глаголом жечь сердца людей. И использует все эти дарования, трудясь ради слияния Крыма с континентальной Родиной-матерью.
И у него, как положено такому человеку (и как это часто бывает у Аксенова), есть антипод — истеричный и гадкий враг — некто Игнатьев-Игнатьев, чья ненависть к герою замешена на уродливой гомосексуальной тяге и комплексе неполноценности.
А Лучников — герой. То есть личность, творящая историю. Политический фактор. Ну и потом… Он же все ж таки в том числе частично и Аксенов. То есть такой, каким, возможно, хотел себя видеть автор. И дело не в усах, шарме, славе и суперменстве. А в том, что Лучников — круче. Ну, скажем, если у студента Василия и его однокашников не хватило пороху устроить демонстрацию в поддержку мятежной Венгрии, то юный Андрей с одноклассниками по гимназии им. Царя-освободи-теля рванул в Будапешт.
Это сплотило их. И превратило в победоносных «одноклассников» — влиятельную группу крымской элиты. Лучников изменился. Он не стал марксистом. И «другом СССР» не стал. Но возмечтал о единении страны, в котором видел свою историческую миссию.
И ведь точно знал: что там — в Москве — творится. И что царит и на самых на окраинах: пьянка, разруха, голодуха, тупость обывателей, наглость охранителей, маразм властителей. Почти полная подчиненность миллионов воль гнету основополагающего учения и политической машины. Исключение — музыканты, проститутки и фарцовщики. Прочие втиснуты в скрежещущий танк — ржавый, но способный стрелять и давить.
Эта махина пугает. Прежде всего — Аксенова. А еще — возможность капитуляции размягченного демократией, изобилием и левацкой демагогией Запада (витриной и образом которого он сделал Крым) — перед нищей мощью «красного проекта».
Если до 1917 года обсуждать мессианскую роль православной имперской России было уместно, если такая дискуссия была бы объяснима в 1920-х, когда экипаж будетлян — Лентулов, Малевич, Татлин, Хлебников и впрямь взлетал авангардом мирового артистического поиска, то мессианство СССР 1970-х представало клацающим вставными челюстями партийных боссов и лязгающим гусеницами кроваво-ледяным кошмаром.
Меж тем фантазия писателя рисовала будущую — свободную, капиталистическую и процветающую Россию, а тоталитарный СССР виделся травматическим наследием, исторической обузой, старым врагом юной и прекрасной страны, которому она, если это допустит ее элита, может и сдаться, откатившись в тираническое прошлое…
Впрочем, чего бы ни боялся Аксенов, его героя Лучникова и его друзей это не смущает. Их интеллект столь силен, посты столь высоки, а одержимость энергией заблуждения столь сильна, что они увлекают весь остров, включая завзятых монархистов и своих любимых, вслед за собой в пасть чудища. Рефлексируя при этом таким примерно образом: «…сможет ли большая и сильная группа людей не раствориться в баланде „зрелого социализма“, но стать ферментом новых, живых антисталинских процессов?» — хотя и задаваясь вопросом: посадят ли их во Владимирский централ или вышлют в Кулунду?..
«Зрелый социализм» отвечает им прикладом в темя. Избежать его удается лишь тем, кто, стоя вне политических перипетий, просто не принимает крымо-советского слияния-поглощения по причинам эстетического, этического и метафизического свойства. Джазисты, юродивые бродяжки, аполитичные девочки и невинные младенцы бегут с родных берегов в закатные сумерки. Новое поколение ускользает из цепких лап. И красной ракете его не догнать. Да она, в сущности, и не хочет…
В этом — надежда. Последняя надежда Запада, размякшего в неге и, по мнению Аксенова, почти готового, подобно кролику, прыгнуть в пасть удава. Именно метафорой Запада — сильного, но не способного противиться коммунизму, сделал автор остров Крым.
Конечно, об издании книги в СССР и речи быть не могло. Она вышла в 1979 году на русском языке в американском издательстве «Ардис».
Впрочем, главная крамола к этому времени уже была содеяна. В 1975-м в Коктебеле, под яблоней возле съемной мазанки, был закончен «Ожог» — роман, который, по мнению Аксенова, стал одной из самых жизненных, личных, главных его книг.
«Ожог» — роман трудной судьбы. И «Ожог» — это своего рода судьба Аксенова. Не случайно ему и его автору посвятил песню «Исторический роман» Булат Окуджава, как и Аксенов, ткавший многие тексты из ниток собственной судьбы…
Это — попытка сплести в пределах одного повествования несколько очень важных и личных рассказов. Первый — о любви. О реальности и силе любви в мире, где она, казалось бы, невозможна. Второй — о трагедии собственной семьи, о Магадане, о матери, отце и отчиме. Третий — о себе. Юном и скрытом под псевдонимом Толя фон Штейнбок. О себе молодом, ищущем свой писательский язык. О себе зрелом, измученном и спасенном любовью. Четвертый — о власти, Сталине и сталинщине, собранных в образе чекиста Чепцова. Пятый — об эпохе: 1950-х, 1960-х и 1970-х годах. Об их обещаниях и разочарованиях. Шестой — о Европе и Америке и о месте в мире русского человека. Седьмой — о друзьях и недрузьях: ведь при желании в Игоре Серебро легко узнать писателя Анатолия Кузнецова, в Вадиме Серебрянникове — Олега Ефремова, а в «Блейзере» Смухачеве-Богратионском — упакованных в общий пиджак Никиту Михалкова и Андрона Михалкова-Кончаловского. Можно увидеть в романе немало историй и попытаться угадать многих современников.
Но оставим это любителям таких упражнений и обсудим: а может ли быть так, что общая «рамка», объединяющая истории и людей, живущих в «Ожоге», это — спасение?
Конечно, был и протест. Этический, эстетический, экзистенциальный. Но главным было утверждение: можно спасти душу живу! Несмотря на сделки с совестью. На мат, перегар и хулиганство. На бардак, уныние и море грехов и соблазнов. Реальность покаяния и спасения несмотря ни на что!
Не потому ли книга так смутила власть? Включая КГБ. А точнее — его Пятое управление, занимавшееся защитой строя от инакомыслящих и сделавшее многое, чтобы не допустить распространения романа в самиздате в СССР и его выхода за границей.
Впервые свет на эту ситуацию пролил полковник КГБ Ярослав Васильевич Карпович. Сотрудник, отвечавший за операцию, связанную с «Ожогом», рассказал о ней в двадцать девятом номере журнала «Огонек» за 15 июля 1989 года в статье «Стыдно молчать». Текст вышел в рубрике «Прошу слова» и произвел фурор. Все, для кого это стало новостью, — изумились. Те же, кто читал иносказательную историю об «Ожоге» в романе «Скажи изюм», удивились меньше, и прежде всего тому, что высокопоставленный сотрудник спецслужб открыто сообщил следующее: «В конце 70-х я познакомился с писателем Василием Аксеновым, написавшим… резкий и талантливый роман „Ожог“. С разрешения начальства я встретился с Аксеновым и долго с ним разговаривал. Потом мы еще несколько раз встречались. Я заочно знал его как несчастного сына еще более несчастной Е. С. Гинзбург, автора искренней книги „Крутой маршрут“. Я искренне сочувствовал судьбе матери и сына, поэтому мне удался разговор с Аксеновым, и он пообещал не распространять рукопись романа „Ожог“. Издавать роман он пока тоже не собирался.
Состоялось джентльменское соглашение… Я был доволен. Начальство — тоже».
Проверить точность сведений, изложенных полковником Карповичем, не удалось, как и получить доступ к документации по этому вопросу (как сказано в ответе на запрос, в архивах она отсутствует). Но можно сравнить написанное Ярославом Васильевичем с тем, что пишет Василий Павлович. Аксенов с разной степенью иносказательности повествует о ситуации в трех текстах: в романе «Скажи изюм», в книге «Американская кириллица» и в изданном после смерти автора романе «Таинственная страсть».
В каждой из книг «джентльменскому соглашению» посвящены пространные периоды. Поэтому, имея в виду их доступность, ограничимся скромными цитатами.
«Скажи изюм»: «Если „Щепки“[77] появятся на Западе, у вас будет только две альтернативы… Или покаяться… Либо… отправляться туда, где издаетесь… Откровенно говоря, нам бы не хотелось, чтобы советское искусство теряло такого профессионала… Вас ведь и у нас любят…» И в ответ на раздраженную тираду главного героя «Изюма» Андрея Огородникова, что, мол, он о «Щепках» и думать забыл, звучит вопрос: «Можно ли так понять, что вы не собираетесь печатать „Щепки“ на Западе?
— Да и не собирался никогда, — буркнул Огородников.
„Вру или не вру?“ Самому не понятно.
— Важнейшее решение вы сейчас принимаете… Отказ от публикации „Щепок“, безусловно, будет означать, что вы остаетесь в рядах сов… Ну, словом, в рядах отечественного искусства. Если по-джентльменски заключаем договор… то и от нашей организации хлопот у вас тоже не будет. <…> Итак, лады?
— Ну, если угодно, лады».
«Таинственная страсть»: «…Мы прочли ваш роман „Вкус огня“[78].
— …Никто не читал, а вы прочли. Как это так получается, товарищи офицеры?
— …Вы профессионал своего дела, а мы профессионалы нашего дела. Книга у нас. Мы ее прочли. Это сильный роман. К сожалению, не только сильный, но и… в прямом смысле антисоветский. Нам известно, что наши коллеги из Лэнгли (штат Вирджиния) делают ставку на ваш роман. Если он выйдет в свет, они постараются раздуть шумиху под стать „Архипелагу ГУЛАГ“… Если это произойдет, то нам придется с вами попрощаться. <…>
— …Я согласен с оценками романа „Вкус огня“, за исключением одной. Да, роман получился сильный… но отнюдь не антисоветский. Роман вообще не может быть антисоветским по определению. <…> Я опасался подпасть под такую классификацию и потому вообще воздерживался от мысли о его возможной публикации…
— На Западе? — уточнил генерал.
— Ну не на Востоке же!..
— У нас… всё можно опубликовать — теоретически, а практически время еще не пришло. Согласны? Давайте так: вы зарекаетесь печатать „Вкус огня“, а мы обещаем ни на йоту не вмешиваться в ваши дела… не чинить вам никаких препятствий ни в публикациях, ни в экранизациях, ни в путешествиях. Скрепляем рукопожатием.
Все-таки пожал».
«Американская кириллица»: «…Я закончил свой главный крамольный роман „Ожог“. Сделал 4 экземпляра на пишмашинке и дал читать нескольким ближайшим друзьям. По прочтении собрались, и один из друзей сказал: „Эта штука, старик, не слабее ‘Фауста’ Гёте, а потому надо ее либо закапывать, либо засылать за бугор“».
Шансов на публикацию романа на родине не было. Просто в силу разницы в представлениях Аксенова и власти об искусстве и политике. Если для первого роман в принципе не мог быть антисоветским, ибо имел отношение не к земному, а к метафизическому, то для второй, — которую писатель и его друзья звали Степанидой Власьевной, — антисоветским могло быть всё. И прежде всего — метафизическое. Ибо — оно неуловимо. Не контролируемо. Не осязаемо органами пролетарской диктатуры. Дух дышит, где хочет, — эту евангельскую правду Степанида принять не могла. Ведь если есть нечто ей неподвластное, то какая ж тогда она власть? Если, веруя во спасение души, человек ее не боится, то это опаснее, чем обвинения в злодеяниях. Ибо бесстрашный говорит: деяния и слуги твои злы. И ты — зло. Но я не боюсь, ибо свободен в духе.
— Поня-я-я-тночка! — решила Власьевна. — Не могу уследить за творчеством как таковым — разберусь с его плодами. С конкретной книгой, например.
Но и это не удалось. «Ожог» «ушел» за рубеж. Как именно — выяснить, увы, не удалось. Ни друзья Аксенова, ни его оппоненты мне об этом не рассказали. А встречаясь с Василием Павловичем, я так и не спросил его. Эта операция описана в части второй «Американской кириллицы», но, не имея оснований полагать, что описание не вымышлено, отсылаю вас к этой захватывающей шпионской истории…[79]
Короче, «Ожог» («Щепки», «Вкус огня») отправился туда, где мог быть издан. И стал инструментом, изменившим жизненный маршрут автора.
Полковник Карпович (а с писателем толковал он — не генералы) вспоминает: «Я рассуждал таким образом: за рубежом пока не выйдет талантливая книга, компрометирующая нашу действительность, а я ничем не погрешил против творческой свободы хорошего писателя. При этом надеялся, что наступят другие времена» (курсив мой. — Д. П.) — а обойтись без него трудно потому, что эти слова из статьи 1989 года удивительно созвучны словам из романа «Скажи изюм» 1980–1983 годов, который Ярослав Карпович вполне мог читать. Там, урезонивающий героя генерал говорит: «Конечно, альбом ваш — выдающееся произведение искусства… и давайте, товарищи, не будем его окончательно хоронить. Будем ждать».
В приведенных фрагментах обращают на себя внимание довольно странные намеки: «наступят другие времена», «время еще не пришло», «будем ждать»… Неужто вооруженные бойцы партии предвидели — и ждали — ее конец? Иначе и представить себе публикацию такой книги было невозможно… Впрочем, роман вышел в свет куда раньше, чем Степанида Власьевна покинула свою дымную кухню, — в 1980 году в «Ардисе».
Рядом с заголовком значилось: «Посвящается Майе».
В романе хитро всё устроено с главными героями. Сперва кажется, что их пять — знаковых персон того времени: скульптор, джазмен, физик, медик и писатель. Скульптор Радий Хвастищев, джазмен Самсон Саблер, секретный технарь Аристарх Куницер, врач Гена Малкольмов и писатель Пантелей по фамилии Пантелей… Но потом, когда речь заходит о Толе фон Штейнбоке, приехавшем в Магадан к своей вышедшей из лагеря маме, выясняется, что эти очень разные (и порой встречающиеся друг с другом) люди — один человек. Один и тот же!
У них — одно детство. В нем их зовут Толя фон Штейнбок. И общее отчество — Аполлинарьевич. Они знают друг друга лучше, чем лучшие друзья. У них одна и та же любовь — рыжая Алиса — пришедшая из колымского детства в их московскую зрелость, из плена тюремного в плен богемный. И у всех — одна родина, и в каждом есть немного автора, плюс — знакомых ему физиков, джазистов, скульпторов, врачей…
При желании их можно увидеть в каждом. В Хвастищеве — условного Неизвестного. В Саблере — условного Козлова (что сделал и сам Козлов в книге «Козел на саксе»), В Куницере — то ли Револьта Пименова, то ли Вадима Янкова. В Малкольмове — Ильгиза Ибатуллина, студента-медика и друга Аксенова со студенческих лет на всю жизнь. Только в Пантелее не узнать никого кроме Аксенова. Но и это узнавание — не вполне верное. Ибо Пантелей — не Аксенов, как не Аксенов ни один из его героев, нередко обозначенных местоимением «я» и очень схожих с автором.
Пятерых главных мужчин «Ожога» объединяют детство, дружба, искусство, Москва, «общие облеванные мечты», контрабандно, за пазухой пронесенные в 1970-е из прошлого десятилетия… Общая любовь. И общий враг. Вечный аксеновский враг. Только здесь, в «Ожоге», он жестче, чем в других текстах.
Офицер МГБ Чепцов — сокрушительное детское воспоминание. Он арестовывал маму. Галантный изверг. Смешливый убийца. Веселый палач. Некто, не знающий чувства вины и боящийся только начальства. Человек ли? Человек, с полумертвой душой. Живодер, шагнувший из калымского белого ада в бедлам ниишных, интуристовских и кабацких гардеробных, в жизнь главных героев. Шагнувший, подобно всей сталинщине, мерным шагом вступившей в 1970-е. Поставив перед тысячами своих жертв мучительный вопрос: мстить или простить? Он вплетается в синкопированный сюжет «Ожога», имитирующий сюрреалистическую импровизацию советской жизни, но еще и мастерски закрученный в спирали личных судеб, сложными маршрутами устремленных к финалу. Это он тащит героев через валютные бары и творческие клубы, бега и пивные ларьки, ночь Магадана и ялтинский вытрезвитель, африканский зной и русский лед — к итогу, полному неопределенности… И оттого — не окончательному.
На их пути мелькают знакомые лица. То кому-то привидится артист Ефремов, а кому-то в одной из дам вообразится то ли Майя Кристалинская, то ли Людмила Зыкина…
Есть среди них те, кто автору нравится — скажем, опальный хоккейный бомбардир Алик Неяркий; вечно то бухой, то с похмелья исполин западной гуманитарной мысли Патрик Генри Тендерджет; мятежник-диссидент Никодим Аргентов; милосердная нимфоманка Мариан Кулаго. Есть и те, кого он терпит, — бездарный джазист Буздыкин, комсомольский босс Шура Скоп, конструктор тягачей и «хозяин» Алисы академик Фокусов, писатель-агент Л. П. Фруктозов (оперативный псевдоним «Силикат»), писатель-похабник Федоров-Смирнов, писатель-предатель Игорь Серебро, певец-провокатор Афанасий-восемь-на-семь, да мало ли их?..
Но независимо от того, почитает их автор или презирает, он, похоже, не может их не жалеть. Ибо все они несут сквозь сюжет бремя несвободы. Прежде всего — от своей вынужденной лжи, вымученных компромиссов, выморочных уступок, неизбежных, когда ты слит с системой, а восстание против нее означает неизбежность вылета из — просто-напросто — жизни. Жаль ему и солдатиков, что, сидя на советской броне на пражских перекрестках, читают «Бочкотару»…
И эта горькая несвобода тем горше, чем яснее автору, что пока система, пронизывающая, в том числе и повседневную жизнь, лжива и репрессивна, в мире есть лишь один (едва ли достижимый) идеал — республика Россия марта — октября 1917 года — самая свободная на тот момент страна мира. Разгромленная, но не убитая попытка войти в западную цивилизацию — Большую Европу, которой принадлежат и США, и Южная Америка. Войти в свободу. Но это — воспоминание. А ныне все герои «Ожога» несвободны. Включая главных. И из этой рабской топи их выручает встреча — о, гротеск, гротеск! — в 50-м отделении милиции, известном столице как «Полтинник».
Те, кто их туда свозит, не знают, что автор устроил это, чтобы спаять пятерых Аполлинарьевичей воедино и превратить их в одного — «Потерпевшего». В альтер эго автора, в пьяном ступоре и жажде жалости бродящего по спаленному пожаром московскому пепелищу, где тлеют его надежды. Блуждания влекут его к одному из пиков романа — встрече с отцом… В убогом сельпо, в очереди за жалкой снедью, меж луж и рож, где какой-то дряхлый сатрап орет: «К стенке, к стенке всех!» А отец шепчет автору: «Беги пока не поздно! Беги на Юг! Беги без оглядки!»
И мчится он на Юг, в живые дали. Россия мчится вместе с ним в лучах луны… Однако этот бег ведет к тому, что вот: старик Чепцов лежит под колесами, передавленный на половинки. Лежит и говорит: «Претензий нет. Раздавлен в рамках инструкций»…
Тут уже настает Потерпевшему полный каюк, кранты, фул краш, сограждане! Моральная дилемма решена. Всё потеряно.
Но ведь не может же быть потеряно всё, коли есть на свете любовь. Она-то — любовь его Алиса — и спасает выпитого почти до дна автора, уводя через свой альков на «странный московский перекресток», где ясно и тепло ощущается Близость к Чему-то тому, что единственно осталось в этом мире двум влюбленным и не покидает их. К вере, что Что-то все-таки произойдет.
Спасительная любовь в «Ожоге» не абстрактна. Она имеет внятные женские очертания. Да, это любовь женщины. Точнее — любовь с женщиной.
Женщин, кстати, в книге много. Но почти все они проходят красивыми или мерзкими, но все же — эпизодами. Кроме двух — мамы Толи фон Штейнбока Татьяны Натановны, и Алисы — нимфы ночной столицы, рулящей желтым «фольксвагеном», пленяющей мастеров культуры и соединяющейся, наконец, с любимым…
При желании, ее можно принять за Майю — в то время жену режиссера Романа Кармена. Но это не она. В той же мере, в какой все похожие на Аксенова его герои — не Аксенов! А похожие на других — не вполне эти другие…
Вот, скажем, генерал Планщин из будущего романа «Скажи изюм» или — некто генерал-майор из «Таинственной страсти»… Они каждый в свое время вели с разными героями Аксенова переговоры о непередаче на Запад некоего произведения. И ведь не скажешь, что эти товарищи — просто переименованный Ярослав Васильевич Карпович.
И не потому, что Карпович был не генералом, а полковником. А потому, что процесс общения Аксенова с органами лишь отчасти воспроизведен в его книгах. И сегодня передать его в виде воспоминаний, а не художественного повествования, как говорят, из первых уст, мы можем лишь в версии Карповича.
Как КГБ узнал о романе? Как-как? Узнал и всё… И уж совсем осерчал он, когда выяснилось, что роман будет издан на Западе.
О том, какие страсти разгорелись вокруг «Ожога», рассказал писатель Анатолий Гладилин. В пору подготовки к выпуску итальянского перевода ему в Париж, где он работал на радио «Свобода», в панике звонит переводчик: тираж ждут в магазинах, а из Союза приезжает некая Елена, подруга Аксенова, и от его имени просит пустить тираж под нож или задержать выход книги хотя бы на год.
Переводчик спрашивает: Анатолий, ты знаешь эту даму, можно ей доверять? Гладилин отвечает, что знает и хорошо помнит их с Аксеновым роман — тут она не врет. Но при этом сообщает, что когда они с Василием в последний раз обсуждали варианты поведения советских властей, желавших помешать выходу книги, то учли и этот. Причем Аксенов доверил Гладилину представлять его интересы. Поэтому последнее слово, — говорит Анатолий, — за мной. Будем печатать. Потому что издание книги и пресса вокруг нее — залог безопасности автора.
Потом Гладилин спросит у Аксенова-эмигранта, в курсе ли он «итальянского инцидента». Тот скажет: нет. Гладилин расскажет историю и посетует: как же так, Вася, ведь такая у вас любовь была, а она продала тебя с потрохами?!..
— Ну что ты хочешь? — философски заметит Аксенов. — Видимо, ГБ ее поймала на чем-то и завербовала. Слабая женщина. И не таких ГБ ловила и ломала…
Однажды интервьюер газеты «Ведомости» Антон Желнов спросил Аксенова: «Вы говорили, что есть человек, о котором вы никогда не будете писать, — это Иосиф Бродский. Почему?» Василий Павлович ответил: «У меня есть характеры… очень близкие к Бродскому. А писать о нем специально… зачем? Я не могу относиться к нему беспристрастно, ведь он мне сделал много плохого в жизни. Я признаю, что он поэт. И с меня этого достаточно». Это — 2005 год.
А в бурных 1960-х Аксенов и Бродский дружили. После возвращения поэта из ссылки Аксенов праздновал день его рождения в знаменитых «полутора комнатах» в Ленинграде, — пишет Наталья Шарымова.
В своих статьях, интервью и эссе «Как хороши, как свежи были розы» писатель Виктор Ерофеев вспоминал, как в 1966 году большой легальный писатель и большой подпольный поэт пришли в гости к Евтушенко, у которого сидел юный филолог Ерофеев, только что написавший курсовую о Велимире Хлебникове. Аксенов протянул руку и сказал: «Вася», а Бродский, насупившись, протянул: «Иосиф».
В статье «Иосиф Бродский» («Строфы века. Антология русской поэзии») Евтушенко вспоминает, что после возвращения поэта из ссылки он и опять же Аксенов фактически добились от Полевого дать «добро» на публикацию восьми стихотворений Бродского. «Его судьба могла измениться, — пишет Евтушенко, — но… когда Полевой перед выходом номера попросил исправить строчку „мой веселый, мой пьющий народ“ или снять одно из стихотворений, Бродский отказался». Это подтверждает и тогдашний редактор отдела поэзии «Юности» Юрий Ряшенцев. Будущий лауреат сделал выбор и отбыл в Штаты. При этом в «Таинственной страсти», где Иосиф Бродский живет под именем Яков Процкий, Евтушенко (Ян Тушинский) содействует его отъезду.
Но он, судя по ряду свидетельств, не прервал их приятельство. В опубликованной в «Известиях» статье «На памятник» приводится рассказ Виктора Ерофеева о том, что в 1975 году Аксенов «с Бродским проехались по всей Америке». Были у них и общие друзья. Например — Высоцкий, мама которого Нина Максимовна в альманахе «Мир Высоцкого» пишет, как в архиве «нашла две книжечки Бродского, которых раньше не видела. Одна — подписанная Михаилу Козакову, вторая, по-видимому, Василию Аксенову». Последний раз Высоцкий и Бродский виделись в 1979 году. Что же, Бродский не считал, что сделал Аксенову «много плохого в жизни»?
Как бы то ни было, Аксенов не только пересмотрел личные отношения с Бродским, но и свое отношение к нему как к литератору. В статье «Крылатое вымирающее» в «Литературной газете» от 27 ноября 1991 года он пишет, что Бродский «середняковский писатель, которому… повезло, как американцы говорят, оказаться в верное время в верном месте». В местах не столь отдаленных он приобрел ореол романтика и наследника великой плеяды. А в дальнейшем с удивительной для романтика расторопностью укрепил и «продвинул» свой миф. Происходит это в результате точного расчета мест и времен, верной комбинации знакомств и дружб. «Возникает коллектив, многие члены которого… считают обязанностью поддерживать миф нашего романтика. Стереотип гениальности живуч в обществе, где редко кто, взявшись за чтение монотонного опуса, нафаршированного именами древних богов, дочитывает его до конца. Со своей свеженькой темой о бренности бытия наша мифическая посредственность бодро поднимается, будто по намеченным заранее зарубкам, от одной премии к другой и наконец к высшему лауреатству…»
Этот текст не назовешь дружественным Бродскому. И хотя в романе «Скажи изюм» Аксенов говорит о «требовательности мастеров друг к другу», эта требовательность редко выносится в публичное пространство, если отношения мастеров хороши. Кстати, фотограф-эмигрант-корифей из «Изюма» Алик Конский очень схож с будущим нобелевским лауреатом. И действует он, с точки зрения главного героя романа Макса Огородникова (схожего с Аксеновым), отнюдь не приятельским образом. А именно — получив признание на Западе как главный эксперт по советскому фото, «топит» издание главного труда Огородникова — альбома «Щепки» (в которых легко опознается «Ожог»).
Глава американского издательства «Фараон» Даг Семигорски говорит Огородникову: «…Мы ему послали „Щепки“, но в отношении вас, Макс, это, конечно, было чистой формальностью… Все же знали, что вы друзья… Теперь, пожалуйста, вообразите мое изумление, Макс, когда однажды Алик звонит мне в офис и говорит, что „Щепки“ — это говно. Я переспрашиваю — говно в каком-нибудь особом смысле, сэр? Я думал, он что-нибудь понесет метафизическое, но он сказал: нет, просто говно, говно во всех смыслах, a piece of shit, больше я ничего не хочу сказать».
В точности это слово — «говно» — по свидетельству друга Аксенова Анатолия Гладилина — сказал американским издателям Бродский об «Ожоге».
«Аксенов был разгневан» — думаю описать так его реакцию на отзыв друга, значит, не сказать ничего. Аксенов чувствовал себя преданным и оскорбленным — будто получил пощечину, да такую, на которую не ответишь…
«Здесь надо понимать ситуацию, — говорит Гладилин. — Представьте: мы с вами сидим в Москве, и вы говорите о моей книге что-то вроде того, что сказал Бродский об „Ожоге“. Я злюсь. Но, во-первых, могу вам ответить, а во-вторых, ваш отзыв вряд ли на что-то повлияет. По крайней мере — мы с вами в равном положении. А там было иначе. Бродский — в Штатах, не лауреат, но влиятельная фигура — его слово много значит для издателей. А Аксенов — в Москве. И у него проблемы. Еще не ясно, куда он уедет: на географический восток или на исторический Запад.
На такой случай у эмигрантов имелось правило: если человек в Союзе и его душат, надо либо его поддерживать, либо молчать. Его соблюдали все. Чтобы не навредить. Ведь в Союзе всё что угодно могли сделать. А мы — в безопасности…
Бродский это правило нарушил.
Почему он так себя повел — личное дело поэта. Но лучше бы он этого не делал…»
Тяжко подумать, как было горько Аксенову. Ведь он, похоже, даже тайком пытался стих Бродского в СССР напечатать. Где? Как? Да так: в «Золотой нашей железке». Точнее не стих, а перевод, но и то — не худо… Дело в том, что Иосиф был влюблен в немецкую песню «Лили Марлен». И даже, как пишет Анатолий Найман, перевел ее на русский[80]. А в «Железке» Аксенова некий Ганс, наигрывая на аккордеоне, напевает следующее:
Если я в окопе
От страха не умру,
Если русский снайпер
Мне не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь
Под фонарем
С тобой вдвоем,
Моя Лили Марлен…
Конечно, можно допустить, что это сам Аксенов перевел кусочек зонта да вставил в повесть. Так, признаться, и думало подавляющее число читателей. Но в «Романе с самоваром» Найман приводит эти строки как перевод Бродского. А через пять строк прозы в «Железке» идут и другие слова, хотя и слегка измененные:
Лупят ураганы!
Боже, помоги!
Я отдам Ивану
Шлем и сапоги…
Боже, помоги! Или Анатолий Генрихович напутал? Ох, вряд ли…
Как бы то ни было, «Ожог» — на Западе. И наделает шуму. А мы вернемся на несколько лет назад. Чтобы лучше понять причины поворота судьбы Аксенова, который пришелся на поздние 1970-е годы.
Итак, до «Ожога» и «Острова Крым» еще далеко.
Рубеж десятилетий. Оскомина чехословацких событий. Впрочем, то, что они сделали «оттепель» прошлым, еще не предвещало столь тугого закручивания гаек, под которое предстояло угодить литературе.
Аксенов много пишет. Готовит к публикации «Любовь к электричеству» — повесть о большевике-предпринимателе Леониде Красине, которая, будучи издана Политиздатом в серии «Пламенные революционеры», по свидетельству многих, читалась тогда фрондерами как написанный эзоповым языком учебник конспирации. Комсомольские же романтики хвалили ее за художественные достоинства. Так легко, живо, талантливо, интересно о большевиках давно не писали! — вздыхали они (да и теперь вздыхают).
Близится выход в свет в журнале «Костер» и пионерской бондианы «Мой дедушка — памятник», со всеми приметами жанра: юный Гена Стратофонтов, встреченный автором в Крыму (где же еще?), отправляется в дальний рейс на советском научном судне. Его ждут японские небоскребы, пляжный и футбольный рай на дивных островах Большие Эмпиреи, прогулки по коридорам власти, детская (но — большая!) любовь, битва с пиратами, «дикими гусями», авантюристками и коварными злодеями, неизбежная гибель, славная победа и обретение самого прекрасного на свете…
Конечно, бондиана это советская. То есть Гена — не шпион, он просто пионер-отличник, умный и отважный. Но по накалу его приключения не уступают эскападам героя Флеминга, а главное — он, как и Бонд, не теряется в сложных ситуациях.
Пробовал Аксенов силы и в приключенческом детском кино. 30 декабря 1973 года состоялась премьера фильма «Мраморный дом», снятого в Ялтинском филиале Киностудии им. Горького по его сценарию режиссером Борисом Григорьевым. Там в последние дни войны подростки Мастер Пит и Герцог Гиз — Петька и Ильгиз, как и положено, ищут клад. Но вместо дублонов и цехинов находят в подвале бывшего барского дома тайный склад сахара, сапог и лекарств. Все это, конечно, ворованное, и преступники не намерены отдавать добро. Находка чуть не стоит ребятам жизни. Но справедливость торжествует, и Мастер Пит с Герцогом Гизом одерживают победу. Правда — не без помощи некоего демобилизованного фронтовика.
Успех фильма не мог сравниться с успехом «Дедушки — памятника». И Аксенов сочиняет продолжение популярной повести — в 1976 году в «Костре» выходит повесть «Сундучок, в котором что-то стучит», также ставшая популярной. «Дедушка» уже издан в 1972-м стотысячным тиражом в издательстве «Детская литература». И это — не последняя книга Аксенова о Гене Стратофонтове. Мы встретимся с ним и его наследниками через много лет — в романе «Редкие земли», выпущенном издательством «Эксмо» в 2007 году.
Как и его герои, Аксенов много и красиво веселится, много путешествует… Творческие встречи и семинары, артистические клубы, джазовые фестивали, ЦДЛ и Коктебель, Кавказ и Прибалтика… Он хорошо освоил автомобиль и рулит вовсю.
В этой связи примечательно одно путешествие, состоявшееся летом 1970 года, когда Василий Павлович, его сын — десятилетний Леша и сын Катаева Паша отправились в литовское местечко Нида. Дорога пролегала по Белоруссии, где тогда разразилась эпидемия ящура. Шоссе, по которому катили в «запорожце» наши герои, перекрыли. Пришлось искать объезд. Объезд этот, похоже, был проложен еще в военное время посреди партизанских лесов и топей. Может, им и не пользовались с тех времен. И уж точно не ремонтировали. Назвать дорогу проезжей было трудно: непролазные рытвины сменялись булыжными баррикадами, всюду торчали то клочья бетона, то кровожадные куски арматуры. Порой появлялся асфальт. Ехали медленно. Темнело. Но остановиться было негде — вблизи никакого жилья. Приходилось продираться через полосу препятствий. И все же случилось то, чего могло и не случаться: удар — машина накреняется и останавливается, а правое заднее колесо катится в заросший кювет. Где и успокаивается, сорванное вместе с болтами.
Паша подбирает колесо. Кругом никого. Темно. Птицы. Пять утра. Звук мотора. Грузовик, а в нем — мужик. И никаких болтов. Еще грузовик — та же история.
Но вот, шкандыбая из дыры в дыру, появляется мотоцикл. Мощный, тяжелый, убойный «Урал» без коляски. На «Урале» — гражданин. Пьяный до такого состояния, когда люди уже не говорят, но всё понимают и могут совершать удивительные поступки. Он и совершил. Что-то мыча и стоя благодаря лишь цепкости руки, ухватившей руль, в другой руке он вертит болт, пытаясь сфокусировать взгляд. А когда это удается, изумленно поднимает брови, кладет болт в карман и отбывает в дальнейшее пространство.
Наступает тишина. Колесо лежит. «Запорожец» стоит. Экстрималы сидят у дороги. Часа через два они слышат звук мотора. Он появляется — еще более пьяный, но милый. Ибо достает из кармана четыре болта с гайками — точно такие, какие нужны, молча домкратит машину и ставит колесо.
Ну, то есть вот такая счастливая неожиданность! Аксенов старший вручает мужику зеленый советский полтинник.
— Это что?
— Пятьдесят рублей.
Теперь счастливая неожиданность случается в жизни мотоциклиста. Ведь он никогда и не видывал пятидесятирублевки. Дядька прячет банкноту в карман и отбывает в одному ему известном направлении. Наши же герои, усталые, но довольные, едут дальше и прибывают в Ниду, хорошенько прокатившись по Литве. Если не считать того, что в Ниде «запорожец», что называется, «накрылся».
Чинить его взялись местные алкаши-механики Антанас и Пятрас. Разобрали двигатель. Сели выпивать. И так — до осени, когда мотор, наконец, заработал и Аксенов вернулся в Москву. Где «запорожец» успокоился навеки.
Эта и подобные ей автомобильные истории кое-что проясняют в деталях ряда текстов Аксенова. Скажем — повести «Поиски жанра». Можно, например, догадаться, откуда в «Поисках» взялись в качестве почти самостоятельного героя пятидесятирублевые купюры и зачем Аксенов побудил ее персонажей подозревать в их преступном изготовлении главного героя — Павла Дурова, волшебника… То есть он всем говорит, что артист оригинального жанра. А так — волшебник. Ездит на «жигулях». Устраивая из советской повести какую-то местную керуаковщину, версию романа «В дороге», почти битнический травелог. Второй после «Бочкотары».
И, короче, катит этот Павел Дуров, мысленно пролагая на карте Европы маршрут от Бухареста до Варшавы; ввязывается и вляпывается то в одно, то в другое; кого-то спасает, кого-то подвозит, кого-то выслушивает… То ларечницу Аллу или хиппарика Аркадиуса. То курортную семейку или ментовского летеху. А то — халтурит в тихом городишке, творя спортивный праздник «День, звени!». И получает столько-то «дубов» пятидесятирублевыми деньгами. И едет дальше. И узнает, что в округе ловят фальшивомонетчика.
— Бывают еще такие? — изумился Дуров…
— Да-да, — кивнул лейтенант. — Бывают… Если бы не было, не искали б!
— И какие монеты у него? Рубли железные?
— Пятидесятирублевые банкноты.
И словесный портрет его уже готов. И все сличают Дурова с портретом. Ведь у него такие же банкноты. А банкноты эти — редкость в Стране Советов. Ибо зарплаты в ней такие, что на полтинник трудно разделить. И потому червонцами дают их. Так легче о холодильнике мечтать…
Ну, в общем, встречает он фальшивомонетчика. Друга своего — Сашку. Тоже волшебника. Одного из пятнадцати мастеров их цеха. Павшего духом до фальшивых купюр. И сидят они у костра. И Дурову кажется, что сам-то он никогда бы не…
А потом он добирается до горного приюта виртуозов белой магии, детей разных народов, кудесников дружеских пиров, творцов невиданных миров, что среди пиков и снегов готовят суперпредставление. Хотят обратить долину в рай. Осесть в ней до конца жизни. Принимать гостей со всего света. Дарить им чудеса. Разве это — не прекрасный удел? Тогда — начнем! И они приступили к работе.
Тут и убила их злая лавина.
Мало есть дел неблагодарнее, чем расшифровка метафор. Мол, цех волшебников — это аксеновский круг, «шестидесятники», а лавина с глумливой, нафаршированной камнями харей — тоталитарный поток, крушащий их мечты и их самих. Ведь важно ж писателю поделиться: как это — быть пожираемым лавиной. Читатель-то ни о чем таком не знает… Да он и не заметил, что она людей поглотила: подумаешь — лавина прошла…
Впрочем, мастера-то не погибли. А оказались в изумительной стране, где под небом голубым среди озер и дерев их встретил умный огнегривый лев и повел навстречу чудесам… Где, глядишь, появится и белый вол, и золотой орел небесный…
И причем здесь пятидесятирублевые купюры? Ведь на них, окромя болтов для убитого «запорожца», и не купишь почти ничего… А притом что нужны чудеса. Их-то и искал Аксенов. Задолго до публикации «Поисков» в 1978 году. Среди перемещений, впечатлений, удивлений — искал чудес.
В это время в его жизнь входит другая женщина. Майя Афанасьевна Овчинникова. В девичестве — Змеул. Жена знаменитого советского режиссера Романа Кармена.
Надо сказать, что к тому времени о Василии Павловиче нередко говорили как о дамском угоднике и любимце. Творческая Москва-сплетница по поводу и без повода вовсю шепталась о его амурных победах и скоротечных романах. Но здесь было другое. Чувство. Пронзившее обоих на годы.
— …В 1970-м я встретил Майю. Мы испытали очень сильную романтическую любовь… — так спустя много лет — в 2001 году — Аксенов расскажет Зое Богуславской об этой встрече, одной из самых важных и значимых в его жизни. — Потом это переросло в духовную близость. Она меня знает как облупленного, я ее — меньше, но оба мы, особенно теперь, в старости, понимаем, на кого мы можем положиться…
Аксенов был окрылен этой встречей. Пережившему в конце 1960-х тяжелый личный кризис, ему «казалось, что он проскочил мимо чего-то, что могло осветить его жизнь и письмо». Он сильно рисковал. Ведь Майя Афанасьевна была замужем. А мужем ее — то есть соперником Аксенова — был не кто иной, как знаменитый Роман Кармен!
Прославленный кинодокументалист, Герой Социалистического Труда, народный артист СССР, личный друг Брежнева… Корифей документального кино, снискавший немалую славу благодаря фильмам о гражданской войне в Испании, хронике сражений Великой Отечественной, картинам о «горячих точках планеты» и борьбе за мир. Это он снимал сдачу Паулюса под Сталинградом и подписание акта о капитуляции Германии. Снимал Мао Цзэдуна, Хо Ши Мина, Фиделя Кастро. Среди его работ немало шедевров советской эпохи — «Испания» (1939); «Разгром немецких войск под Москвой» (1942); «Берлин» (1945); «Суд народов» — фильм о Нюрнбергском процессе (1946); «Вьетнам» (1955); «Утро Индии» (1956); «Пылающий остров» (1961); «Пылающий континент» (1972) и др.
Отец Майи — Афанасий Андреевич Змеул — убежденный коммунист, в довоенное время возглавлял Московский педагогический институт им. В. И. Ленина и Всесоюзную академию внешней торговли, добровольцем ушел на фронт. Прошел войну и вернулся с ранами и наградами в ту же академию (которую в 1953 году закончила и Майя Афанасьевна). Вершиной карьеры Афанасия Андреевича стал пост руководителя Всесоюзного внешнеторгового объединения «Международная книга».
В 1970-х годах это учреждение занимало важный участок идеологического фронта. На пике развития оно состояло из пяти подразделений: Совинпериодика, Совискусство, Совинфилателия, Совинкнига и Союзкнига, имело офисы во многих странах мира и до основания ВААП курировало сделки по переводам.
Майя Афанасьевна любила отца и, как говорят, унаследовала его упорство, целеустремленность и прямолинейность. Что порой превращало их споры в жаркие баталии, которые, впрочем, завершались нежнейшим примирением.
До замужества Майя жила с отцом и приемной матерью, с которой была дружна. В 1951 году вышла замуж за внешторговца Мориса Овчинникова и отчий дом покинула. А потом покинула и Овчинникова, ради Романа Кармена.
Майя — человек прямой и вспыльчивый. Однако, как говорят, их отношения с Карменом протекали внешне ровно. Семья входила в советскую элиту самого высокого уровня. К их услугам было всё, чего мог пожелать творческий работник, — приемы и «пайки», путешествия, квартира в высотке на Котельнической набережной, автомобили, дачи, общение с иностранными гостями, пикники с членами политбюро. Всё это страховало от невзгод и недугов. В 1970 году Роман Кармен перенес инфаркт и отправился восстанавливать силы в Ялту. С Майей. Там они и встретились — Майя и Аксенов.
Старый друг Белла Ахмадулина вспоминала: «Они полюбили… Майя тогда была замужем, но это уже не имело значения. Вася… тоже был почти неженат…
Когда Майя уехала, Василий Павлович тяжело переживал. Мы стали звонить в Москву, к телефону подходят не те, кто нужен. Муж подходит, кто же еще? Роман Лазаревич Кармен, с которым я тоже была дружна, держал себя… благородно. Он не мог не знать… Понимал: и я что-то знаю, но ничего не выдам — даже „под пыткой алкоголем“»… Белла Ахатовна считала, что в посвященном ей Аксеновым рассказе «Гибель Помпеи» иносказательно описана эта ситуация: Ялта, море, беспечность… заря чувства. Легкомысленная Ялта: кто пьет, кто танцует, кто… во что горазд.
А в Москве… Аксенов, бывало, подходил к машине, проверить, в порядке ли в банке с водой на полу тюльпаны, ждавшие под газетой их с Майей встречи… И оказавшийся рядом друг — Анатолий Найман — испытывал острую нежность к покорным цветам и к трогательному их обладателю.
Много было толков о встречах Аксенова с Майей в Сочи, Коктебеле, Москве, Прибалтике. Найман вспоминает, как однажды в деревню на Рижском заливе, соседнюю с той, где он жил, приехал Василий на изумрудной «Волге». Он привез в холщовых сумках папки с «Ожогом». Анатолий Генрихович стал читать, а отвлекаясь, думал: «Всё у нас — и такая книга, и такая женщина, и такая на ней льняная блузка с крошечными зеркальцами в яркой вышивке…» После Аксенов признавался: «О наших изменах знали все. Юлиан Семенов раз чуть меня не побил. Кричал: „Отдай Роме Майку!“». Но он не отдал.
«О муже я вообще не думал, — говорил в одном из интервью Аксенов, — просто был влюблен. Никакого столкновения у нас с ним не было. Майя была очень привлекательна, ей нравилось, когда мужики смотрели ей вслед. Роман продолжался, она отходила от своей семьи, я — от своей… Майя — самый близкий мне человек. Мы иногда спорим, ругаемся, но я очень ее люблю, забочусь о ней, и так будет до конца».
— Кто бы мог подумать, — нередко восклицал Бенедикт Сарнов, когда речь заходила об Аксенове, — что такой стиляга и пижон, как Вася, станет примерным семьянином, опорой для Майи и ее семьи!
Несомненно, на многие годы Майя стала главной героиней его жизни. Но было бы опрометчиво утверждать, что Аксенов сделал ее героиней своих книг.
Да, можно принять ее за Алису Фокусову из «Ожога», к которой вожделеет богемная Москва-Тем более что спустя годы на вопрос: «А вы описали своих женщин в книгах?» — Аксенов ответит: «…в романах всегда отражался мой романтический опыт. Хотя в романе „Ожог“ очень близко описываются наши отношения с Майей. Там она зовется Алисой».
Он не мог ее и на час забыть… В чем признавался в «Таинственной страсти»: «И в записи… „Ожога“ ни один параграф не обходился без нее. По сути дела, это был роман о ней, и там, где ее по действию не было, она мелькала то в отражениях заката, то в пролетах ветра, то в саксофонном соло. Собственно говоря, она и вызывала этот космогонный огонь, а вовсе не политические революции; от них шел один тлен».
Здесь два важных момента: подтверждение: Алиса — «почти Майя» и слова «мой романтический опыт». Они помогают понять, что двигало Аксеновым в отношениях с женщинами. Возможно, был в них плейбойский задор, но прежде всего — жажда переживаний, поднимающих на ту высоту, на какой без головокружения не обойтись.
Нетрудно вообразить Майю Афанасьевну и Ралиссой Аксельбант из «Таинственной страсти». Она опять же — подруга главного героя и участница адюльтера — любовница писателя и жена советского дипломата и красного аристократа. Можно увидеть ее и в образе Норы Мансур из «Нового сладостного стиля», и Наташи Светляковой из «Кесарева свечения», да и в других героинях аксеновских книг. И все они — Майя лишь отчасти. В глазах каждой из них с разной степенью четкости отражены участницы романтических эпизодов жизни писателя. Говорят, если вглядеться, можно увидеть там эффектнейших дам, например — звезду питерской богемы Асю Пекуровскую или… Впрочем, так ли уж важны их имена?..
Размышляя вслух, Анатолий Гладилин говорил, что все героини Аксенова — это одна и та же дама. Прекрасная, но непростая. О чем он и поведал однажды другу в таких примерно словах: «Васенька, твоя героиня — это красивая баба, очень красивая баба, но обязательно — блядь. Которая, кроме того, что любит главного героя, спит еще с десятком как минимум мужиков. И из-за этого все они мучаются и так далее… Я понимаю: иначе неинтересно… Если бы ты писал героиню всю такую положительную, у которой отношения только с котлетами, которые она подает мужу с зеленым лучком для аппетита, ты, наверное, повесился бы с тоски. Поэтому она — такая».
Что же касается Майи, то она стала спутницей писателя и в горе, и в радости, и в СССР, и в изгнании, и в новой России. А пришла пора — и горько его оплакала…
Скажу прямо: в мои планы не входит описание подробностей крайне непростой истории отношений Аксенова, Киры, Майи и Романа Кармена и друзей их и близких, невольно в нее вовлеченных. Отмечу лишь, что многие говорят: правдива легенда, гласящая, что смертельно больной Кармен просил Майю не оставлять его до конца. И она не оставила. Подносила лекарства, поправляла подушки, слушала врачей, ободряла. Он ушел в 1978 году. А Аксенову и Майе предстояло пережить в оставшиеся им советские годы немало событий, бед и побед.
Глава 5.ДЫМНАЯ КУХНЯ СТЕПАНИДЫ ВЛАСЬЕВНЫ
В 1972 году Аксенов, Овидий Горчаков и Григорий Поженян совместными усилиями изготовили полный стрельбы и сарказма роман-детектив «Джин Грин — неприкасаемый». Книгу о судьбе потомка русских эмигрантов, американского патриота, зеленого берета и агента ЦРУ, который, сражаясь под звездно-полосатым флагом, переживает множество удивительных приключений. А пережив, совершает диверсии во Вьетнаме. Попадает в сети агентуры Вьетконга (война, страсть, нежная Тран Ле Чин…). Участвует в операции в СССР. И тут узнает, что его наставник, друг и жених его сестры — нацист, предатель и убийца (в том числе — его отца); и, поняв, что это значит — быть русским и потомком рода Разумовских, проходит через жестокую личную драму. В результате он разочаровывается в битве спецслужб и холодной войне правительств, грозящей мировой бойней. А разочаровавшись, разоблачает подрывную нацистскую сеть «Паутина», преступные дела и планы агрессивных «ястребов», идет под суд, изгоняется из армии и отправляется в тюрьму. Хеппи-эндом это не назовешь, но зло в лице поджигателей войны всё же посрамлено, а интонация финала такова, что можно ожидать возрождения Грина в некоем новом, неизвестном, но многообещающем качестве.
В целом — не больно хитрая, но захватывающая история, из которой почти отрезанный от мира советский читатель мог узнать немало о жизни и нравах «зеленых беретов», «рыцарей плаща и кинжала» из Лэнгли и с Лубянки, нью-йоркских гангстеров, бывших эсэсовцев, бандеровцев, вьетконговцев и много кого еще…
В романе нередки пассажи, вроде «…обеими руками схватившись за распоротый живот, вылез Базз… Он слепо зашагал по дороге, дошел до ее края, сделал еще один шаг и с воем полетел на дно глубокого каменного карьера. Рок-рок-рок, — неслось из машины».
Или:
«— Кто ты? Говори!
— Отгадай! Получишь конфетку!
— А ну-ка прислоните-ка этого остряка к стенке! И уберите ковер, а то в чистку не возьмут из-за кровищи!..»
А то: «Перед ним была Тран Ле Чин, Транни… Глаза ее вспыхнули, она вся потянулась к нему. Лот… поднял „люггер“ к ее виску, раздался выстрел, тело Транни упало к его ногам».
В общем — не слишком мудреная пародия на международный триллер.
Однако ей предстояло сыграть особую роль в отношениях Аксенова с человеком, который много лет считался его другом — Евгением Евтушенко.
Среди легендарных историй, в которых, очевидно, немалая доля истины, есть следующая. В начале 1970-х годов Евтушенко пробивал в ЦК новый молодежный журнал «Лестница», главным редактором которого видел себя, а Аксенова и Гладилина — членами редколлегии. Говорят, он даже почти получил добро на это издание.
В это время и писался «Джин Грин», опубликованный в Воениздате и тогда же — стотысячным тиражом! — в «Молодой гвардии» под псевдонимом Гривадий Гарпожакс. Так авторы соединили имена и фамилии. А себя представили в предисловии как переводчиков «приключенческого, документального, детективного, криминального, политического, пародийного, сатирического, научно-фантастического» и просто — неимоверно увлекательного романа. Там же указывалось, что «острием своим он направлен против пентагоновской и другой агрессивной военщины».
Книгу читали. Прочел ее и Евтушенко. Чего не вынесла тогда душа поэта — неведомо. Возможно, он решил, что разгадал хулиганский замысел соавторов, выдающих за пародию апологию джеймс-бондовского стиля. И он отозвался на роман язвительной статьей в «Литературной газете», выдержанной в духе постановления ЦК КПСС от 26 января 1972 года «О литературно-художественной критике». Партия требовала активного разоблачения реакционной сущности буржуазной «массовой культуры», и Евтушенко разнес «Джина Грина» за то, что он, с его точки зрения, был продуктом этой культуры.
Больше того, в соответствии с тезисом тогдашнего секретаря Московского союза писателей Феликса Кузнецова о том, что среди советских литераторов не должно быть «некритикабельных», Евтушенко дал понять соавторам, что, в отличие от их героя Джина Грина, сами они «неприкасаемыми» не являются.
Евгений Александрович не увидел в книге ни порицания агрессивной военщины, ни сатиры, ни пародии. Ничего, кроме текста, написанного, как сказал поэт, «в четырех жанрах, почему-то не перечисленных в предисловии».
Первый, — пишет Евтушенко, — это жанр прейскуранта: вин (от «Мутон Ротшильд» до «Клико» 1891 года); закусок (от омаров до ухи «Валдайский колокольчик»)… <…> секса (от первородного греха до причуд похоти), пыток (от пыток огнем до пыток электричеством), известностей (от Отто Скорцени до Джины Лоллобриджиды). Второй — «жанр словаря: симбиоз хиппообразного сленга и языка лабухов». Третий — «жанр капустника». Четвертый — «жанр телефонно-адресной книги»: авторы приводят адреса и телефоны эмигрантских ресторанов Нью-Йорка.
Евтушенко обильно цитирует роман и, посмеиваясь, настаивает, что текст не пародирует «флеминговскую джеймс-бондовщину», а подражает ей. Он издевается над языком книги, доказывая, что «арго» не уместен «на фоне человеческой трагедии». Попутно давая понять, что еще менее уместно участие вьетнамки Тран Ле Чин в сексуальных сценах с американским агентом. Тем более что ее ждет гибель…
И вообще, сетует поэт, текст «навевает недоуменную скуку», «читателю трудно разобраться, где… серьез под пародию и пародия под серьез», а «переводчик» не уважает «автора» — то есть себя! Итог: «В предисловии роман выглядит колоссом, но в переводе — увы! — колоссом на глиняных ногах». Он — «не более чем неуместная шалость».
Такого от Евтушенко не ждали. Ни соавторы Аксенова: Григорий Поженян[81] — ветеран войны, поэт, автор популярных песен[82] и Овидий Горчаков — разведчик-профессионал, один из прототипов героя повести «Майор „Вихрь“» и одноименного фильма, автор сценария «Вызываем огонь на себя»[83] и лауреат премии Ленинского комсомола, ни сам Аксенов, полагавший, что, несмотря на несерьезность текста, его авторы достойны уважения.
После этого Аксенов и Евтушенко перестали быть друзьями. Василий Павлович ушел из проекта «Лестница». Ушел и Гладилин. Вообще проект не состоялся.
Аркадий Арканов утверждает, что был свидетелем сцены разрыва Аксенова и Евтушенко. Аксенов, Арканов и Гладилин сидели в Пестром зале ЦДЛ, когда влетел возбужденный Евтушенко, восклицая: «Слушайте все! Вот сидят Аксенов и Гладилин… Вы предатели! Вы антисоветски настроенные элементы!»
Как бы дико ни звучали эти слова и эта легенда, зная темперамент и жизненные установки Евтушенко, нетрудно допустить, что нечто подобное могло иметь место.
Сам же он в интервью «Эху Москвы» летом 2009 года описал причины разрыва так: «…Мы с Васей Аксеновым были одними из самых ближайших и нежнейших друзей… Нас соединяло очень многое, в том числе и любовь к поэзии. Кстати, Вася… много раз мне подсказывал строчки, потому что он удивительно и хорошо чувствовал.
Но нас развели, рассорили. Понимаете? Потому что есть люди, которые не способны к дружбе и к любви. Если… они видят двух любящих друг друга… делают все, чтобы не дать им жить счастливо и в согласии. То же самое, когда видят дружбу люди, не способные к дружбе. Вот так это и произошло.
Меня очень задело однажды, что Вася снял эпиграф мой из стихотворения „Наследники Сталина“[84]: „И я обращаюсь к правительству нашему с просьбой удвоить, утроить у этой плиты караул, чтоб Сталин не встал и со Сталиным прошлое“. Это меня глубочайше задело. Мы были большущими друзьями с его матерью — Евгенией Соломоновной. И я просто был потрясен тем, как он смог снять эпиграф без ее разрешения. Это просто было невероятно».
Никто из друзей Аксенова, которых я спрашивал о таинственном эпиграфе, ничего не мог сказать об этой истории. Как бы то ни было, дружба между Евтушенко и Аксеновым стала невозможна.
Тот же Аркадий Арканов вспоминает, как однажды Василий Павлович зашел в ресторан ЦДЛ и сел за стойку. А рядом устроился ветеран соцреализма Валерий Губарев — автор много раз переизданной повести «Павлик Морозов» и одноименной пьесы, создатель образа пионера-героя номер один.
Губарев, написавший также и сказку «Королевство кривых зеркал», по которой поставили популярный детский фильм, шумел, что вот, мол, сидит здесь всякая зелень и не знает, с кем рядом выпивает!
— Ну как же? — ответил Аксенов. — Знаю. Вы написали о предателе и доносчике Павлике Морозове, который сдал отца своего.
Разъяренный Губарев возопил: что?! А ну-ка посиди здесь, сейчас за тобой придут! И исчез. Но там, куда он прибежал, ему, видимо, объяснили, что говорил он со знаменитым Аксеновым, который был весьма уважаем даже теми, кто принадлежал к другому «лагерю». И секретари союза звали его Василием Павловичем…
Губарев Аксенова запомнил. И всякий раз, встречаясь с ним, старался задеть. Как-то Василий Павлович выходил из ЦДЛ с Владимиром Максимовым, что-то ему говоря. Рядом оказался Губарев и закричал: «Слышали?! Аксенов сказал, что надо вешать коммунистов на фонарях!»
Тут Василий Павлович и взял его за ворот, притиснул к стене и предупредил: «Еще раз пикнешь, прибью!..» Больше от него Аксенов никогда не слышал ни слова.
Вообще о Центральном доме литераторов 1970-х годов рассказано немало. В том числе и Аксеновым: «…Сюда можно прийти с деньгами и с бабой, а уйти без денег и без бабы. А можно прийти без денег и без бабы, а уйти и с деньгами и с бабой».
Возможно, это касалось не всех и Аксенов говорил о личном опыте человека, наделенного внутренней силой, энергией, ироничностью к другим и к себе. «При этом, — вспоминает Аркадий Арканов, — общаться с ним не всегда было легко. В его манере держаться было что-то княжеское. Он ни на минуту не сомневался: то, что он говорит, это безусловно интересно. Если ты бывал остроумен, он поддерживал тебя своим характерным коротким смехом, давая тебе понять: это — хорошо. То есть ты проходил у него под номером вторым. Не знаю, есть ли люди, с которыми он общался на равных. Он был центровым. Если сидел за столом, то стоило ему подняться — компания распадалась…»
Застолья в ЦДЛ Аксенов прославил в своих сочинениях.
Вот, скажем, кусочек рассказа «Рыжий с того двора»: «Мне здесь полагалось выглядеть вот каким: лицо у меня должно быть изнуренное, а движения вялые, но значительные. Если я буду таким, кто-нибудь сочувственно спросит: „Что, старик, перебрал вчера?“ — и на этом все успокоятся… Если же я буду каким-нибудь иным, тогда обязательно спросят: чего такой мрачный?
…Подошел Позументщиков.
— Чего такой мрачный? — спросил он, упираясь кулаками в край моего стола.
— Что-то ты опять поправился, — сказал я Юре. <…>
— А сам-то, — дрожащим голосом сказал Позументщиков. — Сам-то — поперек шире. Квадрат несчастный.
Всегда полутемный, заполненный, будто газом, мутно-розовым светом ресторан этот иной раз вызывал у меня невероятную апатию. Я здесь слишком часто бываю».
«Едва успели нам сервировать ужин, как в зале появился Казаков[85]. Покачавшись немного в середине помещения… он направился прямо к нам… <…> Не ожидая приглашения, он оседлал стул, налил себе полный фужер, подцепил моей вилкой закуску. Глотая, жуя и снова глотая, он не прекращал говорить… не давая мне ни малейшей возможности представить его моей спутнице.
— Слушай, стрик, я сегодня такой, УХХ, рассказ придумал. УСС, понял? Вот вообрази, один чувак идет по дремучему, БОБЛ, лесу… Вдруг видит — в чаще окна светятся, а там, БОБЛ, а там, вообрази, буфет с великим множеством, старик, ОХЕННООХИХ напитков, и там чувиха его встречает, ХУХ, обалденная, вот вроде твоего кадра; ты откуда, девушка?[86]
— Это Присцилла, Юра, она из Англии, — сказал я.
— Вы заказывать, Юра, что-нибудь будете? — спросила… официантка Рита.
— Нет, Ритуля, я заказывать НАФИОХУ, ничего не буду, а вот этот, который тут с кадром из Дании сидит, закажет мне БЛБЛ, граф-ф-финчик.
Тут его кто-то, вроде бы Конецкий, потянул за рукав…
— Кто это? — спросила потрясенная Присцилла. — Страшно сказать, но мне вдруг показалось, что это мой самый любимый русский писатель…»
Вообще прекрасные чужестранки не были в литературных компаниях вопиющей редкостью. Наезжали и знаменитости. Так, Аксенов и Гладилин порой развлекали Марину Влади во время ее визитов в Москву. Случались и курьезы. «Как-то, — вспоминает Гладилин, — …Марина сказала: „Толя и Вася, если бы вы знали, как мне хорошо с вами. Только я одно не могу понять. Почему вы оба такие антисоветчики? Вы живете в таком прекрасном мире социализма и всё время его критикуете! Что вам не нравится в Советском Союзе?“ И завелась. Мол, вы не представляете себе, какая жуткая жизнь в мире капитализма… Во Франции можно заработать деньги, если их тебе вручают в конверте под столом, а так всё съедят налоги. Ну, нам хватило ума не спорить о политике с красивой женщиной…» Но куда девался восторг Марины от СССР, когда однажды звезду, одетую в брючный костюм, не пустили в ресторан гостиницы «Советская»! «Постановление Моссовета, — твердил метрдотель, — в брюках нельзя». С Мариной была истерика. «Как ты можешь жить в этом фашистском государстве! — кричала она Гладилину. — Фашистские законы! Фашистские запреты!»
Впрочем, нередко то, что зарубежные гости возводили на уровень драмы, советские творческие работники просто не замечали. И выпивали себе с удовольствием.
Вот сцена из «Ожога», живописующая клубные нравы:
«Сюда, сюда, девочки! Наташа, Саша, Павлина!..
Это были примадонны Кокошкина, Митрошкина и Парамошкина, легконогие посланницы советского искусства… Девушек, впервые за долгое время попавших на родину, поражали сейчас русские запахи, помятость лиц, некомплектность одежды, вся обстановка отечественного кабака с его неизбывным духом близкого дебоша. <…>
Три девушки, звезды России, только головки поворачивали в немом изумлении, только лишь взмахивали диоровскими ресницами и приоткрывали валютные ротики при виде новых и новых литературных осьминогов, мохнатых киношных спрутов, театральных каракатиц, лепящихся к кораллу… Все были друзья, никого не выкинешь, и все были хамы. Независимость оборачивалась хамством…
Так, например, некий беллетрист положил голову в солянку Вадима Николаевича и стал ее есть нижней половиной головы, верхней же беспрестанно оскорблял хозяина солянки словом „коллаборационист“. Другой пример: некий пародист одной рукой гладил коленки подругам Вадима Николаевича, а другой беспрерывно рисовал шаржи, один позорнее другого, и подсовывал хозяину с гадким смешком. <…>
В дверях возникло замшевое божество, сущий ангел замши. Европеянка сия у себя в Европе замши никогда не носила, окромя как на охоту, но давно уже проживая в Москве и пребывая постоянно в раздражении, не вылезала из замши.
Она „усекла“, что замша есть символ жизненного успеха в нашей столице. Ей доставляло особое удовольствие ошеломлять московскую шушеру… замшевыми трусиками, высоченными замшевыми сапогами, замшевыми жакетами… замшевым мешком для овощей, с которым она иной раз появлялась на Центральном рынке… Московский люд помирал от восхищения…
…Она закричала с порога, как последняя жлобиха:
— Подлец, трейтор[87], где мой „мерцедес“ ундер замшевая крыша?!
Прямо с порога она заметила своего русского мужа… пьяненького, расхристанного, до боли личного, ради которого поплатилась дипломатическим иммунитетом[88]. Да ведь русский муж — он, как русский рубль, — пять, шесть, девять к одному! Ты, майн либер красавец… ты гоняешь меня за датским пивом на Грузины…[89]
Как это было стыдно с самого начала, с самой первой ночи… Она думала, что все русские мужчины такие наивные пастушки, и хотела ему показать один хорошенький европейский кунстштюк, а он, монстр, так жутко ее развратил своей царь-пушкой…
— Свинья, отдавай ключи! Забирай все свои пистоны, тоже мне счастье!.. Погоди, погоди, я все расскажу Адольфу, а он кому следует в Министри ов Калчур[90].
— Держи шершавого, мандавошка! Адольф мне лажи не сделает!
— Это варум же, варум?! — взвизгнула европеянка.
— Свои люди! — загоготал он».
И такое случалось в кабаке, «заполненном, будто газом, мутно-розовым светом»…
И не только там. Но и в Домжуре, и в МОСХе, и в ЦДРИ, не говоря уже о Доме актера и Доме кино… Гуляли на совещаниях писателей где-нибудь на озере Иссык-Куль и семинарах с комсомольским активом в Подмосковье. Гуляли на дачах и в домах творчества — в Переделкине, Дубултах, Коктебеле, Ялте.
Арканов, участник многих эскапад тогдашней артистической тусовки, рассказывал, как в 1969 году в Крыму он, Василий Павлович и их знакомый — замминистра культуры Киргизии пошли в ресторан, в гостиницу «Ялта».
«Дружеская беседа, — вспоминает Арканов, — понятно, сопровождалась довольно серьезной выпивкой. Подошел официант из другого зала и сказал: „Ребята, там министр торговли Украины сидит, просит, чтобы вы потише разговаривали“. Вася говорит: „А не пошел бы он…“ И указал точное направление. Когда мы уходили, возле регистрации стали в шутку спорить, есть ли в гостинице свободные номера. Понятно, что… ответ на этот вопрос мог быть только отрицательным.
На улице к нам подошел молодой лейтенант милиции и спросил: вам далеко ехать? В Дом творчества.
— Давайте мы вас подвезем.
Мы благодарно соглашаемся, садимся в „воронок“. Поездка наша завершилась тем, что открылась задняя дверца, свет фонарика ослепил нас: „Выходи по одному!“
Оказалось, нас привезли в вытрезвитель; лейтенант доложил дежурному капитану: эти молодцы из Москвы, писатели — устроили пьяный дебош в ресторане „Ялта“, нецензурно оскорбили министра торговли Украины и… пытались ворваться в гостиницу.
Дежурный: „Раз-здевайсь!“ Наш замминистра попытался что-то возразить, но тут же здоровенный амбал в милицейской форме с засученными рукавами скрутил его, раздел, разорвав всю одежду, и втолкнул в какую-то комнату. Вася благоразумно разделся сам и ушел вслед за ответственным киргизом.
Вдруг лейтенант говорит: а этот — и указывает на меня — не матерился. Капитан: „Дорогу найдешь? Пшел отсюда!“ И я побежал в Дом творчества бить тревогу.
В 8.30 утра делегация писателей, включая секретарей союза, является в вытрезвитель. Там нам заявляют, что задержанных сейчас повезут в суд, где они получат по пятнадцать суток и будут указанный срок мести набережную Ялты. На что один из секретарей говорит начальнику вытрезвителя: задумайтесь, товарищ, сегодня Василий Павлович Аксенов будет мести набережную, а какой лай завтра поднимут вражьи „голоса“?! Начальник последовал совету, задумался, и ребят выпустили».
Отголоски этой истории довольно внятно слышны во всё том же романе «Ожог».
«Что касается Ялтинского медвытрезвителя, то здесь стенгазета называлась „На страже здоровья“. Латунные буквы этого названия были вырезаны когда-то… именитым клиентом, скульптором Радием Аполлинариевичем Хвостищевым. Доктор физико-технических наук Аристарх Аполлинариевич Куницер выпилил для стенгазеты художественную рамку с кистями винограда, похожими на титаническую мошонку. Писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей написал для стенгазеты передовую статью… а саксофонист Самсон Аполлинариевич нарисовал в нижнем углу почтовый верзошник и приписал неверной рукой „шлите письма“.
Весь темный коридорчик был заполнен дрожащими, голыми, всхлипывающими, стонущими мужиками. Сам я тоже был гол, и тоже дрожал, и тоже всхлипывал.
Дежурный санитар в халате, заляпанном кровью, блевотиной и йодом, с вечной ненавистью и презрением смотрел на голых из-за барьера… Он вчера закручивал мне за спину руку и надавливал подбородком на затылок… Сквозь пьяную муть нахлынула вдруг ненависть… Ах, эту сталинскую крысу-каннибала я бы не пожалел.
Вдруг все вспыхнуло разом, вихрь неповиновения охватил нас, голых, грязно-синеватых алкоголиков…
— Садист проклятый, убирайся из медицинского учреждения!
— Долой садиста!
— Все жилы вымотал, проклятый садист!
— Косыгину[91] писать надо!
— Да чего писать? Подождать его за углом, и п…дец садисту!
— Нет-нет, френды, только без насилия!.. Выразим голыми ж…ми наш протест против унизительных надругательств садиста!
Сколько уж лет я живу в своей стране, но никогда и нигде… не был я свидетелем массовой вспышки непокорства, взлета человеческого достоинства и гнева. Вот так… загорится духовная революция, которую предвещал граф Толстой.
— Ты лучше молчи, друг, — очень спокойным голосом посоветовал сосед. — Молчи, а то в психушку отправят. Оттуда не выберешься.
…В большом кулаке этого доброго человека была зажата четвертинка „Перцовой“.
— Три глотка, — прохрипел он. — Три глотка и только не жилить!
Глоток за глотком в меня вливались Жизнь, Юмор и Романтика.
Спасибо тебе, неистребимое человечество! Поистине только высшим приматам доступна такая хитрость — опохмеляться перцовкой, не выходя из вытрезвителя».
Вот так при всем своем колоссальном могуществе пресловутая Степанида Власьевна, воплощенная в этом фрагменте «Ожога» заляпанным блевотиной и кровью санитаром, была обманута кучкой пьяниц, и отповедь ей давших, и попутно похмелившихся. И всё же в бравых этих «трех глотках» сквозит не торжество, а — ужас.
Нельзя с уверенностью сказать, что эта и подобные ей истории стали Аксенову уроком. Но в 1978 году, по многим свидетельствам, он уже не пил. Был подтянут и трезв. Если многие его друзья и знакомые тех лет — например, Георгий Поженян или Евгений Попов в конце 1970-х крепко выпивали, то он — уже нет.
Бросил? Скорее — перестал. После того как однажды увидел высотки Калининского проспекта (ныне — Новый Арбат) схлопывающимися, подобно челюстям, над своей головой. Это произвело впечатление. Но, похоже, расставание с алкоголем было товарищеским и обошлось без насилия над собой. Александр Кабаков считает, что спиртное перестало быть ему нужно как «инструмент борьбы с текстом». Писатель научился обходиться без него.
Да, прежде Аксенов, случалось, выпивал, и немало. Но сокрушительные запои его героев — прежде всего Потерпевшего из последних глав «Ожога» и Ваксона из «Таинственной страсти» — это, скорее, доверительный рассказ о страхе перед алкогольной зависимостью, чем воспоминание о ней.
И, похоже, страх оказался благотворным. Судите сами: однажды Евгений Попов спросил его с похмелья: «Василий Павлович, что такое запой?» И Аксенов внятно объяснил суть явления (так, как ее понимал): «Утром, значит, еще не почистил зубы, натягиваешь джинсы, идешь на улицу, находишь открытый кабак — там выпиваешь стакан коньяку. Дома приходишь в себя, жаришь яичницу, работаешь за письменным столом. Потом обед с вином. Вечером ЦДЛ: там уже пьешь до упора. И так каждый день». Попов поинтересовался: и как это у вас кончилось?
— Да просто в один прекрасный день, — ответил Аксенов, — я понял, что мне надоела такая жизнь. И без всяких «торпед» оставил это дело.
В эти годы максимум, что он себе позволял — толику вина. Или бутылочку пива. А еще начал бегать. Трусцой. Тогда ему на глаза попалась брошюрка «Бег ради жизни», написанная двумя австралийскими стайерами. Они ушли на покой, обнаружили, что теряют форму, и снова стали бегать. Всемирной моды на джоггинг еще не было, и как книжечка вышла в СССР — неизвестно, но Аксенов ее прочел. И побежал.
«Мне тогда нужно было прекратить пить, и я последовал их примеру. Я был одним из первых таких „бегунов“ среди писателей, — вспоминал он в 2007 году[92]. — Я начал в литовской Ниде, у подножия огромной дюны. Бежал вверх, на вершине делал огромный круг, спускался. С каждым днем бегал всё больше и больше, до двух с половиной часов». Говорят, один старый друг с Кавказа, увидев Аксенова в новом обличье, чуть не заплакал: что ты, Васька, с собой сделал?! Был отличный парень, пузатый, глаза красные, а сейчас, прости за выражение, какой-то спортсмен.
Кто был этот друг — неизвестно, но сын писателя, Алексей, рассказывает, что близкий товарищ Аксенова и его соавтор по «Джину Грину» Григорий Поженян очень расстроился, узнав, что Аксенов ограничил себя в спиртном. Для него это было сродни измене их дружбе. Два года с ним не разговаривал.
Поженян слыл, что называется, реально крутым — в войну он служил в диверсионном отряде, защищал Одессу, был среди тех, кто, отражая атаки румынских войск, до конца удерживал водокачку, без которой город умер бы от жажды. Все погибли, а Григорий чудом уцелел. В Одессе об этом долго не знали и выбили его имя на памятной доске в честь павших героев, водруженной на улице Пастера.
Частые гости дома творчества «Дубулты» под Ригой (а по свидетельству Гладилина, там, бывало, одновременно собирались: он сам, Станислав Рассадин, Аркадий Ваксберг, Алла Гербер, Герман Плисецкий, Станислав Куняев, ставропольский писатель Владимир Гнеушев, и не только они) почтительно вспоминают о Григории Михайловиче так: о этот брутальный крепыш! Где-то рядом с ним всегда имелись пиво и огромные копченые лещи. Нередко он появлялся в приморских аллеях в компании журналиста Валерия Осипова и еще какого-нибудь таланта. Они шли в город. По бокам — рослые мужики, в центре — коренастый Поженян в морском бушлате, под мышкой — колоссальная рыба.
Алексей Аксенов утверждает, что бушлат на Поженяне был признаком большой гульбы, которой этот суровый ангел мужской дружбы отнюдь не пренебрегал.
Однажды он прямо с утра куда-то увел Аксенова, и вернулись они сильно навеселе. Тогда Гладилин, взявшийся строго блюсти творческий процесс, учинил Григорию Михайловичу скандал. Он до сих пор думает, что тот ему этого не простил.
Дело в том, что Анатолий Тихонович настаивал, чтобы с утра и до семи вечера все работали. И, как утверждает Гладилин, если этот график соблюдался, то в засыпанных снегом Дубултах он и Аксенов успевали за месяц написать по книге. А после семи — пожалуйста, вытворяйте, что хотите, товарищи творцы!..
Бывало, после дневных воспарений — то есть во время вечерних возлияний — начинались мятежные толки. Порой — при Леше Аксенове. Как он рассказывает, рано или поздно, а заходила-таки речь о судьбе Степаниды Власьевны…
Готовились писатели к боям и походам. Подвыпив, Гнеушев заверял: станица Терская выставит 900 сабель! А Поженян: и крейсер «Москва» — шесть крылатых ракет…
У Григория Михайловича были друзья-моряки. Самый колоритный — капитан парохода «Грузия» Анатолий Гарагуля, который так любил творческих людей и, главное — Поженяна, что не отказывал им ни в чем. Немало времени на борту лайнера провел и Аксенов. И увековечил его в «Таинственной страсти», описав под именем «Ян Собесский».
Но… мятежные разговоры, отполыхав, завершались, и утро начиналось перемирием с занудной Степанидой — хозяйкой домов творчества, кухонь артистических клубов, «жигулей» без очереди, валютных гонораров, «Березок», безвозвратных ссуд, договоров на сценарии, зарубежных командировок, кооперативных квартир… Днем писатели работали над книгами, главным покупателем которых тоже была она — Степанида.
А она что желала — то и творила. Не захочет публиковать — и ничего ты не попишешь. Так залежалась в столе Аксенова написанная им к 1973 году повесть (или, как он говорил, небольшой роман) «Золотая наша железка» (сыгравшая, как мы помним, полезную роль в получении им разрешения на визит в США), в которой, казалось, не было ничего крамольного, кроме авангардной формы. И, может быть, слишком заметной любви к Западу. А еще слишком звенящей ностальгии по «золотым нашим 60-м». И, пожалуй, совсем несоветской жизни талантливых сибирских ученых, во главе с корифеем — физиком Великим-Салазкиным, в специальности и первой части фамилии которого угадывалось созвучие с уже хорошо тогда известной в научном мире фамилией Велихов…
В «Юности» повесть, в целом, понравилась. Но судьба ее ждала непростая. Были у нее и яростные противники, и сильные сторонники. Какое-то время казалось, что одолевают вторые. Была сделана авторская и редакторская правка. Борис Полевой читал книгу в больнице и писал оттуда Мэри Озеровой: «Дорогая Мария Лазаревна! Речь идет, конечно же, о великолепной, обожаемой Отделом. „Железке“… Мне тоже хочется напечатать Аксенова…» и далее — советовал, как сделать вещь «проходной». То есть сгладить авангардность формы и поменьше упоминать о Западе — не напрягать цензуру.
Полевой заканчивает так: «Это программа-максимум. Если хотите увидеть повесть напечатанной, реализуйте ее… А вообще-то взяться бы ему за ум, вернуться к временам великолепных „Коллег“, „Звездного билета“, „Апельсинов“… Ваш Б. Полевой».
Аксенов очень любил свои тексты. И хотел видеть их изданными. Поэтому многие советы принял и написал предисловие, облегчающее восприятие текста.
«В этой повести, — пишет Аксенов, — автор пытается выразить то, о чем он думал в течение долгих уже лет. Поколение автора… поколение юношей пятидесятых годов и молодых строителей шестидесятых, подошло сейчас к серьезному возрастному рубежу — сорокалетию, за которым начинается полоса, может быть, самых ответственных лет. <…>
Возможно, главная черта нашего поколения — это преданность своему делу… более того — поклонение своему делу. Именно с этой преданностью наше поколение поднимало целину, строило огромные сибирские электростанции и города науки, штурмовало космос. Да, ведь именно парни нашего поколения первыми покинули родную планету и первыми прикоснулись к другому небесному телу. Да, ведь Юрий Гагарин и Нил Армстронг — именно парни нашего поколения!
Конечно, поколение неоднородно, и рядом с одухотворенностью живет еще… дешевый снобизм, тщеславие… В столкновении духовности и бездуховности происходит размышление. Автор избрал для повествования юмористическую канву, ибо считает, что рядом с юмором размышление выглядит строже…»
Но изменения, внесенные Аксеновым, и сочувственное отношение к нему редакции текст не спасли. «Железка» легла «в стол» до издания «Ардисом» в 1980 году.
«Ардис» (уже нам знакомый и упоминаемый в дальнейшем не раз) — удивительное американское издательство, учрежденное профессорами-славистами Карлом Проффером и женой его Элендеей, влюбленными в русский язык и в русскую литературу. На рубеже десятилетий они установили в своем гараже печатную машину, выпустили сборник Russian Literature и взялись за репринты авторов Серебряного века. В годы, когда многие стихи и прозаические сочинения Блока, Ходасевича, Булгакова, Платонова и других авторов прежних лет (не говоря уже о современных, но запретных) были в СССР почти недоступны, «Ардис» публиковал их на английском и русском языках[93], распространял на Западе и чудом доставлял на родину.
Впрочем, бывало, всё решалось просто. В 1977 году «Ардис» пригласили на Московскую международную книжную ярмарку. И хотя разрешили выставить только книги на английском языке, Карл и Элендея (Гладилин считает, что нужно писать Элендэа) припасли также книги на русском.
Перед открытием у стенда «Ардиса» за барьерчиком собралась плотная толпа книжников. И в последний момент перед радостным криком «пущают!» Карл быстро расставил на полках и образцы продукции на русском языке — репринты забытых книг, стихи и прозу эмигрантов, альманах «Глагол».
Едва дорога к стендам открылась, толпа ринулась к полкам, отданным ей на разграбление. Книги прятали за пазуху, в карманы, в рукава. Аксенов (а он был там с друзьями Профферами) наслаждался зрелищем: некий матерый любитель чтения, одетый в просторные шаровары, схваченные на щиколотках, оттягивал широкую резинку на талии и невозмутимо опускал том за томом в недра необъятных штанов.
На следующую ярмарку «Ардис» не позвали. Но в 1977-м «жертвы ограбления» были в восторге — не мешкая, подбрасывали всё новые «Глаголы».
В 1976-м в журнале «Иностранная литература» в переводе Аксенова вышел роман Эдгара Доктороу «Регтайм». О нем заговорили. Враги плевались: вместо обличения расовой дискриминации в США — какая-то синкопированная джазовая безыдейность. Поклонники отмечали особую интонацию, внесенную переводчиком. Читавшие книгу на английском, признавались, что предпочитают перевод оригиналу. Мол, есть в нем внутренний ритм, и негры звучат как негры, а у пожарных-ирландцев — особая их манера говорить подчеркнута классной имитацией хохляцкого акцента…
В 1976-м уехал Гладилин. Рванул, как тогда говорили, «с еврейским билетом», не без скандала и затруднений. От эмиграции его отговаривал сам Валентин Катаев, обещавший убедить «самый верх», чтобы перестали придираться к Гладилину, а то, не ровен час, навсегда потеряем очень талантливого человека… Нет, ехать не надо. Ведь не весь же воздух перекрыт. Издала же как раз в 1976-м «Дружба народов» «Дом на набережной» Юрия Трифонова. И Гладилин дал слово, что до беседы мэтра с начальством будет сидеть тихо и ждать результатов.
Катаев обещал и сделал. Как рассказывает Анатолий Тихонович, позвонил ему через две недели и упавшим голосом сказал: «Толя, они сволочи, они суки. Они ничего не хотят. Поэтому вы совершенно свободны от всех обещаний, которые вы мне дали».
И Гладилин поступил, как хотел. Уехал. Вскоре парижское бюро радио «Свобода» приобрело нового сотрудника. Кстати, обошлось без громкой травли «отщепенца». Впрочем, когда, прощаясь с Союзом писателей, Гладилин сказал: «Ребята, зачем вы устраиваете похороны? Жизнь длинная. Может, мы еще увидимся?» — его приятель Александр Рекемчук вскричал: «Вы слышите, что говорит Гладилин — „мы еще увидимся“?! Значит, он думает, что советской власти не будет? Вы понимаете, что это речь врага?» Сдали нервы у человека… Вскоре с должности ответсека радиостанции «Юность» уволили брата Гладилина — Валерия. На его вопрос: «За что, у меня своя жизнь, у брата — своя?» — радионачальник ответил: «Но вы же его провожали в Шереметьево»…
Это трудно сравнивать с масштабами травли и преследований Александра Солженицына, когда в редакцию «Литературной газеты» шли письма такого содержания: «Господин Солженицын. Мы решили Вам сказать, что Вы проститутка и жадина. Вы за деньги продаете капиталистам… всё святое. Вы просто сволочь, убить Вас мало, Вас надо четвертовать, расстрелять при честном народе…»[94], и везде Вы — с уважительной заглавной буквы и подпись — Иванов. После начала газетной и телевизионной травли Солженицына схожих писем в «ЛГ» пришло 165. Впрочем, были и письма в его защиту, например: «Тов. Чаковский! Прослушал Ваше выступление… с осуждением Александра Солженицына… Льете Вы на человека грязь без зазрения совести. Таким образом у нас были оклеветаны и осуждены сотни тысяч людей… Видно, не скоро прекратятся страдания нашей несчастной Руси. Как Вы и Вам подобные позорите нашу Родину… Слесарь завода СМИ Н. Ненашев»[95]. И таких писем в «ЛГ» пришло 104.
До Гладилина покинули СССР и несколько других заметных авторов, например, Владимир Максимов, основавший в Париже журнал «Континент».
А Аксенова в Париж отпустили мирно. По литературным делам. И благодаря вмешательству сложного человека — Александра Чаковского — не одного, а с мамой — Евгенией Гинзбург. Василий подарил ей — тяжелобольной — праздник, который навсегда остался с ней — Париж. Путешествие в край ее любви.
В соседнем номере отеля «L’Eglon» («Орленок») жила Зоя Богуславская. Окна выходили на кладбище Монпарнас, где лежат Бодлер и Сартр. Василий Павлович, Евгения Соломоновна и Зоя Борисовна нередко встречались. Богуславская вспоминает восторг Евгении Гинзбург, на исходе жизни попавшей в мир, известный ей по музыке, книгам, репродукциям и фильмам, но живший до поры в воображении.
И вот — прием во французском ПЕН-клубе. В ее честь! Она слушает приветственную речь президента Жоржа Эммануэля Клансье. Ей жмут руку Эжен Ионеско, Натали Саррот, Пьер Эммануэль; все вокруг говорят лишь о ней и ее подвиге. Были и другие встречи — с Гладилиным, Галичем… Прогуливаясь по бульвару Распай, Галич шутливо делился тревогой: мол, «знал Ленин, что делает, когда писал: „а врагов нашей партии будем наказывать самым суровым способом — высылкой за рубеж“, старикашка был не так прост… понимал, что такое эмиграция». Аксенову лишь предстояло пройти через это понимание, а пока он воплотил задуманное: арендовал машину и увез маму на Лазурный Берег…
Вскоре она вернулась в Союз. Через месяц началось обострение болезни, название которой она отказывалась произносить при близких. Евгению Соломоновну выхаживала Майя, постоянно наезжая в Переделкино с фруктами, горячей протертой пищей, свежевыжатым морковным соком… Через полгода она умерла. Исповедовал ее православный батюшка, отпевал — католический пастор…
Евгению Гинзбург хоронили хмурым днем 25 мая 1977 года. У могилы на Кузьминском кладбище сомкнулся круг самых близких. Капли дождя не смешивались со слезами. Богуславская вспоминает, что люди, скорбя, не плакали…
Аксенов тяжело перенес утрату. Даже окруженный друзьями, талантливыми мужчинами и очаровательными женщинами, вечно находясь в движении, чувствовал себя одиноким. Не облегчали боль и приятные события, вроде выхода на экраны снятого по его сценарию Исаком Магитоном фильма «Центровой из поднебесья», где баскетболист, которому прочат большое будущее, влюбляется в солистку вокально-инструментального ансамбля «Приключения» Нину Челнокову, поющую песни Александра Зацепина голосом Аллы Пугачевой.
Чтобы следовать за любимой, гигант вступает в баскетбольную команду «Студент», которой руководит легендарный Самсон Грозняк — своего рода спортивный симбиоз Наполеона и Дон Кихота, который больше, чем в тренировки, верит в творческое вдохновение, артистизм и фантазию. На экране всё кончалось хорошо, в прокате же и в прессе успех фильма был скромным.
И в этом сценарии Аксенов говорит об одиночестве. Парень ростом два метра восемь сантиметров, возвышающийся над своими и чужими, чувствует себя в роли центрового один на один и с игрой, и с мячом, и с залом. Подобно тому, как Аксенов чувствовал себя один на один с листом бумаги, системой, читателем и всем миром.
Этим чувством пронизан рассказ «Право на остров». В этом тексте 1977 года после заголовка слово «право» впервые появляется, когда речь заходит именно об одиночестве: «Цель приезда — осуществление права на одиночество», которым упивается гость Корсики — мировая знаменитость, великий эссеист современности, властитель дум мыслящей Европы Леопольд Бар. Право на одиночество — лживый современный романтизм, суперпозерство, хотя в самом деле хочется побыть одному… Пожить вегетативной жизнью. Опять интеллигентский штамп. Главная цель — побег из плена интеллигентских штампов. Еще один штамп — «плен интеллигентских штампов». (А вот другое важное слово — «побег», которое играет столь важную роль в книгах Аксенова.)
Похоже, что всё в мире уже сказано. Но не всё еще сделано. И разве борьба за независимость — мира, острова, личности — не стоящее дело?
Пожалуй. Но если бы все острова получили независимость, сколько бы понадобилось дополнительных виз! — размышляет автор, наслаждаясь горами, дорогой, хлебом, вином и встречами на Корсике. И своим на ней одиночеством. Попытка его нарушить кончается разбитым лицом героя. И всё время сквозь гостиничные обои и зеркала, известняк, череду пальм, сероватый, со слабыми проблесками солнца, чуть тронутый кистью автора холст рассказа проступает едва намеченное лицо другого ценителя одиночества и славного европейца, первого консула, имя коего впечатано в название и городской площади, и морского лайнера, и в сознание Леопольда Бара, пережившего на Корсике что-то схожее с личным Бородино…
Понятно, утром он просит авиабилет с очень сложным транзитом: Корсика — Лондон — Москва — Сингапур — Нью-Йорк — Варшава — Исландия — Рим — Корсика.
— Транзиты любой сложности, мсье, — отвечает ему невозмутимо малыш Бонапарт.
Авиация — и джамбо-джеты мировых компаний, и «Аэрокобры» Второй мировой — боевое братство наших асов и пилотов-союзников — как и трансатлантические перелеты более ранней поры, и особенно подвиги первых авиаторов — всегда вдохновляли Аксенова. Его изумлял пилот-поэт-футурист Василий Каменский, рвавшийся в прямом смысле в будущее — на «этажерках» начала XX века. Его восхищал Татлин с его мечтой о метафизическом прорыве в небесный океан.
Книга о небе не состоялась. Но получился сценарий, а за ним и кино — веселый мюзикл «Пока безумствует мечта», снятый в 1978 году Юрием Горковенко.
Влюбленный в авиацию юноша Юра Отверткин (Николай Караченцов), которому в родном Царево-Кокшайске не устают повторять: «Юра, выпейте брому», едет в Петербург, где выдает себя за знатного пилота Ивана Пирамиду. За базар приходится ответить — Юре надлежит выступить с показательным полетом. А как лететь-то? Ведь одеться в краги, кожанку и белый шарф — легко, а управлять аэропланом — взлететь, парить и приземлиться — совсем другое дело. Юра прочел кучу авантюрных романов и знал об аэропланах всё, но, усевшись в кабине, смятенно вопросил: «Где я — на этом или уже на том свете? Где руль высоты? Где газ? Где руль поворота? Может, драпануть?»…
Но можно ли обмануть надежды публики — этих фанатов прогресса? И как потерять лицо перед любимой — отважной дамой-летчицей Лидией (Любовью Реймер)? Нет! Юра находит газ и руль высоты и летит в сияющее небо, следуя указаниям вызубренных наизусть авантюрных новелл. И ловко садится. И гремит овация.
Но тут выясняется, что в гриме он схож с неким подрывным элементом, которого ищут бойцы невидимой войны — агенты под началом Владимира Басова… У них вообще все новаторы под подозрением, ибо «где чертежи, вашество, там и бомбы!»… Но ничего у них не выходит, а у Юры выходит всё! И на новейшем аэроплане «Киевъ-Градъ» (о котором злопыхатели твердят, что это «троянский конь нашей индустрии») он летит в Москву. А любимая, сберегая в сердце улетающий вдаль самолет, шепчет: «Ты, главное, долети, Юрочка! Что там еще будет…» А он — покоряя пространство и время — отвечает: «Спокойствие! Впереди вся жизнь!» Ну чисто — Гладилин перед отъездом… И мчится ввысь предвестник бури — кружащийся аэроплан.
В фильме играют Михаил Боярский, Ролан Быков, Эммануил Виторган, Николай Караченцов, Леонид Куравлев, Олег Анофриев, Евгений Светлов и др. И кажется, что буквально все в нем пляшут и поют под музыку Геннадия Гладкова. Однако в титрах автор текстов песен не указан. Похоже, они принадлежат перу сценариста. Картина получилась легкой и увлекательной, в ней разъезжают антикварные «роллс-ройсы» и «бугатти», парят «фарманы», «сопвичи» и «вуазены», а петербургское общество начала XX века выглядит компанией эрудитов, конструкторов и энтузиастов. Даже на сыскных смотреть смешно…
А бойцы тайной войны конца века людьми были скучными. И положили фильм на полку. Хорошо хоть не закрыли спектакль Анатолия Васильева «Взрослая дочь молодого человека» по пьесе Виктора Славкина на том основании, что его название придумал Аксенов, как-то подвозя друга домой. Видимо, повод показался несерьезным.
А вот того, что фильм сняли по его сценарию, было достаточно, чтобы на экраны он вышел десять лет спустя. Почему? Да сам автор попал под запрет. Ну и картина пережила трудное приключение.
Приключения… Острова, курорты, дворцы, взлетные полосы, причалы, — всё это бесконечно волновало, звало и влекло Аксенова, — славные и полные летящих мгновений, сомнений, томлений, цветов и любви — даже на фоне исторических сломов.
Например — крушение советской власти в отдельно взятом курортном городе в результате извержения вулкана. Надо сказать, оно происходит очень смешно. Милее же всех — главная героиня катаклизма — красавица Арабелла. Она танцует среди струй раскаленной лавы, взрывов и искр в компании пенсионера Карандашкина с ведром на голове, секретного снабженца Ананаскина, стащившего с базы спецснабжения огромного осетра (вспомните пожар писательского клуба в «Мастере и Маргарите»!), и гипсового Исторического Великана со следами позолоты на партейном пиджачке.
Казалось бы, вид неприглядный, а компания — неприятная, и в пору свалить от них совсем, типа за «бугор»; но! — «Да как же мне бросить их, этих любимых чучел? Как мне лишить их себя? Что у них без меня-то останется? Сафо? Жорж Занд?» Хороший вопрос,
о, девочка моя, Помпея,
дитя царицы и раба…
скажи: что делать-то? Да ничего особенного: очнуться и любить! Отломить от каравая, отщипнуть от сырной головы, запить ключевой водой и — в путь.
И здесь в финале у Аксенова — новый путь. Вот все спят холодным сном могилы, но поутру их пробуждает и куда-то влечет нечто красивое и нежное. Как Бочкотару. Как волшебников из «Поисков жанра», как Пострадавшего из «Ожога», как…
Ох, много их, таких финалов. И эта их повторяемость, вместе со сложностью транзитов, образа пути и проводника, и то, что путь открывается после рискованных и страшных событий, — не значит ли это, что Аксенов размышляет и рассуждает о новом рождении?
Эта тема — новое рождение и преображение человека — возникла еще в его ранних текстах. Что, как не новое рождение — оживление Сани Зеленина в «Коллегах»? А бой Вали Марвича с убийцами в «Пора, мой друг, пора»? А «поражение» гроссмейстера в «Победе»? Всё это — новые рождения. Как бы сейчас сказали знатоки: транскризисное образование человека. Образование — то есть создание в прямом смысле слова. То есть — воскресение. А почему бы и нет? Воскресение и спасение, если хотите.
Ведь и в «Ожоге» Потерпевший спасается в любви воскресения — в другой Москве, вообразимой лишь под новым небом на новой Земле… А отсюда, глядишь, и к Небесному Иерусалиму — на полпути…
Полный дружеской любви, посвященный Белле Ахмадулиной рассказ «Гибель Помпеи» Аксенов написал в 1979 году. И в том же году поздней осенью вышел у них с редактором «Недели» Анатолием Макаровым в ЦДЛ разговор. Час был не хмельной еще, а располагающий к умеренному застолью и деловой беседе. Угощаясь, что называется — в легкую, тем и сем, Макаров вспоминал, как Василий Павлович принес в «Неделю» рассказ «Завтраки 43-го года».
— У меня и сейчас есть недурные рассказы, — сказал Аксенов и достал из сумки пачку рукописей. Стали смотреть. Один из рассказов назывался «Памяти Стасиса Красаускаса» — то был реквием по другу, прекрасному художнику и отменному пловцу, который, потеряв зрение и умирая от рака, просил приносить ему в палату тазик с водой, опускал в нее руки и чувствовал облегчение…
— Давай попробуем напечатать его в «Неделе», — предложил Макаров. — Только сменим название. «Памяти Красаускаса» — сделаем подзаголовком, а в заголовок поставим чудный образ из рассказа: непрерывная линия.
Так и сделали. Дней через десять рассказ, не сокращенный ни на абзац, вышел в популярнейшем еженедельнике той поры. А спустя неделю это стало невозможно.
«Непрерывная линия» — последняя публикация Аксенова в тогдашнем СССР.
— Я просто не понимаю, как мы проскочили! — удивляется Макаров.
И есть чему! Ведь уже затевалось «дело „МетрОполя“».
Глава 6.«МЕТРОПОЛЬ»
Но отчего же — именно «дело»? Почему историю создания литературного альманаха, которая сегодня была бы рутинной, тогда превратили в драму с оттенком трагедии? Казалось бы, что такого — писатели собрали тексты под общей обложкой, принесли в свой союз, предложили издать, сообщили о презентации своей «штуки искусства». Открыто, без конспирации. Зачем превращать это в политический скандал?
В 1970-х в СССР выходили тысячи журналов и газет. Огромными тиражами печатались книги, прошедшие редакторскую правку и цензуру. Союз писателей пополнялся новыми членами. В их числе были и молодые прозаики Евгений Попов и Виктор Ерофеев… Они встретились в 1976-м в Переделкине, на семинаре — официальная литературная жизнь была хорошо налажена.
Но уже сложилось то, что нынче мы называем «параллельной культурой», а то и «литературно-художественным андеграундом» — немалая группа авторов, тексты которых не имели шансов на издание.
Впрочем, «подполье» было условным. В цехе непечатных литераторов помнили о лагерной судьбе Андрея Синявского и Юрия Даниэля, однако ж не прятались по углам и не зарывали рукописи под кустами. (Виктор Ерофеев вспоминает, как у себя на даче Вениамин Каверин звал его в сад и, подводя к некоему деревцу, говорил: «Здесь закопаны мои воспоминания. Это тайна, но что б вы знали».) Новое литературное поколение не хотело ничего закапывать, а громко читало стихи и прозу, являя миру слова и имена.
Меж тем у многих официальных авторов в ящиках столов копились «нетленки» — тексты, ждавшие лучших времен. Но в них верилось слабо.
Аксенов вспоминал, что и он, «продолжая развиваться в качестве писателя, уходил всё дальше от поверхности советской литературы, на поверхности же… оставалось все меньше „написанного Аксенова“ — две трети, половина, треть, узкий месяц…».
Андрей Битов публиковал «Пушкинский дом» в виде эссе и рассказов, не имея возможности издать свой, быть может, лучший роман. Фазиль Искандер творил эпос о Сандро из Чегема тоже келейно, выкраивая порции, имеющие шансы на публикацию. Владимир Высоцкий при жизни не опубликовал почти ни одной строки, оставаясь легендарным голосом с магнитофонной ленты. Знаменитый не меньше Аксенова Анатолий Гладилин, сдав в «Юность» повесть «Прогноз на завтра», услышал вздохи: «Абсолютно непроходная вещь», и отбыл на Запад.
Дело было даже не в том, что тексты «рубил» Главлит[96]. Тексты «тормозили» в редакциях, зная, что пропуск крамолы (или того, что на нее похоже) чреват проблемами.
Всё больше книг уходило на Запад. Впрочем, многие избегали антисоветских издательств и журналов вроде «Граней», «Континента» и «Посева», предпочитая политически нейтральный «Ардис», но Гладилин передал «Прогноз на завтра» именно в «Посев». Там же вышел сборник Окуджавы. Там же публиковался Войнович. И прозаиков, и поэта, и других, кто без спросу печатался на Западе, строго журили и велели каяться. Кто-то — как Гладилин и Окуджава — это делал (указывая, что не отдал бы текст за границу, если бы печатали в Союзе), кто-то — отмалчивался.
За творчеством авторов, которые не были тотально ангажированы системой, следили службы идеологического контроля. Равно как за их встречами с зарубежными коллегами, походами в посольства и беседами друг с другом.
Одно время в конце 1970-х компания писателей собиралась в мастерской Бориса Мессерера — мужа Беллы Ахмадулиной. Белла Ахатовна вспоминала: «Напротив мастерской… было посольство. Его охранял милиционер по фамилии Скворцов, очень добродушный. Он нас предупреждал: „За вами приглядывают“. Для нас, разумеется, это не было сюрпризом, как и прослушка телефонов. Поэтому мы с Васькой (Аксеновым. — Д. П.) подчас разговаривали по телефону примерно в таком ключе: „Мне это о-очень нравится“. — „И мне это о-очень нравится“. — „У нас могут быть неприятности?“ — „У них могут быть неприятности“. — „По-моему, у них будут большие неприятности!“ По-моему, мы… способствовали умственному развитию наших „слушателей“. Мы, в принципе, ничего не скрывали, но они, видимо, просто не понимали, что мы затеяли. Иначе, отчего они так удивились, когда вышел „МетрОполь“?»
Похоже, они (за редкими исключениями) и, правда, не понимали писателей. Но во всем, что не укладывалось в рамки их представлений о нашем и чуждом, им чудилась диверсия, антисоветчина, подрыв устоев. А ведь, по большей части, «шестидесятники» политическими борцами не были, хотя многие и общались с правозащитниками и порой подписывали письма протеста. И когда сегодня близкие друзья Аксенова Александр Кабаков и Евгений Попов говорят, что западная пресса и справочники зря называют его диссидентом, они не кривят душой. Василий Павлович не был подпольщиком-оппозиционером, тайным борцом с системой. Его инакомыслие и протест коренились в зоне эстетического и, если угодно, — экзистенциального.
Их направленность была скорее сравнима с чаяниями героя пушкинского стихотворения «Из Пиндемонти», которому потребна свобода:
«…никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать, для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья»[97].
Вот о чем мечтал Пушкин. И Аксенов тоже.
Но власть настаивала на отчете и согбенности; не желая потакать никаким прихотям, включая потребность «скитаться здесь и там». А «созданья искусств и вдохновенья» виделись ей орудиями войны идей. Мечта «о простой свободе» была чужда и отвратительна власти. Ее раздражало, что большинство жителей подведомственной территории держат прихоти при себе, а такие, как Аксенов, дерзают чего-то желать, на чем-то настаивать… Власть самой своей природой прессовала его и всех, кто представлял «вторую культуру». Загоняла их в творческий протест, равнозначный, с ее точки зрения, протесту политическому, ибо он нарушал ее доминирование во всех аспектах повседневности и право решать: кого обласкать, кого поставить в угол, кого, когда и куда отпускать, а кого — нет; что издавать, а что — запрещать. Она требовала послушания.
Скоро выяснится, что Аксенов — да — не любил советскую власть. И отвергал ее идеологию. Но и не собирался активно участвовать в ее ниспровержении. Но, как творческий человек, желал воплотить в жизнь стремления, созвучные чаяниям «Пиндемонти». Желал, чтобы его тексты видели свет! И того же хотел для коллег.
В этой ситуации такой писатель, может, и рад был бы, да не мог подобно Пушкину заявить: «И мало горя мне, свободна ли печать». Ему нужна была свободная печать, чтобы издавать написанное. Из этой нужды и родился «МетрОполь».
Так что же это за злокозненный проект, в связи с которым разразился колоссальный сыр-бор в советской литературе?
Неподцензурный альманах «МетрОполь» придумали Василий Аксенов и Виктор Ерофеев. По тогдашним меркам «молодой» — тридцатилетний — прозаик рассудил, что огромное богатство современной литературы остается за пределами редакций и издательств из-за косности и вечной оглядки начальников разного ранга. Дошло до того, что, получив несколько отказов и предвидя следующие, авторы просто никуда больше не шли в расчете на публикацию. И отсеивались в «подполье».
Пора это изменить, решил Ерофеев. Надо явить весомо и зримо, что вне поля зрения начальства есть хорошая литература. И представить ее образцы в самостоятельно составленном сборнике. Самостоятельно составленном, но — не подпольном. А в открытом и публичном. Собранном в расчете на официальное издание. Пусть даже малым тиражом.
Аксенов и Ерофеев считали, что возможна новая «оттепель», связанная с «политикой разрядки международной напряженности» 1970-х годов. Уж больно серьезный негативный резонанс вызвали в мире скандалы с запретами книг, высылкой Солженицына, разгонами выставок. Особо прогремела «бульдозерная выставка» 15 сентября 1974 года — уличный вернисаж художников, работы которых отказывались выставлять, разгромил комсомольский оперотряд, топтавший картины и давивший их бульдозерами. Мировая пресса отреагировала раздраженно. Потом настал период послаблений. Прошли выставки художников андеграунда (самая известная — в 1975 году в павильоне «Пчеловодство» на ВДНХ). В 1976 году в журнале «Дружба народов» был опубликован трифоновский «Дом на набережной». Казалось, охранители дают «задний ход».
«В 70-е годы, — пишет Ерофеев в книге „Хороший Сталин“, — власть уже находилась в полураспаде. Время стало мутным. Требования — непрозрачными». Сам Ерофеев три года подряд носил в журнал «Вопросы литературы», известный под именем «Вопли», свой очерк о маркизе де Саде. Сначала его отвергли. Через год сказали: стало лучше, но надо рассказать о роли садизма в современной западной культуре. А еще через год решили, что всё хорошо, и напечатали. «Я понял, — вспоминает писатель, — поле для игры есть. Маленькое, но есть».
Зимой 1977 года Виктор Владимирович снимал квартиру у Ваганьковского кладбища и, возможно, печальная музыка, что каждый день текла в его окна, навеяла мысль издать самодельный альманах, объединив и признанных, и «параллельных», но качественных авторов. «Бомба заключалась в смеси диссидентов и недиссидентов, Высоцкого и Вознесенского. Я, — вспоминает писатель, — без труда заразил идеей своего старшего прославленного друга Василия Аксенова (без которого ничего бы не вышло), к делу были привлечены Андрей Битов и мой сверстник Евгений Попов (Фазиль Искандер подключился значительно позже), и оно закрутилось.
Слова из предисловия к альманаху, что он родился на фоне зубной боли, — не метафора, а реальность. Мы с Аксеновым лечили зубы на улице Вучетича. Нас посадили в соседние кресла. Аксенов сразу принял проект издания».
Под плач и скрежет зубов он предложил: давай издадим альманах на Западе.
— Издадим здесь, — настаивал Ерофеев, верил, что шанс есть.
В этом ему удалось убедить Андрея Битова, а Аксенову — позднее — Фазиля Искандера. Евгений Попов узнал о плане сразу после Аксенова и, «ничего не говоря, обнял меня почти по-евангельски», — пишет Ерофеев в автобиографической книге «Хороший Сталин»[98].
Обнял его эдак Евгений Попов, и пошли они знакомиться с Аксеновым. Этот эпизод я излагаю со слов Евгения Анатольевича. Он тогда взял с собой пять или шесть рассказов. Робел. А на столе у мэтра была бутылочка чего-то красного и еще другая какая-то бутылочка. И хоть Попов робел, а и выпить хотел. И решал проблему нетворческую: самому налить или ждать, пока нальет хозяин. Тут Аксенов спросил: «Ты выпить хочешь?» — на ты сразу перешел. Налил. Попов выпил. И стали обсуждать альманах.
Прикинули список возможных авторов. Аксенов предложил Юрия Кублановского. «Вскоре появилась „амбарная книга“, куда я, Аксенов, Ерофеев записывали участников альманаха, — вспоминает Евгений Анатольевич. — Гипотетических. Кого-то вычеркивали, вписывали новых. Туда же вносили суммы, когда скидывались на вернисаж — так и не состоявшийся завтрак с шампанским по поводу выхода „МетрОполя“».
Ко второй их встрече Аксенов прочел рассказы Попова. Спросил: «Почему так мало принес? Тащи еще». Тот притащил. Так и составилась подборка под названием «Чертова дюжина», которое, как считает Евгений Анатольевич, дал Василий Павлович. А, может, и нет. «Он меня признал, когда прочитал тексты, — рассказывал Попов. — А так я для него был человек с улицы».
Узнав, что Попов ютится в Дмитрове, Аксенов предложил ему временно поселиться в квартире покойной Евгении Гинзбург и сделать ее «редакцией». «Квартира была полуразвалена, — вспоминает Попов, — бардак жуткий. Там я спал. Там же делали „МетрОполь“ — клеили листы…» Ну да, на длинном обеденном столе.
Расспрашивая Евгения Анатольевича об Аксенове и «МетрОполе», я поинтересовался: неужто вы — взрослые, опытные люди — и впрямь не понимали, что рассчитывать не на что? Он ответил, что рассчитывать было сложно, но можно. Во-первых, потому, что больно представительная подбиралась команда авторов, а во-вторых, иллюзий еще хватало — казалось, руководству многое можно объяснить, а поскольку политической крамолы в сборнике не планировалось, надеялись, что партия и органы могут вообще не вмешаться. И сдается мне, это и впрямь не была попытка смастерить и заложить под советские устои бомбу с часовым механизмом. А благонамеренное стремление собрать из добротных, но лишних деталей — самодельный, но хороший будильник.
Тем более что и по содержанию «МетрОполь» на политическую бомбу не тянул. Но мог прозвенеть общественно: отныне невостребованные — востребованы, подпольные — признаны, тайное становится явным, запретное — доступным. То есть пробить глухоту бюрократов и перестраховщиков, у которых любая встреча с непривычным стилем, темой, героем или ситуацией рождала испуганную дрожь. При этом сотрудничество с официальными структурами означало бы их вмешательство в формирование альманаха, что лишало смысла весь проект. Значит, надо было обходиться своими силами. А силы были. После того как подключился Аксенов, один за другим стали приходить авторы. Причем часто — признанные. Владимир Высоцкий был актером Театра на Таганке, его песни выходили на фирме «Мелодия», хотя стихотворение было опубликовано лишь однажды — с помощью Беллы Ахмадулиной в альманахе «День поэзии». Леонид Баткин, предложивший статью «Неуютность культуры», был историком, знатоком Возрождения. Марк Розовский — режиссером. Фридрих Горенштейн — сценаристом. Ахмадулина, Вознесенский, Битов, Искандер, Семен Липкин, Инна Лиснянская и ряд других были вполне официальными писателями и поэтами. В число авторов «МетрОполя» вошел и Джон Апдайк — Аксенов предложил ему напечатать фрагменты романа «Переворот».
Были, конечно, и совсем непечатные, скажем, юный питерец Петр Кожевников. Горенштейна упорно отказывались признавать как прозаика. Юрию Карабичевскому с 1955 по 1979 год удалось опубликовать в СССР четыре стихотворения. Пьесы и проза Розовского оставались полулегальными, да и у остальных ящики пухли от «нетленки»… То есть при невозможности издавать нестандартные тексты в стандартных изданиях перспектива устроить издание собственное и выпустить на свет божий немало всего достойного казалась очень привлекательной… Дело виделось так: не станем пускать альманах в самиздат. Не отдадим на Запад. Соберем тексты. Сделаем макет. Принесем в союз на рассмотрение. Мы ж не диссиденты, в конце концов, а писатели. Но мы хотим, чтобы нас читали.
«МетрОполь» планировали как легальный сборник текстов, не желавших укладываться в стандарт. Сегодня в иных местах их определили бы термином «неформат», что значит произведение, хотя и качественное, но не отвечающее правилам редакции, телеканала или издательства. И тогда — в 1979-м — в издательствах тоже больше заботились не о качестве, а об интересах. Идеологическая и пропагандистская машина времен позднего Брежнева пренебрегала смазкой, но требовала постоянного подкручивания гаек. Похоже, даже в случаях, когда никто и не думал создавать проблемы власти, она, изловчившись, создавала их себе.
Впрочем, риск был. И немалый. Понятие «антисоветчина» вышло за пределы политики. Чтобы быть причисленным к врагам режима, необязательно было выступать за права человека или свободу выезда за рубеж; достаточно было сделать нечто мало-мальски заметное без разрешения, совершить публичный поступок без согласования с начальством. Таковы были правила хорошего поведения при «развитом социализме». Конечно, это словосочетание было пропагандистским штампом, пробой на создание эффективного бренда в советских условиях, но дело в том, что мало кто видел, где кончается пропаганда и дышит жизнь. Поэтому «МетрОполю», который, по словам Виктора Ерофеева, стал «попыткой борьбы с застоем в условиях застоя», ярлык «антисоветчины» был почти гарантирован. Ибо «застой» не знал, что он — застой, считая себя советской властью и нормальным образом жизни. И любую борьбу с собой полагал атакой врага.
Иногда «МетрОполь» называют манифестом поздних «шестидесятников». Составители считают, что это не так. Во-первых, потому, что далеко не все «шестидесятники» хотели участвовать в альманахе. Во-вторых, потому, что «МетрОполь» не провозглашал ничего, кроме права писателя исследовать любые темы — например, жизнь фарцовщиков, как Борис Вахтин в повести «Дубленка» — и при этом публиковаться свободно. «Мы сознательно разрабатывали идею эстетического плюрализма… — вспоминает Ерофеев. — Возникали дискуссии. Были постоянные оппоненты — историк и культуролог Леонид Баткин и математик и мыслитель Виктор Тростников. Ядовито спорили Инна Лиснянская и Белла Ахмадулина. Кстати, Белла Ахатовна участвовала в альманахе не со стихами, а с сюрреалистическим рассказом „Много собак и собака“».
«МетрОполь» составляли и в прямом смысле слова делали. Работали весело. Даже очень. Заходил Высоцкий, звонил в дверь, спрашивал: «Здесь делают фальшивые деньги?» Все хохотали, слушали песни. Ерофеев вспоминает, что Владимир Семенович написал песню о «МетрОполе» и даже спел из нее несколько куплетов, но потом она «куда-то исчезла». И хотя ни Попов, ни другие «метропольцы» песни этой не помнят, само по себе участие народного кумира в общей работе вдохновляло.
Случались и курьезы: как-то Фридрих Горенштейн — сын репрессированного при Сталине ученого и автор вышедшей в «МетрОполе» повести «Ступени» — пришел в «редакцию» в рейтузах. Аксенов удивился:
— Ты, кажется, забыл надеть штаны…
— Вася! — вскричал Фридрих. — Я не забыл. Я просто утеплился.
У составителей хватало помощников из числа непишущей публики. Кто-то клеил страницы, кто-то — считывал корректуру. Сборник тянул на 40 печатных листов — то есть с учетом того, что планировалось подготовить 12 смакетированных экземпляров, на ватман нужно было наклеить около двенадцати тысяч машинописных страниц.
Создатели видели альманах не стопой рукописей, а — пусть не полиграфическим, но все же — изданием. Художник Театра на Таганке Давид Боровский разработал макет, Борис Мессерер придумал фронтиспис и марку — граммофон. Хотели сопроводить тексты фотографиями авторов. Горенштейн принес две: анфас и профиль. От затеи отказались — фотобумага отклеивалась. То есть альманах готовился в виде книги. Один экземпляр собирались передать в Госкомиздат, другой — во Всесоюзное агентство по авторским правам[99] для публикации в СССР и за рубежом — то есть для переиздания того, что уже было бы ими сделано. Так и написали в предисловии.
Первое — оригинальное — издание «МетрОполя» впечатляет. Здоровенная зеленоватая плита — то, что Аксенов называл «штука литературы». Под обложкой ватманские листы, на каждом — четыре машинописные страницы. Всему предшествует программное предисловие составителей и авторов.
Альманах «МетрОполь» представляет всех авторов в равной степени. Все авторы представляют альманах в равной степени. Альманах «МетрОполь» выпущен в виде рукописи. Может быть издан типографским способом только в данном составе. Никакие добавления и купюры не разрешаются.
Произведения каждого автора могут быть опубликованы отдельно с разрешения данного автора, но не ранее, чем через один год после выхода альманаха. Ссылка на альманах обязательна.
Кому-то может показаться, что альманах «МетрОполь» возник на фоне зубной боли. Это не так. Детище здоровое, и у всех авторов хорошее настроение.
Занимаясь литературой, на том и стоим: нет для нас дела более веселого и здорового, чем сочинение и показ сочиненного, а рождение нового альманаха, надо думать, для всех праздник.
Однако почему же возникла именно такая форма? Вопрос этот закономерен в устах человека, не вполне знакомого с некоторыми особенностями нашей культурной жизни. Не будет излишней дерзостью сказать, что жизнь сия страдает чем-то вроде хронической хворобы, которую можно определить то ли как «неприязнь к непохожести», то ли просто как «боязнь литературы». Муторная инерция, которая существует в журналах и издательствах, ведет к возникновению раздутой всеобщей ответственности за «штуку» литературы, не только не умеющей быть такой, как надо, но даже такой, как вчера. Эта всеобщая «ответственность» вызывает состояние застойного тихого перепуга, стремление подогнать литературную «штуку» под ранжир. Внекомплектная литература обречена порой на многолетние скитания и бездомность. Слепой лишь не заметит, что такой литературы становится с каждым годом все больше и больше, что она уже образует как бы целый заповедный пласт отечественной словесности. (Наш альманах состоит главным образом из рукописей, хорошо знакомых редакциям.)
Мечта бездомного — крыша над головой; отсюда и «МетрОполь», столичный шалаш над лучшим в мире метрополитеном. Авторы «МетрОполя» — независимые (друг от друга) литераторы. Единственное, что полностью объединяет их под крышей, — это сознание того, что только сам автор отвечает за свое произведение; право на такую ответственность представляется нам священным. Не исключено, что упрочение этого сознания принесет пользу всей нашей культуре.
«МетрОполь» дает наглядное, хотя и не исчерпывающее представление о бездонном пласте литературы.
Все желающие читать приглашаются с чистым сердцем.
Просьба воздерживаться от резких движений при переворачивании страниц.
Предисловие написал Аксенов. Он же придумал название.
Читающая советская публика — независимо от взглядов и предпочтений — ошалела бы от «МетрОполя», выйди он даже тиражом в 500 экземпляров — у создателей альманаха были основания полагать, что так оно и будет! Слишком необычными были тексты… Слишком высок был спрос читающей страны на образ растабуированной России (как назвал его Виктор Ерофеев).
Но такая Россия была не нужна системе. Ничего из перечисленного в предисловии власть не хотела видеть в публичных изданиях. Хотя этого ждала изрядная часть читателей. Ждала, но почти не получала. И потому легальное издание, созданное без спроса, было обречено на успех и славу. И в СССР, и за рубежом. А изданный сверхмалым тиражом альманах мгновенно стал бы библиографическим сокровищем…
Конечно, не следует думать, что Аксенов, Битов, Искандер, Ерофеев, Попов и другие не знали, что творится в стране. Знали, конечно. И сказали об этом в предисловии. Но — рискнули. Ибо надеялись, что известные имена произведут впечатление на руководство СП и партийное начальство (если оно вмешается), а также считали, что похерить издание втихомолку не удастся — запрет вызовет скандал (возможно — международный), а он, как казалось, был не в интересах властей.
Чтобы подчеркнуть открытость работы и вывести альманах в публичное пространство, решили устроить «вернисаж» — презентацию «МетрОполя» в кафе «Ритм» близ Миусской площади. Действо было задумано в жанре «завтрак с шампанским» с участием академиков, космонавтов, артистов, советских и зарубежных журналистов.
«Завтрак с шампанским» вызывал сильное раздражение начальства. Но что именно породило резкую реакцию на проект в целом, сказать сложно. «Самодеятельность»? Нарочитая публичность? «Неформатное» содержание? Требование издавать альманах в неизменном авторском составе? Видимо — всё вместе. Но, судя по стенограммам заседаний, многих возмущала в первую очередь попытка легальной издательской деятельности без согласования. Готовность нарушить правила[100].
Правила эти были не писаны только подпольщикам. Но если ты подпольщик, то действуй с оглядкой, в страхе перед карой, и кару эту неси. А самочинно — да еще с помпой! — составлять и презентовать альманахи — это, товарищи, явный вызов.
И не такова была система, чтобы этот вызов не принять и на него не ответить. Приняла и ответила. Да так, как никто помыслить не смел! И хотя создатели учитывали целый веер вероятных последствий, они не ждали, что их зачислят в «литературные власовцы» — то есть в изменники родины.
Чтобы знать юридическую сторону вопроса, они обращались к юристу Константину Симису — мужу известной дамы-адвоката Дины Каминской, защищавшей диссидентов Александра Гинзбурга и Владимира Буковского. В изданных в 1979 году в США воспоминаниях «„Метрополь“ как социальное явление» он писал[101]: «Когда идея альманаха уже созрела, некоторые из тех, кто был вовлечен в проект, пришли ко мне получить консультацию. Они поставили передо мной два вопроса: а) нарушает ли публикация напечатанного на машинке сборника аполитичных работ какой-нибудь советский закон и может ли такая акция повлечь за собой административное или уголовное преследование? и б) сохраняют ли авторы права на свои работы при издании, осуществленном таким способом? Я ответил, что если строго следовать букве советского закона, то ответ на первый вопрос будет отрицательным, а на второй — положительным»[102]. То есть авторских прав участники альманаха не утрачивали и советских законов не нарушали. И всё же были готовы, в том числе, и «получить по зубам». Но что бить будут толпой и с редкой злобой и силой — не ожидали.
Как уже говорилось, работу над альманахом не скрывали, хотя и не афишировали. Но когда стали планировать презентацию, о нем мгновенно узнала «вся Москва»: Аксенов, Ахмадулина, Битов, Вознесенский, Искандер, Попов, Ерофеев и другие собрали альманах «бездомной» литературы и объявят об этом публично. Больше того — будут его издавать. Бес-цен-зур-но!
Ничего себе?! Само собой, первый секретарь Московской писательской организации Феликс Кузнецов, без ведома которого была подготовлена столь крупная акция, решил ознакомиться с изданием. А также обсудить ситуацию с авторами проекта.
Их вызвали на беседы. Первыми — 12 января — Ерофеева и Попова. А следом Феликс Кузнецов, Олег Попцов[103] и Виктор Кобенко[104] позвали и Аксенова. Всё шло спокойно. Попутно, как всегда при обсуждении тонких тем, говорили и о материально существенном — Василию Павловичу предложили помочь сохранить мамину квартиру. Попросили представить и сам альманах. Для изучения.
Само собой! Около трех часов пополудни 17 января Ерофеев и Попов — в одиночку весомую «штуку литературы» нести было неудобно — доставили в штаб советских писателей ЦДЛ и передали лично старшему литературному товарищу одну из собственноручно изготовленных копий, принадлежавшую Попову. Сотрудники союза размножили тексты и раздали авторитетным экспертам для рецензирования. Некоторые хотели взглянуть на сам альманах, но к «плите» их не допустили.
Альманах и способ его издания экспертам не понравились. Последовали доклады в инстанции. Встречи, обсуждения, согласования мер. Что, кем и с кем обсуждалось, отчасти известно. Это мы озвучим чуть ниже. А сейчас подчеркнем: меры были приняты.
Через несколько часов после получения оригинала составителей вновь стали вызывать на беседы. Попова и Ерофеева спрашивали, зачем они связались с Аксеновым, якобы имеющим тайные планы — «валить за бугор». Вскользь интересовались, что связывает простого сибирского парня Попова с рафинированным сынком дипломата — Ерофеевым, объехавшим полмира… Упрекали в непатриотизме. Глумясь, звали поэта Липкина — «Влипкиным». Грозили исключением.
Пока шли частные беседы, готовилось публичное действо. Готовились и «метропольцы». Попов рассказывал, как после очередного промывания мозгов он и Ерофеев пришли к Аксенову и рассказали, как «всё было» и кто что говорил. Тот выслушал и, не говоря ни слова, набрал номер Кузнецова. И без всяких «здрасте», с характерной хрипотцой сказал литературному боссу: «Феликс, ты зачем терроризируешь ребят? Учти, мы завтра же выйдем на Леонида Ильича».
Письмо генеральному секретарю было отправлено 19 января 1979 года[105]. В нем, в частности, говорилось: «Мы подготовили новый литературный альманах, отражающий художественные поиски различных поколений современных советских писателей. Основная задача нашей работы — расширить творческие возможности современной советской литературы, способствуя тем самым обогащению нашей культуры и укреплению ее авторитета как внутри страны, так и за рубежом.
К сожалению, наша инициатива была встречена руководством Московской писательской организации… с необъяснимым подозрением, тут же перешедшим в необоснованные обвинения и угрозы… Секретари Московской писательской организации объявили наш альманах опасным мероприятием… Мы думаем, что такое обращение с писателями недопустимо и резко противоречит ленинской культурной политике. С глубоким уважением, от имени авторов альманаха члены Союза писателей СССР В. Аксенов, Вик. Ерофеев, Белла Ахмадулина, Евг. Попов, А. Битов, Ф. Искандер».
Читал ли это Леонид Ильич — неизвестно. Но письмо достигло адресата, о чем говорит наложенная резолюция: «Отделу культуры ЦК — тов. Шауро В. Ф. Рассмотреть с участием руководства СП СССР и правления Московской организации СП заявление группы авторов альманаха от 19.01.79 и представить необходимые выводы в ЦК. 22.01.79. М. Зимянин»[106].
То есть письмо было «расписано» в тот день, на который планировалось заседание расширенного секретариата Московской писательской организации. Значит, вряд ли руководство МПО исполняло поручение Зимянина и Шауро, ведь «метропольцев» пригласили на встречу заранее — повестками. «Звонок в дверь… — вспоминает Ерофеев. — Нарочный. Распишитесь. Вам предлагается явиться… в случае неявки…» и т. д.
Заседание проходило в ЦДЛ в комнате № 8 и, судя по стенограмме, началось в 15 часов 00 минут под председательством Кузнецова. Возможно, к тому времени он уже получил указания от товарища Шауро. Так или иначе, но заседание было выдержано в рамках ленинской культурной политики, о которой взывали к Брежневу авторы письма.
Примечательная вышла встреча. Вот ряд ее существенных фрагментов, записанных Евгением Поповым[107]:
Ф. Кузнецов. Вопрос об альманахе неожиданно возник на прошлой неделе. Мы вызвали составителей, побеседовали, теперь докладываем вам… (Читает 1-ю страницу: выходные данные, вступление, оглавление…) <…> Показывает альманах, говорит, что он сделан в виде рукописи, тиражом 8 экземпляров[108]. Говорит, что имеется значок ©, фиксирующий издательские права… и читает предисловие, «являющееся программой», просит В. Аксенова что-нибудь рассказать об альманахе.
В. Аксенов мирным голосом говорит о благих намерениях авторов и составителей, закончив работу, отнести альманах Стукалину[109]. Говорит, что «работа нами, ленивыми людьми, велась вяло в течение года и никакой шумихи не было, но вот мы внезапно обнаружили невероятное внимание к нашей работе со стороны руководства МПО и форсировали события — принесли 1 экземпляр альманаха на следующий день, 17 января». О том, что идея наша — просить об издании альманаха, (мечтать) об издании тиражом пускай небольшим — 3000 или даже 1000 экземпляров — и, естественно, у себя на родине. Если нам откажут, то альманах уже выпущен нами, он останется выпущенным в виде рукописи тиражом 8 экземпляров для чтения среди людей. Говорит, что это сродни «джем-сейшен» у джазистов, когда они играют для себя. Но смысл в том, что мы хотим, чтоб наконец-то появился «незаредактированный сборник». Вы все писатели и знаете, какие страннейшие требования выдвигают часто издательства и редакции. У нас единственный критерий — художественность. Исходя, конечно, из нашего вкуса, который, естественно же, не может быть безупречным. В сборнике произведения писателей, незаслуженно оставшихся за бортом литературы…
Реплика. Белла Ахмадулина?.. Вознесенский?..
В. Аксенов. Нетипичный пример. Я расскажу… об авторах. Вот Б. Вахтин. Ученый, синолог, прозаик, один из тех, кто начинал молодую ленинградскую прозу. За всю жизнь напечатал несколько рассказов, а этому молодому человеку недавно исполнилось 50 лет. Е. Рейн — все признают за ним талант и божий дар, но у него до сих пор нет ни одной книги, а лишь мелкие публикации. В. Ерофеев — литературовед, критик, более 10 лет пишет прозу, но совершенно неизвестен как прозаик, хотя пишет интересно, своеобычно, это — новое поколение в литературе, они пишут не так, как писали мы. Е. Попов. Пишет давно и много, а выход его продукции процентов примерно 10. Так ведь?
Е. Попов (с места). Меньше…
Василий Павлович продолжает разъяснять непростые ситуации авторов альманаха. В ответ поэт Николай Грибачев начинает спор о вкусах. Лазарь Карелин[110] интересуется: где другие экземпляры и читают ли их? Аксенов отвечает, что читают. Рассказывает о предстоящей презентации — «встрече друзей, маленьком литературном празднике». Приглашает присутствующих на «пардон, выпивон…». Но высказывает опасение, что «закуски на всех не хватит»… Грибачев шумит: это, мол, самиздат. Попов парирует: «Мы ведь хотели идти к Стукалину, так какой же это самиздат?», а Аксенов читает черновик письма в Госкомпечати. И тут задаются два из нескольких ключевых вопросов:
Ф. Кузнецов. Значит, вы хотите, чтоб текст рукописного альманаха остался в печати без изменения?..
М. Барышев[111]. Текст альманаха за границей?
На второй вопрос Аксенов и все составители отвечают дружно: Нет!!! А к первому всем еще предстоит вернуться.
Тем временем Аксенов и Ерофеев рассказывают о планах издания альманаха в СССР через Главлит, а на Западе через ВААП. О работе над альманахом. О позитивной атмосфере первой встречи с секретарями союза. О том, что в Москве 100 тысяч иностранцев и прятать от них сборник бесполезно.
Ф. Кузнецов …Необычная вещь и форма, в которой это делается, встревожили нас. У нас не НЭП, чтоб самим издавать книги. Мы решили встретиться и поговорить с товарищами в мягкой доброжелательной форме, так как литература — это политика. (Рассказывает о происках Запада, об идеологической борьбе, о «так называемой борьбе за права человека».) Битов и Ерофеев сначала сказали формулу, которая мне понравилась. О борьбе между консервативным и новым. Это — дело святое, и тут есть проблема. Мы сами об этом говорим… Мы сказали им: приходите под нашу крышу, и мы сделаем прекрасный сборник. Это было при первой нашей встрече… Мы протянули им руку и предложили работать вместе, но Аксенов отказался.
В. Аксенов. Не работать вместе, а делать вместе вы предлагали, а дело уже сделано.
Ф. Кузнецов. И мы увидели, что товарищи катятся по наклонной плоскости, намазанной мылом. Мы выставили им 4 позиции:
1) Что у них в альманахе есть тяжелая политическая ошибка, граничащая с преступлением. Это о том, что в СССР есть группа гонимых писателей.
2) Чтоб не вмешались шакалы-журналисты (западные).
3) Чтоб в сборнике не участвовали диссиденты.
4) Чтоб они не ставили ультиматум — или печатаете, или нет.
Все это мы говорили, еще не видя альманаха, и на следующий день они принесли альманах. А через два дня выяснилось то, о чем они умолчали, что 23-го они собирают эту свою «встречу друзей», или «вернисаж». <…> Уже… в предисловии, говорится: 1) Что существует пласт бездомной литературы; 2) Что есть копирайт и круговая порука; 3) И адресат явно — Запад.
Что же, ваши «друзья» не знают об особенностях нашей культурной жизни? Зачем вы эту фразу написали?(Улыбки присутствующих.) Мы предложили вам работать вместе. В какую пучину вы нас тянете? Это — политическая акция с далеко идущими целями. Не случайно здесь (в альманахе) присутствует антисоветчик Алешковский, отбывающий в Израиль… Да, давленые (со стороны секретарей союза при личных беседах. — Д. П.) было, но это было дружеское давление, давление убеждения. Никакого крика, оскорблений, угроз. Наоборот, были некоторые мне угрозы. Мы пригласили на четверг секретариат, крупных писателей — Трифонова[112], Евдокимова, Семенова[113], а они не пришли, сорвали секретариат. За день до этого, вечером Аксенов позвонил мне и в резкой форме сказал, что, зачем ты, Феликс, вызываешь ребят, угрожаешь им. Сказал, что обратятся к Брежневу, и повесил трубку. Я не успел ему сказать, чтоб жаловались Картеру.
Затем Кузнецов читает нараспев и с выражением текст известной песни Высоцкого «Подводная лодка» («Лечь бы на дно как подводная лодка и позывных не передавать»), «Заразу» («Что же ты, зараза, бровь себе подбрила»), «Охоту на волков» как «образец политической лирики», попутно вопрошая: «Чувствуете, о каких флажках здесь идет речь?» Читает Алешковского, Вознесенского, Сапгира. Клеймит «пакостью» прозу Петра Кожевникова и Ерофеева. Делает вывод: в альманахе четыре ведущих направления: 1) приблатненность (Высоцкий),2) изгильдяйство над народом, 3) сдвинутое сознание (Горенштейн, Ахмадулина), 4) секс. <…> Это какая-то изощренная литературная мистификация. Здесь нет антисоветчины, но вместе все складывается не в картину литературных исканий, а в зловещую картину.
Но сравнительно мягкие формулы «литературная мистификация» и «зловещая картина» устроили отнюдь не всех. Некоторых устраивала только «антисоветчина». Николай Грибачев перебивает начавшего было говорить Евгения Попова: «…Я вам скажу, как сталинградский комбат. Это — антисоветская пропаганда. <… > Это — политика. Потому что политика — жизнь, и литература — жизнь. Если альманах выйдет на Западе, нужно их поставить лицом к народу. Пусть ответят, и пусть летят их головы… Пускай ответят за свое „новаторство“».
— Порноноваторство… — подыграл Грибачеву Анатолий Алексин[114].
Ф. Кузнецов (Аксенову). А вы бы принесли 8 экземпляров в союз.
В. Аксенов. Не принесем, потому что пропадут.
В разговор вступает Юрий Жуков[115]. Веско, как и подобает политическому обозревателю «Правды», недавно получившему звание Героя Социалистического Труда, он говорит о классовой борьбе, международной напряженности, стремлении Запада разложить советское общество, чтобы скорее покончить с ним, заявляет, что он убежден: альманах будет издан на Западе. Вот тогда, — говорит, — будет проработка.
Неожиданно Андрей Битов предлагает прослушать статью Тростникова о литературном поиске, но не встречает понимания. «Философов нам слушать не надо. Здесь и так много философии, — отвечает Лазарь Карелин и произносит заветные слова: — Все вместе это — политическая диверсия и желание литературного скандала. Мы дали вам возможность одуматься… Вы были с нами неискренни. <…> Может быть, это и отличная литература, но издана она не будет. Поезд может уйти. Одумайтесь! Подумайте в течение ближайших дней, часов, откажитесь от саморекламы и шумихи».
Станислав Куняев пытается оценивать тексты «МетрОполя» с художественных позиций, но аудитория настроена на другое. Михаил Алексеев[116] заявляет составителям: «Вы за границей бываете больше, чем здесь…» И его слова звучат как упрек. «Некоторые из вас печатаются в „Посеве“, „Гранях“» — а это уже прямое обвинение. Его поддерживает Михаил Барышев: «Этот „литературный шалаш“ (помните предисловие?)… устроен, чтобы скрыть политическую диверсию, враждебную стране, КПСС, нашей политике. Не случайно в альманахе нет ни одного коммуниста… Сборник нацелен на молодежь. Это — идеологический героин, который мы хотим подсунуть под видом литературы».
Александр Михайлов[117] попытался было призвать «воздержаться от эмоций» и устроить вместо проработки товарищеское обсуждение. Но его не услышали. Большинство настроилось клеймить. Между тем Феликс Кузнецов отмечает, что «товарищ Попов стенографирует…», и вспоминает, что «один вот тоже писал, резидентом потом оказался»[118]. Он четко описывает ситуацию: «Или мы сможем повернуть это дело налитературные рельсы, или это будет политическое дело. Завтра — роковой день!!!»
Ну да! Ведь завтра — 23 января — день «презентации» «вернисажа», «шампанского с красной икрой», который так смутил литературных консерваторов.
— О боже! Роковой день! — восклицает не без сарказма Аксенов. — Шекспир!
Похоже, ситуация кажется ему фарсом. Даже весомость обвинений в «антисоветчине», «диверсии», «публикациях за границей», «враждебности политике КПСС» не может заставить его отнестись к происходящему иначе.
Но Кузнецов очень серьезен: «Если состоится этот… обед, то… это ситуацию конституирует как самостоятельное явление, и тогда процесс остановить будет невозможно. В позиции наших гостей — лукавство. Они строят из себя эдаких рубах-парней. Будут у них завтра тосты, все будет мило, и они будут рады — удалось, по выражению Салтыкова-Щедрина, „накласть в загривок родному отечеству“[119]. А где гарантия, что господин Алешковский не повезет эту информацию на Запад?»
Вдруг выясняется, что публичная презентация пугает его и многих собравшихся не меньше самого «идеологического героина». Оказывается, со многими приглашенными на бокал шампанского уже проведена работа. И в совсем других помещениях. Олега Ефремова вызывали для беседы в МГК КПСС. Юрия Любимова — в Министерство культуры. С Андреем Вознесенским беседовал лично оргсекретарь Союза писателей СССР Юрий Верченко[120]. Булата — как члена партии — призывали не идти в СП…
И снова речь зашла об ответственности — как в 1963-м. И о двурушничестве. И — об антисоветчине, «против которой мы, как граждане и коммунисты, будем протестовать».
Удивительно прозвучало на этом фоне выступление Льва Гинзбурга[121]: «У нас в СП — новые времена. Такого рода обсуждения хороши и полезны для всех присутствующих. Никто никого не душит и не давит. И всё должно быть сделано разумно и достойно. Действительно, некоторые редакторы ведут себя неправильно. Но мы должны беречь честь нашего Союза писателей. И давайте все любить друг друга».
Возможно, этот призыв к любви что-то меняет в общем настрое. И хотя одни еще рвутся карать, другим уже хочется всё спустить «на тормозах». Юрий Грибов[122], считавшийся активистом так называемого «русского центра» в СП, миролюбиво дает составителям совет: «Кончайте вы это дело. Унесите вы альманах ваш домой, да раздайте его по авторам, а потом и выпьете». Олег Попцов печалится об авторах издания и их участи. Говорит, что «МетрОполь» в том виде, в каком он есть, — слабая литература… Материал для «неуправляемой среды слухов, сплетен». В его словах звучит горечь: «12 лет связывает меня с Искандером. Это чувство любви. И я не хочу, чтоб с одной стороны сидели глухонемые, а с другой — кричащие».
Говорит Искандер. Начинает спокойно, но гнев крепчает: «Обсуждение началось в доброжелательной форме. Но неправильно было бы закрывать глаза на реально существующую обстановку в редакциях журналов и издательствах. Книга Можаева лежит 10 лет[123]. Книги лежат по 10, 15, 20 лет, а затем писатель умирает и — всё. Ничего как бы и не было. У Чухонцева 15 лет пролежала книга[124], а сейчас напечатали, масса положительных рецензий. А кто знает, какой путь прошел он за эти 15 лет?
История с Поповым. Две положительные рецензии на книгу в „Советском писателе“ и отрицательное редзаключение[125]. Это жульничество! Вот как это называется! Здесь говорят о содержании альманаха. Но ведь сущность писателя в том, что он всегда недоволен. Нет общества, в котором писателю хорошо, и он всегда ищет.
В известной мере я принял участие в альманахе. Но почему мы все тут говорим о трудностях печатания? Мы что, оккупированы кем-то?
Человек не вечен, человек умирает, так и не увидев опубликованными своих трудов. А то, что есть, будет прорываться в разных формах. Лично мне альманах, может быть, и не нужен, нам он не прибавит и не убавит, но я считаю, что вам пора оставить самодовольство… Молодые придут и будут стучать по столу кулаком, и вы стучите кулаком повыше. Помогите людям работать…»
Красноречие и страсть Искандера, казалось бы, переламывают ситуацию. После бледной реплики поэтессы Юлии Друниной о вреде порнографии и краткого выступления Андрея Битова слово снова берет Феликс Кузнецов. Он благодарит Искандера за искренность и заявляет: «Было бы наивно считать, что все благополучно в нашем датском королевстве. Но у нас нет самоуспокоенности, и никто из нас так не думает. Мы решаем проблемы, и решаем их на разных уровнях. И в нашей организации, и с Г. М. Марковым. Литература — процесс сложный в нашей всё усложняющейся жизни. <… >
Но ведь не советская власть в этом виновата. <… > Всё хорошее найдет дорогу к читателю. Мы имеем лучшую литературу в мире по честности, по нравственной высоте. Ни один Запад не может что-либо подобное противопоставить нашей литературе. Такой нравственной атмосферы давно не было. Давно не было такой доброй атмосферы, и доказательство тому — как мы с вами разговариваем.
А к Фазилю относится поговорка: „Шел в комнату, попал в другую“. Ты попал в другую комнату, Фазиль, искушенный политической спекуляцией. И если развитие событий состоится… то все проблемы еще ухудшатся. Мы снивелируем это дело, но, с другой стороны, в нас сильно искушение ответить на это тем же. Так как мы — патриоты своей Родины.
Прогноз. Будет этот „выпивон“. Потом заговорят „голоса“. Потом книга выйдет за границей и у нас будет с авторами жесткий разговор. После чего начнутся вопли о культурной оппозиции. О том, что нет свободы, прав человека, свободы творчества.
А ведь действительно, прочитав альманах, видишь какое-то исчадье ада. Кампучия какая-то получается, если прочесть альманах, а не наша страна[126].
От вас требуется крохотный шажок — не делать этого вашего „вернисажа“. Аксенов вел себя и ведет не как литератор, а как политический лидер. Всем понятно, что вы не прозрачны как стекло, Василий Павлович».
В. Аксенов. Дело шьешь, Феликс?
В ответ Кузнецов зачитывает письмо автора «МетрОполя» Генриха Сапгира по поводу публикации его стихов в «Континенте». Сапгир отмежевывается от этой публикации. Кузнецов поясняет: «Так вот, предупреждаю вас, если альманах выйдет на Западе, мы от вас таких писем принимать не будем».
Дискуссия завершается. Последнее слово Феликс Федосьевич оставил за собой — это финал, протокольная часть. Председатель читает проект решения секретариата:
«Группа молодых московских литераторов под руководством В. Аксенова приготовила альманах „Метрополь“ в нездоровой обстановке. В альманахе представлены известные литераторы в сочетании с молодыми и антисоветчик Алешковский. Составители и не скрывали своих намерений, опубликовав на 1-й странице манифест-ультиматум. Составители хотели собрать литературные и другие круги, чтобы там ультимативно поставить вопрос об издании альманаха. Все предложения о сотрудничестве они упорно отвергают. Секретариат постановил:
1. Считать альманах делом недопустимым, безыдейным, низкохудожественным, противоречащим практике советской литературы по характеру подготовки, ультимативному характеру.
2. Обязать членов СП, составителей и авторов, воздержаться от действий личного или общественного характера, ведущих к раздуванию… Если альманах будет напечатан за границей и составители [или] авторы совершат эти действия, поставить вопрос об исключении из Союза писателей.
3. Обсудить и изучить альманах на парткоме и собраниях творческих секций.
4. Провести открытое партсобрание на тему „Идеологическая работа с московскими писателями на примере альманаха“».
Голосуют единогласно. Но Александр Михайлов вносит поправку, чтобы альманах априорно не назывался «безыдейным и малохудожественным».
Снова голосуют. Снова единогласно.
И вот — 23 января. Роковой день!
Аксенов пишет и направляет письмо секретарю ЦК КПСС Михаилу Зимянину. Просит принять его, указывая на агрессивное отношение руководства Союза писателей к нему и составителям «МетрОполя»: «…хочу указать на неблаговидную роль, которую играет первый секретарь МПО Ф. Ф. Кузнецов в так называемом деле альманаха „Метрополь“. Феликс Федосьевич, возомнивший себя „политиком и немалого ранга“, стремится превратить наше литературное начинание в политический скандал, преследуя, по всей вероятности, карьерные соображения. Заседание секретариата… началось в спокойной атмосфере… однако Кузнецов, демонстрируя на редкость дурные манеры, театральными выкриками и угрозами вызвал что-то смахивающее на истерию с политическими обвинениями. Между тем мы работали над альманахом целый год, ничего ни от кого не скрывая, и никакого „ажиотажа“, никаких сплетен не возникало до вмешательства Кузнецова, который успел за одну неделю взбаламутить всю Москву.
Я обращаюсь к Вам с личным письмом, потому что именно на меня Кузнецов в основном катил зловещие бочки своих угроз. Именно меня он старался представить как хитрого и коварного закоперщика этого „чудовищного дела“, как „политического лидера“, по его выражению.
Должен Вам сказать, что в отличие от Кузнецова я никогда не имел, не имею и не буду иметь никаких политических амбиций. Я писатель и только писатель. Этот год для меня юбилейный, двадцать лет назад я напечатал свои первые рассказы, сделал я за это время, кажется, немало для родной литературы, надеюсь и дальше поработать на ее благо… С лучшими пожеланиями В. Аксенов. Был бы очень рад, если бы Вы нашли время принять меня».
К письму приложена резолюция: «Т. Шауро В. Ф. 5.02.79. М. Зимянин»[127]. То есть письмо было «расписано» товарищу Шауро для дальнейшей работы. Чувства Аксенова понятны.
Попытка Феликса Кузнецова и ряда литераторов перевести разговор об альманахе и его составителях из литературной в политическую плоскость таила в себе серьезную угрозу. В том числе и возможных репрессий. Какие-либо другие инстанции, к которым можно было апеллировать в этом случае, в стране попросту отсутствовали. Вот почему Аксенов направляет секретарю ЦК КПСС личное письмо — он стремится обезопасить себя и коллег от огульных политических обвинений.
Коллеги всё понимали. И тоже беспокоились. Но завтрак с шампанским в «Ритме» не отменили. Хотя мнения по этому поводу разделились.
Описание событий на Миусской площади, сделанное Виктором Ерофеевым, широко известно, так что обратимся к свидетельству другого, реже цитируемого автора «МетрОполя», в ту пору преподавателя Московского историко-архивного института — Леонида Баткина[128]: «…„МетрОполь“ раскололся. Половина участников туда идти не хотела… они не хотели бросать дополнительный вызов. Мы с женой все-таки туда пошли — к тому кафе, которое Белла Ахмадулина заказала для презентации.
Кафе было заперто, в витрине надпись — „Закрыто по техническим причинам“. Мы… увидели в телефонной будке человека, которой держал трубку у уха, но не набирал номер и не разговаривал, а оглядывал окрестности. Было ясно — КГБ не дремлет.
Потом подошли еще несколько человек из наших. Потом кто-то еще пришел и предложил пойти на квартирку Гинзбург, собраться в своем кругу, выпить вина… Так это и было сделано. Но раскол был яростный. Мы сидели и спорили часов до четырех утра».
Верно сказал на обсуждении в ЦДЛ Виктор Кобенко: «Профессионалу достаточно увидеть лишь их первую страницу» — то есть предисловие. Видимо, спецы из КГБ ее увидели и сделали выводы. А также снова приняли меры: «вернисаж» не состоялся.
Зато состоялась передача «Голоса Америки», в которой хозяин издательства «Ардис» Карл Проффер на вопрос: будет ли альманах издаваться массовым тиражом в Советском Союзе? — ответил:
«— Я не знаю. Я знаю, что те, кто составили альманах, послали экземпляр советским издательствам… и очень надеются, что альманах будет издан в Советском Союзе. Но в то же самое время разные издательства на Западе стараются переводить альманах.
— Карл, в вашем издательстве „Ардис“ вы собираетесь издать этот альманах?
— Мы собираемся издать альманах на русском языке для рынка вне Советского Союза, и главное для нас — это его английский перевод».
В том же 1979 году «МетрОполь» был издан «Ардисом». Это было факсимильное воспроизведение его оригинального макета. Тогда же вышла книга обычного размера. Через год парижское издательство Gallimard выпустило «МетрОполь» на французском языке. А в 1982-м он вышел на английском в WW Norton & Company. Вскоре Аксенов отметит, что в отличие от некоторых деятелей советской эмиграции, «начавших искать в инициативе „Метрополя“ богемный выпендреж или некий второй корыстолюбивый смысл, Карл Проффер сразу понял его литературную и идеалистическую суть».
А тем вечером услышавшие эту передачу Попов и Ерофеев понеслись к Аксенову звонить Профферу — прояснять ситуацию. Ведь до этой минуты «дело „МетрОполя“» было частным советским делом, и даже проще — делом писательским. А в эту минуту стало международным. Но попробуй тогда дозвонись в Америку!
— Да и что толку? — пожал плечами Аксенов. — Поздно.
Заявление состоялось. И было услышано не только друзьями, но и противниками. Отныне им стало ясно, что альманах передан за рубеж и, значит, можно квалифицировать действия «метропольцев» как идеологическую и политическую диверсию против СССР.
Начались горячие споры. О том, как вести себя с властями — государственными и литературными. Что могут и будут они делать, а что могут, но, скорее всего, не станут. От зловещих угроз и обвинений в антисоветской диверсии многим стало не по себе.
«…Говорили, — вспоминал Марк Розовский в интервью американскому автору Марку Цибульскому, написавшему любопытный очерк „Как это было. Записки об альманахе „Метрополь““[129], — что с нашей стороны была явная провокация!.. На самом деле, если и была, то обратного свойства. Ведь ни у одного автора не было никакого вызова советской власти, это вовсе не был диссидентский сборник…»
Однако власть держалась другого мнения.
Второго февраля Отдел культуры ЦК КПСС направил в ЦК записку с грифом «секретно». В ней сообщалось, что«…члены Союза писателей СССР В. Аксенов, А. Битов, Ф. Искандер и начинающие литераторы, недавно принятые в Союз писателей и еще не получившие членских билетов, Е. Попов и В. Ерофеев подготовили сборник под названием „Метрополь“ и, минуя общепринятый порядок, намеревались потребовать от Госкомиздата СССР его немедленной публикации.
Объемистому сборнику (около тысячи страниц на машинке) предпослано предисловие. В нем утверждается, что существующая в СССР редакционно-издательская практика для авторов сборника неприемлема. <…>
В некоторых сочинениях, включенных в альманах, отчетливо прослеживается преимущественное внимание к изображению негативных сторон нашей жизни. Отдельные из них двусмысленны по идейно-политической направленности. Ряд произведений изобилует… откровенно порнографическими сценами. <…>
Организаторы наметили провести… пресс-конференцию для иностранных корреспондентов. <…> Попытки разъяснить организаторам альманаха неприглядный идеологический характер их затеи, несовместимость их действий с нормами нашей литературной жизни не увенчались успехом.
22 января секретариат правления и партком Московской писательской организации… квалифицировали действия составителей сборника как политическую провокацию, направленную на разжигание очередной антисоветской кампании на Западе, как попытку легализации „самиздата“.
Присутствовавшие на заседании В. Аксенов, А. Битов, Ф. Искандер, Е. Попов и В. Ерофеев… уверяя, что они не связаны с зарубежными пропагандистскими центрами и не намерены направлять рукопись за границу… сообщили, что не будут проводить свой „вернисаж“ и пресс-конференцию. Однако в тот же вечер радиостанция „Голос Америки“ сообщила, что рукописи „Метрополя“ находятся за рубежом и будут изданы в США и во Франции».
Если до сих пор текст записки напоминал рапорт о раскрытии заговора, то далее идет пассаж, схожий со сводкой о боевых действиях: «Секретариат правления Московской писательской организации по согласованию с МГК КПСС и Союзом писателей СССР разработал меры по нейтрализации этой вылазки. В многотиражной газете „Московский литератор“ готовится публикация… Готовится также выступление „Литературной газеты“, в котором будет дана принципиальная оценка сборника и показана неприглядная роль его организаторов».
Далее сообщалось об индивидуальной работе с авторами и о том, что тексты альманаха, не противоречащие принципам советского искусства, могут быть изданы в соответствующих советских изданиях. Записка подписана «Зав. Отделом культуры ЦК КПСС В. Шауро»[130].
Абзац, где речь идет о материале в «Литературной газете», подчеркнут, а на полях рукой А. П. Кириленко приписано: «Надо бы снять». Видимо, патриарх решил, что о «вылазке» не стоит трубить на весь Союз. Статья в «Л Г» выйдет позднее — 19 сентября 1979 года. Текст Феликса Кузнецова «О чем шум?..» будет сочтен уместным ответом на письмо американских писателей, заступившихся за составителей «МетрОполя».
Как видим, документ составлен с внятной целью: сформировать у высшего партийного руководства представление о «МетрОполе» и его участниках как о лицах, не приемлющих советскую редакционно-издательскую практику, намеренных «требовать немедленного издания» своего сборника (а можно было только просить), изображающих негативные стороны жизни в двусмысленных текстах, а также склонных к рисованию порнографических сцен, о чем они хотят поведать иностранным корреспондентам. А это уже диверсия, подрывная деятельность!
При надлежащем обобщении создавался образ заговорщиков, осуществивших «политическую провокацию, направленную на разжигание очередной антисоветской кампании на Западе, как попытку легализации „самиздата“». Врагов, возможно связанных с подрывными центрами, совершивших «вылазку», требующую нейтрализации.
Записка была получена и, судя по пометке А. П. Кириленко, — прочитана. Мнение составлено. Задачи определены. Во многом они обусловили дальнейшие действия сторон.
Составители «МетрОполя» обратились в ВААП с просьбой обеспечить авторские права. И одновременно — с письмом в Госкомиздат с предложением рассмотреть возможность издания альманаха в любом из профильных издательств. Госкомиздат направил их в «Советский писатель». Туда же ушло соответствующее письмо.
Тем временем руководство СП СССР и МПО работало с авторами. Индивидуально, активно, но не слишком эффективно.
Марк Розовский, автор опубликованной в «МетрОполе» статьи «Театральные колечки, сложенные в спираль», вспоминает: «Когда от меня потребовали объяснений участия в „МетрОполе“, я был в Ленинграде и послал телеграмму: „Мое участие в ‘МетрОполе’ объясняется желанием содействовать поиску и эксперименту в советском театре. С уважением, Марк Розовский“. Телеграмма была воспринята как издевательство.
…Феликс Кузнецов вызвал меня для личного разговора. Он мне говорит: „Что это ты мне отписки шлешь?“ Я говорю: „Вы меня просили объяснить, а я именно так и думал, как написал“. И мне он объяснял ситуацию эдак, по-чапаевски… В фильме Чапаев на картошке объяснял? А Кузнецов положил на стол белый лист бумаги, нарисовал точку и сказал: „Вот это — ты“. Потом обвел эту точку кружком и сказал: „Вот ты — член Союза писателей“. Потом нарисовал точку отдельно, а кружок — отдельно и показал: „А вот это — если ты не с нами“. Такая вполне откровенная угроза, что могут и исключить… <…>
Властям очень не понравилась одна фраза во вступлении, написанном Васей. Там было сказано, что у нас что-то вроде круговой поруки. („Альманах „МетрОполь“ представляет всех авторов в равной степени. Все авторы представляют альманах в равной степени“. — М. Ц.) Их желание главное было — нас раздробить… Чтобы кто-то струсил. Поэтому со всеми стали вести индивидуальную работу. Обработка иногда принимала очень смешные формы. Скажем, я жил на одной лестничной площадке с Володей Амлинским, которого прекрасно знал по журналу „Юность“. Тогда он был секретарем Союза писателей, уж не помню, какого — то ли российского, то ли московского. И вот ему было поручено со мной провести работу.
Он пришел: „Надо поговорить“. Я ему: „Ну, я понял, кто тебя послал. Давай, разговаривай“. Мы пошли с ним на балкон, и Володя говорит: „Ну, чего мне им сказать-то?“ Я говорю: „А что — я должен тебе сказать, что ты должен им сказать?“ Совковая такая дурацкая ситуация. Мы же друзья были. Ему тяжело, и мне тяжело. Вот стоим мы на балконе. Он молчит, и я молчу. Постояли и разошлись. Что он потом написал, как он отчитался за проведение беседы со мной, я не знаю.
Потом еще одна беседа была. У меня был друг, секретарь парткома МПО. Он пришел ко мне с бутылкой водки: „Давай выпьем“. Мы выпили, стали трепаться… О „МетрОполе“ — ни слова. Он ушел. Хотя понятно было, зачем он приходил…»[131]
Пожилого поэта, ветерана Великой Отечественной войны и орденоносца Семена Липкина взялись было стращать секретариатом СП. Он спокойно ответил:
— Я вскоре предстану, — и показал глазами, — перед другим секретариатом…
Автор «МетрОполя» Аркадий Арканов свидетельствует: «…Участников „МетрОполя“ пытались „растащить“. Ко мне тоже подсаживались достаточно известные люди, говорили: Аркадий, ты что, не понимаешь? Это все заранее продумано Аксеновым, который хочет вымостить себе дорогу на Запад. Он вас кинет, ему на вас наплевать!»
— У Аксенова на Западе миллион! — шептали доброхоты Евгению Попову.
— В какой валюте? — интересовался он.
Попутно шла работа с отцом Ерофеева — видным дипломатом, представителем СССР в международных организациях в Вене (по словам Ерофеева, он ожидал назначения замминистра иностранных дел. — Д. П.). «В 1979 году, — пишет Виктор Владимирович, — они были настоящими палачами. Один пример: моего отца… вызвали в Москву, и секретарь ЦК Зимянин от имени Политбюро… предложил ему поистине нацистский ультиматум: либо твой сын подпишет отречение от „МетрОполя“, либо не поедешь обратно в Вену… Зимянин не пожелал говорить с моим отцом наедине, так как воспринимал его уже как противника. Присутствовал Альберт Беляев[132], в ту пору „центровой“ гонитель культуры, и заведующий Отделом культуры ЦК Шауро, с которым отец был знаком со студенческих лет. Когда Зимянин показал на отца и спросил: „Вы знакомы?“ — Шауро протянул руку и представился: „Шауро“. Так проходил водораздел. Такой был страх…
Зимянин усмехнулся:
— Александров предложил отправить твоего сына в командировку на БАМ. Написать статью о стройке.
Отец подумал: „Молодец“; в этой мысли была хоть какая-то надежда.
— А что, — пробросил отец. — По-моему, это идея.
— Чтобы он нам обосрал БАМ? Он же умеет писать только о сортирах.
Надежда угасла. Зимянин с нажимом продолжал:
— К тому же он собрался эмигрировать.
— Откуда это известно? — насторожился отец.
— Мне Кузнецов об этом сказал. Ему твой сын сам признался.
Это была чистая клевета».
«Зимянин зачитал из альманаха наиболее „острые“ куски… а насчет меня заметил: „Передай сыну, не напишет письма — костей не соберет“».
Жена Виктора Ерофеева Веслава боялась водить сына в детский сад.
Порой происходило удивительное. То распространялся слух, что Попов и Ерофеев гомосексуалисты и затеяли «МетрОполь», чтобы проверить силу своей мужской дружбы. То в гости приходили диссиденты, уверенные, что Ерофеев — агент ЦРУ («тебе подчиняются все американские журналисты, цитируют тебя как начальника»), а Попов — агент КГБ («мы… сидели за одним столом. Я спросил: кто поддерживает идею насильственного свержения советской власти. Многие поддержали. Попов отмолчался»).
— Вон, — сказал Ерофеев.
Ушли. Обиделись.
Жесткое давление на авторов побудило составителей обратиться 8 февраля с новым письмом в ЦК КПСС и СП СССР — вновь к секретарю ЦК Зимянину и первому секретарю СП Маркову: «…авторов альманаха… вызывают по одному и проводят с ними „беседы“ в тоне проработки, шельмования, запугивания, пытаются противопоставить нас друг другу в заведомо тщетных попытках нарушить нашу товарищескую солидарность, распространяют слухи, оскорбляющие достоинство советского писателя, будоражат литературную общественность, что приводит уже к скоропалительным оргмероприятиям на местах: к отмене выступлений, публикаций и т. д.
Авторы альманаха „Метрополь“ чувствуют себя глубоко оскорбленными этими действиями… Действия эти скорее напоминают недоброй памяти времена культа личности, чем ту ленинскую политику в области культуры, которую проводит нынешний ЦК КПСС. С уважением, составители альманаха „Метрополь“ В. Аксенов, А. Битов, Евг. Попов, Вик. Ерофеев, Ф. Искандер».
К письму приложена резолюция: «Тов. Шауро В. Ф. Прошу переговорить 21.02.79. М. Зимянин»[133].
Уже на следующий день, 9 февраля, в газете «Московский литератор» вышла статья Феликса Кузнецова «Конфуз с „Метрополем“», в которой первый секретарь МПО громил альманах. А резолюция Зимянина была наложена 21-го — то есть на следующий день после состоявшегося 20 февраля в СП совещания, о котором в письме сказано: «За нашей спиной готовится тенденциозное мероприятие по безоговорочному осуждению нашего скромного начинания, то есть настоящий разгром»[134].
Разгрома не вышло. Сломить «метропольцев» не удалось. Но погром состоялся.
В нем участвовали Сергей Михалков, Юрий Бондарев, Борис Полевой, Виктор Розов, Римма Казакова, Егор Исаев, Олег Волков, Сергей Залыгин, Сергей Наровчатов, Григорий Бакланов, Яков Козловский, Мария Прилежаева, Александр Борщаговский, Леонард Лавлинский, Владимир Амлинский, Владимир Гусев, Николай Старшинов и другие коллеги «политических провокаторов» по литературному цеху.
Обсуждение, как сообщалось в записке Отдела культуры ЦК КПСС от 15 марта 1979 года, «показало высокую политическую зрелость актива столичной писательской организации. Участники совещания единодушно осудили организаторов „Метрополя“… В связи с тем, что в ряде западных стран сборник используется для очередной антисоветской кампании (в прессе США, Англии, ФРГ и Франции опубликовано по этому поводу около 50 статей), АПН[135] принимает меры к тому, чтобы довести до сведения зарубежной общественности оценку „Метрополя“ видными советскими писателями. Индивидуальная работа с составителями и авторами сборника „Метрополь“ продолжается. Секретариат правления и партком Московской писательской организации намерены и далее в этой работе использовать силу общественного мнения, не прибегая пока к другим мерам. <…> Завотделом культуры ЦК КПСС В. Шауро»[136].
Какова же была оценка альманаха писателями (среди которых, кстати, оказались если и не близкие друзья, то хорошие приятели шельмуемых)? Что гласило общественное мнение? Что ж, «все писатели сошлись в одном… уровень материалов сборника… убеждает, что его организаторы, по-видимому, и не помышляли о литературных целях. Они ставили перед собой совершенно иные, далекие от литературы, искусства и нравственности задачи». Ознакомимся с рядом суждений, изложенных 23 февраля в газете «Московский литератор» в публикации, посвященной итогам дискуссии 20 февраля.
Сергей Михалков: «Произведения, представленные в этом альманахе, и есть „хвороба литературы“, о которой говорят составители».
Юрий Бондарев: «Большая часть прозы альманаха вызывает ощущение стыда, раздражения, горькой неловкости за авторов…»
Борис Полевой: «Сборник, судя по стилю его редакционной статьи, был адресован нашим идейным врагам за границей…»
Римма Казакова: «Налицо невероятная безнравственность поведения…»
Евгений Сидоров: «Альманах заслуживает самого решительного морального и идейного осуждения, ибо писатели, в нем представленные, сыграли по шулерским, а не джентльменским правилам…»[137]
Виктор Розов: «Мы печатать это не собираемся, потому что это не художественного уровня издание…»
Егор Исаев: «Ложь неизбежно разрушает талант…»
Мария Прилежаева: «Выступления ряда писателей сегодня меня эмоционально обогатили и показали моральную чистоту нашего писательского коллектива…»
Спустя несколько лет Аксенов вспоминал, как Феликс Кузнецов и Иван Стаднюк объявили его агентом ЦРУ, а Владимир Карпов требовал «применить законы военного времени, то есть поставить к стенке».
Не станем судить этих людей. Они сами сказали и о шулерстве, и о лжи, разрушающей талант, и о своих представлениях о моральной чистоте… И все же страшно думать о том, что пережили участники альманаха, столкнувшись с огульной травлей…
Как видим, бурление бюрократической нелепицы достигло высочайшего градуса. Стало ясно, что «МетрОполь» не только не опубликуют, но при неблагоприятном развитии ситуации «наверху» решат изъять все его экземпляры.
Так что не зря составители еще до заседания секретариата 22 января озаботились безопасностью своего детища — отправкой за границу. Потом это дало повод для обвинений в заведомом намерении издать альманах на Западе. Но это «фактически неверно», — пишет Виктор Ерофеев, а Евгений Попов подтвердил мне это почти дословно: «Мы тайно договорились со знакомыми французскими и американскими дипломатами вывезти альманах за границу, но не чтобы печатать, а на сохранение, — оказались предусмотрительными». Ерофеев лично перегрузил «французский» экземпляр из багажника своих зеленых «жигулей» в багажник «рено» атташе французского посольства и знатока православия Ива Амана в переулке возле Нового Арбата. И тот рванул с ним в Париж, не спеша проследовав через Шереметьево с матерчатой сумкой с длинными ручками, где лежал увесистый том. «Американский» экземпляр был передан советнику по культуре посольства США в Москве Рею Бенсону…
«Акт „противозаконной“, если не сказать „преступной“ (с точки зрения советского закона) передачи Рею, — вспоминает Ерофеев, — состоялся в один из самых холодных январских дней в истории России. Термометр показывал минус сорок по Цельсию. Московские улицы были пусты — большинство автомобилей замерзли. Рей немедленно понял значение „бомбы“. Хитро улыбнувшись и весело шмыгнув простуженным носом, он после обеда взял ее под мышку и унес с аксеновской дачи в Красной Пахре по глубокому снегу в свою машину. На следующий день в секретной комнате посольства США он доложил послу, и тот, ни слова не говоря, утвердительно щелкнул пальцами — давай! Альманах улетел в Вашингтон с дипломатической почтой».
Так два экземпляра «МетрОполя» счастливо миновали бдительных стражей рубежей СССР, обманув и суровых борцов с непослушанием. Впрочем, их приемы порой срабатывали — люди пугались, делали выводы…
«…Обыска мы ждали все, — вспоминает Леонид Баткин. — Тростников был уволен с работы. <…> Я тогда спрятал весь самиздат — письма от обозревателей „Свободы“, Би-би-си, другие самиздатовские тексты. По-моему, сходным образом поступали и другие. Обыск в этих условиях казался абсолютно естественным. У меня уже на тот момент было несколько вызовов в КГБ, я знал, что мой телефон прослушивается. И я был готов к тому, что с работы могут выгнать. Большего я не предполагал, но к тому, что мог потерять работу, как Тростников, я был готов. Но не выгнали. Я отделался тем, что мне запретили защищать докторскую, хотя уже был отпечатан реферат»[138].
Но, несмотря на хорошо организованную индивидуальную работу, «метропольцы» не раскалывались. После исключения из СП Попова и Ерофеева соратники по альманаху, члены союза, написали письмо протеста: если исключенных не восстановят, они выйдут из союза — это были Аксенов, Битов, Искандер, Лиснянская, Липкин. Такое же письмо послала и Белла Ахмадулина. Случай был уникальный. Липкин дивился:
— Со времен Кронштадтского восстания 1921 года не было ни одного коллективного действия оппозиции, которое советская власть не довела бы до раскола, предательства и позора.
Отца Ерофеева вернули в СССР, уволили со службы. Самого Виктора Владимировича исключили из СП и долго не печатали. Забавно: когда его приняли в союз, пожилая секретарша сказала: «Ну, это навсегда». «Секретарша сглазила меня, — горько шутил Ерофеев. — Я установил рекорд самого минимального пребывания в союзе за всю его историю с 1934 года. Меня выгнали через семь месяцев и тринадцать дней».
Исключили и Евгения Анатольевича Попова[139]. В постановлении секретариата Союза писателей РСФСР — тогда принимали и исключали на этом уровне — сказано:
«Учитывая, что произведения литераторов Е. Попова и В. Ерофеева получили единодушно отрицательную оценку на активе Московской писательской организации, секретариат правления СП РСФСР отзывает свое решение о приеме Е. Попова и В. Ерофеева в члены Союза писателей СССР».
Узнали изгои об этом так. В мае поехали в Крым — снять стресс. На аксеновской «Волге». Как вспоминает Ерофеев, Василий Павлович в дороге сообщил ему и Попову, что передал «Ожог» за границу.
— Значит, ты уезжаешь? — спросил Ерофеев.
— Почему уезжаю?
— Ты нарушил свое соглашение с ГБ[140].
— После «МетрОполя» все изменилось, — ответил Аксенов.
Он, видимо, полагал, что теперь, когда литературные власти, побуждаемые властями партийными и спецслужбами, открыто преследуют его самого и его друзей, все «джентльменские договоренности» можно считать аннулированными.
Попов вспоминает об этом так: «После жуткой зимы 79-го мы втроем (с Аксеновым и Ерофеевым) поехали в Крым. Прибыв в Коктебель, встретили там Искандера в черных сатиновых трусах. Когда пили вино на холодке, Фазиль, между прочим, показал нам полученную им анонимку: „Радуйся, сволочь! Ваших сукиных сыновей выгнали, наконец, из Союза писателей!“ То есть меня и Ерофеева.
Когда вернулись в Москву, оказалось — да, выгнали. И что Василий Павлович? Говорит нам с Витькой: я как сказал, так и сделаю, — выйду из Союза писателей. И вышел. Это был поступок мужчины и старшего товарища. Этого я никогда не забуду».
Когда Попова и Ерофеева отказались восстановить в союзе, советский писатель Аксенов вернул свой членский билет в эту организацию. То же хотели сделать другие члены СП. Тогда Попов и Ерофеев — теперь окончательно исключенные — призвали их не покидать союз, «не обнажать либеральный фланг» литературы. Андрей Битов, Фазиль Искандер и Белла Ахмадулина к ним прислушались, а Семен Липкин и Инна Лиснянская вышли, лишившись средств к существованию. Им предстояли трудные годы.
Но до этих событий оставалось несколько месяцев. А пока моральный террор продолжался — нарушителей литературной дисциплины и общественного спокойствия продолжали тащить сквозь строй, под безжалостным градом шпицрутенов.
Веселый бал советской литературы 1960-х годов, отголоски которого нередко были слышны еще и в следующем десятилетии, был окончен.
Глава 7.ПОСЛЕ БАЛА
Однако это только казалось, что с изгнанием из Союза писателей зачинщиков альманаха «дело „МетрОполя“», превращенного гонителями в подобие знамени восстания, было закончено. Те, кто не мог быть изгнан из СП, пережили преследования иного рода. Например, Леониду Баткину не разрешили печатать его «совершенно безобидные книжки по Возрождению», в издательстве «Искусство» рассыпали его книгу о гуманистах, уже набранную и отредактированную.
Математика, физика-теоретика, кандидата философских наук Виктора Тростникова уволили из Московского института инженеров транспорта, где он работал на кафедре высшей математики. Многие годы он был вынужден перебиваться заработками дворника, сторожа, разнорабочего, строителя, прораба…
Запланированный вечер Марка Розовского в московском Доме учителя отменили, сказали, что прорвало трубы. Розовский проверил. Трубы были в порядке. Дальше — больше: сценарий — зарубили. Книгу — «рассыпали». В театре Маяковского лежала пьеса под названием «Высокий». Тогдашний главный режиссер Андрей Гончаров, не следивший за перипетиями в Союзе писателей, позволил Розовскому ее ставить. Но, будучи введен в курс событий, перевел постановку с большой сцены на малую, отдав другому режиссеру.
Трудности испытывали многие, и Белла, и Фазиль Искандер…
Впрочем, Баткин сообщает, что «судьба потом сложилась у всех по-разному. <…> Например, мой покойный ныне друг Юрий Карабчиевский, никому не известный, не печатавшийся ни в самиздате, ни в тамиздате… стал очень известен. Он написал прогремевшую книгу о Маяковском („Воскресение Маяковского“. — М. Ц.) и трезво отмечал: „Я от этого только выиграл“»[141].
Фридрих Горенштейн, в отличие от Аксенова, эмиграцию свою не готовил, но пришлось уехать…
Последнее суждение Баткина явно перекликается с мнением оппонентов «МетрОполя»: Аксенов хочет уйти на Запад, но — с треском; для того и затеян «МетрОполь». Приведем для иллюстрации фрагмент интервью одного из тогдашних секретарей Союза писателей — Олега Попцова, который наряду с другими вел с редакторами и авторами альманаха индивидуальную работу.
К январю 1979-го Олег Максимович уже более десяти лет возглавлял журнал «Сельская молодежь», который многие считали и считают одним из лучших «тонких» журналов тех лет. Трудно сказать, много ли у него было читателей на селе. Но с 1968 по 1990 год Попцов напечатал немало хороших авторов — Фазиля Искандера, Юлия Кима (в 1970-х публиковавшегося под псевдонимом Ю. Михайлов), Юрия Нагибина, Владимира Померанцева, Валентина Распутина, Василия Шукшина… Такова была жизнь — «либерализм в рамках дозволенного» «проходил» не всегда, и в моменты выбора: проявить лояльность или попасть под подозрение в сочувствии «литературным власовцам», люди часто принимали сторону системы.
«Я помню все эти дискуссии… — рассказывал Олег Максимович. — „Метрополь“… вызвал протест со стороны официальных властей, — но это и понятно. <…>
Это было время Михаила Андреевича Суслова. Нелепо было ждать от Суслова восторга по поводу альманаха, но… можно было и необходимо было „Метрополь“ отстоять. Я был сторонником — причем категорическим — того, чтобы издать „Метрополь“.
Я выступал и говорил, что если мы сейчас дадим возможность журналу уйти за рубеж, то закроем на энное количество лет творчество этих людей[142] в нашей стране. Поэтому его надо издавать здесь, во что бы то ни стало.
В альманахе были вещи, которые следовало беспощадно критиковать, а были вещи совершенно прекрасные. Скажем, я очень люблю Женю Попова… но его рассказ о том, как человек сидел над дырой и оправлялся, мне крайне не понравился. <…> Но ведь были там и прекрасные вещи! Например, повесть Горенштейна „Ступени“.
Но, в общем, это была хорошая литература, сделанная настоящими писателями. Появление „Метрополя“ здесь, в России, только прибавило бы авторитета русской литературе и позволило бы сказать, что ситуация меняется.
Произошло столкновение двух тенденций…
Кто-то мне сказал: „А вот помните, как Вы выступали против ‘Метрополя’?“ Я ответил: Господа! Есть все стенограммы обсуждений. Я не откажусь там ни от одного слова. Там выступал Бакланов, там выступал Бондарев… Посмотрим, кто и о чем говорил, тогда станет всё ясно. <…>
Я говорил: „Что вы делаете? Настоящих литераторов мы просто зачеркнем! <…> Ни в коем случае нельзя дать альманаху уйти за рубеж“. Но было бессмысленно всё…»[143]
У кого-то из тех, кто начал читать книги после 1990 года, может возникнуть вопрос: почему творчество писателей, чьи тексты были опубликованы на Западе, оказалось «закрытым в нашей стране» до изменения политической ситуации? Таковы были правила тоталитарного государства. И сыгравший по этим правилам Олег Попцов, дороживший Искандером, Горенштейном, Поповым, остался в памяти многих из них не защитником, а гонителем. Почему? Возможно, так выглядел любой, кто в тот момент не уклонился от участия в широком обсуждении, звучавшем как единодушное осуждение.
Могло ли быть иначе? Наверное. Но не ясно — как. Ведь и впрямь было «время Михаила Андреевича Суслова» — стража догматических твердынь, видевшего в любом живом движении, жесте, слове угрозу строю. В сравнении с ним Леонид Ильичев — организатор погрома 1963 года художников в Манеже и писателей в Кремле — выглядит довольно бледно.
Знающие люди рассказывают, что Суслов купно с начальником Главного политуправления Советской армии генералом армии Алексеем Епишевым и министром обороны маршалом Андреем Гречко старались «зарубить» даже картину «Семнадцать мгновений весны». Гречко, говорят, прямо так и заявил: «Мы на брюхе ползли по Кавказскому хребту, а, оказывается, это разведчики, сидя в отелях, выиграли войну». Но председатель КГБ Юрий Андропов фильм поддержал. Его отправили на дачу Брежневу. Тому кино понравилось, и все исполнители главных ролей получили звания народных артистов и Государственную премию. Но «МетрОполь» Андропову не понравился…
Олег Попцов полагает, что в деле «МетрОполя» столкнулись две тенденции — одна охранительно-запретительная — альманах не издавать, а авторов — в бараний рог; другая прагматически-разрешительная — сделать вид, что никакого вызова нет, издать малым тиражом, замолчать, похоронить и забыть. На самом же деле тенденций было три.
Третья — подход составителей альманаха: хватит закрывать путь в литературу новым людям, стилям, поискам; хватит диктовать авторам, что и как писать. Этот подход люди, сторожившие систему, отрицали и порицали как вражеский.
Для них вопрос стоял так: есть проблема — как ее решить: крутым кнутом или сухим пряником? А для составителей проблемой было устройство литературной жизни в СССР. Хотя, очевидно, многие из них понимали, что она есть отражение жизни общественной, политической. Это знали и их противники. В том числе и главный открытый оппонент — Феликс Кузнецов, клеймивший «МетрОполь» с особым усердием. Отчего? Видел ли он в альманахе хитрую атаку на общественные устои? Исполнял ли волю начальства? Формировал ли ее? Или искренне не принимал эстетику сборника? Любопытна версия Леонида Баткина[144]: «Он делал то, что было ему по уму и помогало сделать карьеру. В этом смысле он был вполне искренним».
Так или иначе, суждения главного борца с «МетрОполем» о тогдашних событиях представляют немалый интерес. Познакомимся со свидетельством Феликса Кузнецова[145].
«…Забавным фактом было то, что, возможно, первым человеком, кому поступило предложение сформировать такого рода сборник из текстов, которые не прошли советскую цензуру, и опубликовать это на Западе, был я. Это забавно, конечно, но факт. В те годы, 70–80-е годы двадцатого века, разворачивался очень активный роман между Госдепом (Государственный департамент США. — М. Ц.) и… советскими писателями… Ряд писателей стал получать приглашения в Штаты… с возможностью поездить по стране, почитать лекции, получить за них приличные гонорары.
…Была разработана программа обмена делегациями. У истоков ее стоял покойный Солсбери[146]. Проводились разного рода дискуссии по вопросам советской и американской литературы… Пять наших делегаций ездили в США, и пять американских… к нам. Как мне думается, это всё входило в программу размягчения официальной советской идеологии и нащупывания тех мягких мест, на которые можно оказывать воздействие… Это был блистательный пример ведения „холодной“ войны в новых условиях.
Я был удостоен чести входить… в эти делегации. <…> И вот однажды ко мне пришел от Солсбери один человек, его правая рука… Он пришел ко мне, потому что начинал я как „шестидесятник“, и в этом плане интерес ко мне был, и предложил подумать о такого рода акции. Я отказался, сказав, что не хотел бы этим заниматься.
Потом, некоторое время спустя, я вдруг узнаю, что Вася Аксенов и Витя Ерофеев собирают такого рода тексты… Это была акция продуманная, проработанная на перспективу, с очень тщательным анализом плюсов и минусов. Эта акция была обречена на успех, и обречена на очень мощную кампанию информационного сопровождения.
…Война шла через целый ряд очень умных операций. „Метрополь“, по моему глубочайшему убеждению, был такой операцией. <…> Акция с „Метрополем“ была необходима Западу потому, что акция с выдворением Солженицына показала, до какой степени эффективна информационная война… Но потом всё это стало затухать и не было информационного повода, чтобы это дело, как говорится, раскочегаривать. Этот повод необходимо было создать… Как мне думается, Аксенов не осознавал, что он — чье-то орудие. Витя Ерофеев, скорее всего, осознавал, Попов — вряд ли. Большинство же участников „Метрополя“ искренне полагали, что они ведут борьбу за свободу слова в СССР. <…>
Власти были растеряны и не понимали, как себя вести. Как ни парадоксально, самым умным человеком оказался Кириленко[147], который, в общем-то, был достаточно дубоватым. Он сказал: „Эту историю надо замолчать, и ничего об этом не писать“.
Однако вскоре стало ясно, что молчанием здесь не обойдешься, поскольку… участники „Метрополя“ подготовили зал в кафе „Север“[148], куда были приглашены корреспонденты зарубежной прессы… И первой заботой властей было этой презентации не допустить, чтобы избежать всемирного ажиотажа.
Стали думать, как это сделать. Я тогда возглавлял Московскую писательскую организацию. Меня пригласил к себе секретарь ЦК по идеологии Зимянин. На заседании присутствовали Виктор Чебриков, в ту пору — заместитель председателя КГБ, курировавший 5-е управление, Василий Шауро[149]. Они пригласили меня, чтобы узнать мою точку зрения, как этот вопрос решать и как из этой ситуации выходить.
Моя точка зрения была такой: нельзя никого наказывать, исключать, применять репрессии, потому что всё это — материал для информационного пожара. Я предложил спокойное обсуждение этого вопроса на заседании писательской организации, предварительно размножив альманах… чтобы люди прочитали и высказались.
Было сделано пятьдесят копий „Метрополя“. Высказывались, в основном, очень хорошие писатели. Большинство альманах не приняло с точки зрения эстетической.
Материалы этого обсуждения были напечатаны в газетке „Московский литератор“ тиражом пятьсот экземпляров. И эта газетка… вдруг стала любимой газетой всех иностранных средств массовой информации… И этой газетки было достаточно, чтобы возник международный скандал.
Вдобавок, к сожалению, не было выполнено мое предложение никого не наказывать… Они все-таки исключили Ерофеева и Попова… Исключили очень своеобразно: мы их за год до этого приняли, но они не получили вовремя членские билеты. Союз писателей России после всех событий отказался им эти билеты выдать. Не дают билеты — значит, исключение. <…>…Весь этот ажиотаж, весь этот скандал был неслучаен. Это просто — эпизод холодной войны».
На вопрос, как он оценивает ситуацию с точки зрения сегодняшнего дня, Феликс Кузнецов ответил: «…Конечно, это надо было спокойно напечатать и здесь, и через ВААП издать на Западе — и закрыть тему. <…> Но в ту пору, когда было обостренное политическое противостояние, это оказалось, к сожалению, невозможным.
Я не чувствую своей вины. Я просто испытываю горечь оттого, что… не хватило ума — не только у меня, но и у властей, — понять, что не надо было поддаваться на эту провокацию. У них как раз и был расчет на то, что не напечатают, и расчет оправдался.
Практически, в этом альманахе, за исключением чуть-чуть задиристого предисловия, написанного Васей Аксеновым, да пошлых рассказов Ерофеева и Попова, не было ничего такого, что могло быть рассмотрено хоть в какой-то степени как антисоветское. Стихи Высоцкого? В них не было ничего антисоветского! <…>
Скажу вам так: в этом деле было две стороны. Одна… была очень заинтересована в этом скандале, и она его получила, благодаря своей умной политике. А вторая, благодаря своей глупой политике, тоже этот скандал получила, — но себе в бок».
Эта позиция понятна, удобна и выгодна: «МетрОполь» — подрывная операция, в которой враг использовал наших писателей. Феликс Кузнецов разоблачил эту вылазку. Шла тайная война. А где война — там взятки гладки. А что до писателей, то многим из них нравилось в СССР, они были верны принципам социалистической эстетики и не могли не пресечь диверсию… И поддались на «провокацию». Ибо заговорщики знали: их не издадут. А — прижмут (вспомним слова Кузнецова на секретариате 22 января: «…Книга выйдет за границей, и у нас будет с авторами жесткий разговор. После чего начнутся вопли о культурной оппозиции. О том, что нет свободы, прав человека, свободы творчества»). Но нашим простакам «не хватило ума» разгадать эту каверзу…
Это легко спустя много лет признать: надо было издавать. Как будто и не существовало пресловутого «фактора Суслова»…
«Дело „МетрОполя“» повлекло за собой ряд важных последствий. Одно из них таково: пребывавшие доселе в почти бетонном единстве официальные литераторы СССР зримо разделились на группы. Три. Неравные.
Первая (меньшая) — авторы «МетрОполя» и те, кто их поддержал. Вторая — гонители (их было куда больше). Третья — огромное большинство тех, кто просто наблюдал. Парил над схваткой. Кто-то — в силу склонности держаться подальше от острых ситуаций. Кто-то — сочувствуя «метропольцам», но боясь их поддержать.
Думается, если бы «МетрОполь» опубликовали, сам этот факт утвердил бы такое разделение. Негласное, но реальное. Люди вроде Суслова и Андропова это понимали. И потому не могли допустить подобное. Ибо в еще большей степени, чем Кузнецов, жили в мире борьбы систем, идеологических атак и контратак, подрывных операций.
Что же до составителей и авторов «МетрОполя», всё это не имело для них слишком большого значения. Они видели литературу отнюдь не оружием тайной войны, да и войну эту считали выморочной и вредной. Власти — литературные, политические и полицейские — это знали. Потому и пропустили их сквозь строй с такой неумолимой суровостью.
«Метропольцы» не смирились с исключением из СП. Ерофеев и Попов требовали восстановления. О них писала иностранная пресса. Зарубежная общественность волновалась. Их пытался защищать Генрих Бёлль. Когда он приехал в СССР, то встретился с участниками альманаха, что было запечатлено на коллективном памятном снимке. Встречались в квартире, оставшейся Майе от покойного Романа Кармена, в небоскребе на Котельнической набережной. Наряду с авторами-составителями пришли Окуджава, Копелев, Владимов.
Пятого августа в New York Times вышла статья Энтони Остина с рифмованным заголовком «Свежий культурный фермент тревожит московский истеблишмент». Он пишет: «Авторы „МетрОполя“ знали, что иерархия литературных бюрократов и партийных боссов душит всё свежее и живое. Но они надеялись, что совершат прорыв.
Они ошиблись.
Небеса рухнули.
Сборник выпороли в печати, а их самих подвергли грубому давлению. Ерофеева и Попова изгнали из Союза писателей. Шестеро других участников пригрозили выходом, если их не восстановят… Выход из союза таких людей может вызвать шок непредсказуемого масштаба. Этот мятеж угрожает всем уровням контроля».
В Москве противники альманаха читали New York Times внимательнее, чем его составители и авторы. И делали выводы.
Не прошло и недели, как 12 августа та же газета опубликовала обращение видных американских литераторов к Союзу писателей СССР. В нем маститые Джон Апдайк, Курт Воннегут, Артур Миллер, Эдвард Олби и Уильям Стайрон выступили в защиту советских собратьев. Эти авторы много издавались в СССР и проходили по разряду «здравомыслящих американцев» и «людей доброй воли». И хотя эти словосочетания к тому времени превратились в пропагандистские штампы, так оно и было. Именно проявляя добрую волю, заморские коллеги требовали возвращения Ерофеева и Попова в Союз писателей.
В газетном изложении послания говорится, что издание «МетрОполя» «знаменовало собой исторический момент в борьбе за свободу литературы в Советском Союзе» и американские писатели надеются, что «отношение к участникам альманаха будет достойным и справедливым». Апдайк, Воннегут, Миллер, Олби и Стайрон протестовали против исключения Виктора Ерофеева и Евгения Попова и выражали «признательность и поддержку популярным писателям — Василию Аксенову, Фазилю Искандеру, Андрею Битову и Белле Ахмадулиной, рискующим карьерой, заявляя о готовности покинуть союз, если в нем не восстановят их коллег». В конце публикации сообщалось, что с момента отправки протеста Уильям Стайрон узнал о двух других литераторах, готовых покинуть СП. Об этом сообщил один из авторов «МетрОполя», которому удалось передать весточку друзьям в США, призывающую американцев, известных в СССР, поднять голос против «реакции советских властей… боящихся свободы слова и против их попыток задушить ее»[150].
Получив послание и прочитав его, в СП струхнули — подумали, что в случае негативного решения по поводу восстановления Попова и Ерофеева пятерка знаменитостей откажется издаваться в СССР. Чтобы сгладить эффект от телеграммы, 19 сентября «Литературная газета» опубликовала статью Феликса Кузнецова «О чем шум?..». Она заметно превосходит размерами заметку в New York Times по поводу телеграммы американцев.
В редакционной врезке к этому протесту против протеста указано, что «МетрОполь» — затея сомнительная, «с самого начала нацеленная на заграницу и скандал». Это, понятно, сигнал советским читателям, ведь для большой их части публикация на Западе разила изменой, Солженицыным попахивала, дорогие товарищи!
А далее в статье, выдержанной в тоне поучения, разъяснялось, что «серьезные, думающие люди», какими он считает авторов протеста, «оказались введены в заблуждение пропагандистским шумом и звуковыми эффектами», устроенными вокруг «МетрОполя» подрывными силами. Что это «не укрепляет взаимопонимание между нашими литературами». Что коллеги не в курсе: осуждение альманаха и его создателей «говорит не об отсутствии „свободы слова“, а о наличии художественного вкуса у наших редакторов и издателей». Что напрасно они не верят, что «наша литература — проза, поэзия, драматургия — наполнена напряженнейшими духовными исканиями… об этом, кстати, свидетельствуют переводы на русский язык ваших книг».
Возможно, расчет был на то, что, скажем, Воннегут мог не знать, что изданный в «Иностранной литературе» перевод «Завтрака для чемпионов» изобиловал купюрами…
Что же до Попова и Ерофеева, то строгий наставник указывал наивным собратьям, что «прием в Союз писателей уж настолько внутреннее дело нашего творческого союза, что мы просим дать нам возможность самим определять степень зрелости и творческого потенциала каждого писателя. Еще раз примите мое искреннее уважение».
Далее в постскриптуме следовали фрагменты выступлений Юрия Бондарева, Сергея Наровчатова, Сергея Залыгина и Григория Бакланова в газете «Московский литератор», сведенные в ней вместе с другими суждениями участников заседания в СП в материал под заголовком «Мнение писателей о „Метрополе“: порнография духа»[151]. И, конечно же, разъяснялось, что «пропагандисты… пытаются использовать… „Метрополь“ для облыжных, далеко идущих обвинений в адрес нашей литературы и нашей страны». Кодой звучала надежда, что «те писатели среди авторов „Метрополя“, которые стремятся к подлинной литературе, это уже поняли, а ежели нет, то со временем поймут».
Но телеграмма американцев сработала: начались переговоры о восстановлении изгоев в СП. К работе со строптивцами подключился весомый деятель союза Юрий Верченко — опытный администратор от литературы, 20 лет прослуживший оргсекретарем правления, а до того прошедший крутую аппаратную школу управления творческими людьми. Это о нем писал Михаил Веллер[152]: «Генерал КГБ Юрий Верченко присматривал за этим крикливым кагалом дармоедов, чтоб… соблюдали субординацию», имея в виду под «крикливым кагалом» сонм жадных до ласк власти литераторов. Был ли Юрий Николаевич генералом или нет, мне лично неизвестно, но он, без сомнения, обладал немалым опытом.
Как-то во время переговоров с Поповым и Ерофеевым в его кабинет зашел Георгий Марков[153] (как пишет о нем Ерофеев — безликий начальник всех советских писателей). Полный, тяжелый Верченко резво вскочил и зашумел:
— Вот я и говорю, что ваш «МетрОполь» — это куча говна! Андрей Битов говорил Попову и Ерофееву: «Вот примут вас обратно — первыми людьми станете — знаете все начальство».
Об этом начальстве и его нравах — в частности, о Георгии Маркове — в газете «Культура»[154] впоследствии расскажет Альберт Беляев: «Почти каждый из тех, кто считал себя преданным… „делу партии“, осыпанный почестями и наградами… чувствовал себя недооцененным и обделенным.
…Я был членом президиума Комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР. Государственные премии присуждались ежегодно, Ленинские — раз в два года. Претендентов было значительно больше количества премий. <…>
Не забывал о своих интересах и Георгий Марков, руководитель СП СССР и председатель Комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР. Когда была опубликована вторая часть его романа „Сибирь“, его тут же выдвинул на соискание Ленинской премии секретариат Союза писателей РСФСР (С. Михалков). Однако положение о премиях предусматривало, что выдвигать произведение… можно лишь спустя год после опубликования… По времени роман Г. Маркова на ближайшее присуждение никак не попадал…
Когда С. Михалкову это разъяснили, он пошел советоваться к Г. Маркову. Но Г. Марков отвел все его сомнения: „Пусть это вас не смущает. Выдвигайте! Если захотят дать премию, то дадут, несмотря ни на какие сроки и ни на какие положения. Такие случаи бывали и раньше. Если же скажут, что надо придерживаться положения о премиях, что ж, комитет перенесет мой роман на следующий срок. Я не обижусь. Такие случаи тоже бывали. Для меня важна поддержка России. Если вы за меня, выдвигайте. Если начальство соблаговолит поддержать меня, оно не будет смотреть на сроки. А если не соблаговолит — что ж, буду знать, как оно меня ценит…“ Комитет конечно же присудил Маркову Ленинскую премию… ЦК КПСС утвердил это решение».
Альберт Андреевич расскажет и об Анатолии Софронове, который вместе с Николаем Грибачевым, Виктором Кочетовым называл себя «автоматчиком партии», чья верность и меткость оплачивались переизданиями, премиями, орденами, званиями, депутатством, членством в ЦК…
Почти три десятка лет провел Софронов на посту главного редактора «Огонька». И многого достиг. Как вдруг вышла незадача — написал пьесу «Малая земля» (вскоре после выхода мемуаров Брежнева). Но пьеса оказалась столь слабой, что по поручению ЦК КПСС Василий Шауро лично вразумлял Софронова.
«Последней каплей» стала публикация в «Огоньке» серии статей об отношениях Маяковского с Лилей Брик и выпуск собрания сочинений поэта, в пятом томе которого эти отношения описывались так, что советская цензура изъяла книгу. ЦК решил убрать Софронова с поста главного редактора «Огонька». Ему предложили уйти на пенсию. Как-никак 72 года, пора. Он взъерошился: «А почему? Я здоров и готов продолжать работать. И потом, мне Черненко[155] обещал — работайте спокойно и сколько сможете».
— Пришла пора решать вопрос. Надо дать дорогу молодым.
— А если я не согласен? Почему вы ко мне так плохо относитесь?
— Вам присвоили звание Героя Социалистического Труда — это плохо? Второе прижизненное собрание сочинений — это плохо? Сколько вы получили за первый том?
— Около тридцати тысяч рублей.
— Значит, за все собрание сочинений вы получите более двухсот тысяч… И вы говорите о плохом к вам отношении?
Софронов понял, что протекции его не спасут, и ушел на покой.
Эти воспоминания Альберта Беляева свидетельствуют о прямой связи литературной бюрократии с бюрократией партийной. Это иллюстрация того, как и ради чего консерваторы в Союзе писателей оберегали идеологию КПСС. А помня о записках по поводу «МетрОполя», направленных Шауро в ЦК, можно ли сомневаться, что люди, подобные Георгию Маркову, громя «МетрОполь», исполняли волю партии? Как свою.
Воля эта состояла в доведении до конца начатых мероприятий. И в отношении Попова с Ерофеевым, и в отношении «ренегата Аксенова», самовольно — экая вражеская наглость — «положившего билет на стол».
Что же касается самого Василия Павловича, то, несмотря на постоянный стресс, он упорно работал. Писал пьесу «Цапля». Причем, как человек уже (почти) не связанный с системой и (почти) не стесненный ее запретами, писал не «в стол», а за границу. И, возможно, уже размышлял над новым романом — книгой о «МетрОполе». История: группа советских фотографов готовит неподцензурный фотоальбом. Название подобающее: «Скажи изюм» — саркастический призыв явить унылую беспомощность — сложить губки трубочкой, пронюнить: ю-ю-ю-ю… Дескать, пока где-то звучит энергичное say cheese, за которым следует пусть не всегда искренняя, но бодрая улыбка, у нас нюнятся нюни, люли и тюти. С понятными результатами. В этих нюнях — вся суть печального бытия заторканного советского человека.
Но светлая метафизика творчества, явленная в романе в тайне фотографии, одолевает железную физику угнетения, представленную в образах преследующих фотохудожников бюрократов из Союза фотографов, а также представителей власти, которые и в постели с женщиной говорят на языке команд и отчетов с примесью комсомольской фени 1970-х, потому что так, «во-первых, Родине больше пользы… а, во-вторых, конечно, материально получается лучше, чем в оргсекторе МГК ВЛКСМ. Судите сами: ставка выше на 52 рэ плюс 60 рэ за звездочки… Плюс!.. 5 рэ 50 коп „оперативных“ на вечер… Ну, если нужно в ресторанчике посидеть…».
Ну а фотографы, творящие в это время свой «Изюм», говорят легко и свободно на простом, веселом и в чем-то даже чуть-чуть чрезмерно поэтическом русском языке: «Вот такая, фля, получается конспирация. Такая флядская навязывается нам игра этой шиздобратией. Охранка рыщет, мировая пресса свищет, тренированные курьеры курсируют. Короче, сегодня вечером надо передать этому парижскому феру штуку „Изюма“, и это сделаешь ты!..»
Речь здесь идет о передаче на Запад как бы фотоальбома (а на самом деле — «МетрОполя»). О попытке подстраховаться: мол, если вы с нами станете делать что-нибудь совсем нехорошее, в мире рванет неслабая культурная бомба. И тряхнет вас, товарищи, не по-детски. И хотя и в этой подстраховке сквозит Удручающая наждачная несвобода, издатели выглядят неизмеримо свободнее надзирателей. И даже друзей, партнеров и покровителей в «странах свободного мира», где ведь, согласитесь, странно корить начальство за попрание прав человека. Особенно — при русских…
Впрочем, не без помощи светлых, если угодно — надмирных сил, побеждают в романе вольные фотографы — их вождь Максим Огородников, его команда и еще один таинственный персонаж — чудесный юноша Вадим Раскладушкин, в котором трудно в какой-то момент не увидеть представителя тех самых сил света… Расскажем, пожалуй (с сокращениями), как всё происходит.
«Утро следующего дня оказалось кристально прозрачным и свежим. За ночь как-то сбалансировалось атмосферное давление, так что можно было… исключить большое число негативных сосудистых реакций, что ведут нередко к принятию дурацких партийных и правительственных решений.
Вадим ехал на велосипеде к Миусской площади и… читал вслух кое-что из молодых стихов Пастернака. „Пью горечь тубероз, небес осенних горечь“…
В Союзе фотографов в этот час начался закрытый секретариат, который должен был подвести итог борьбе боевого отряда „объективов партии“ за сплоченность своих рядов перед лицом очередной провокационной попытки спецслужб Запада. „Изюмовская“ кампания всех уже основательно измочалила. Ну вот, подведем итоги, и — в заслуженные, очень даже заслуженные загранкомандировки!
…Предполагалось одобрение текста статьи „Чужой“ — о предательстве Огородникова. В тексте высказывалось пожелание общественности СФ СССР о привлечении предателя к уголовной ответственности. Далее ожидалось условное исключение из союза всех „изюмовцев“… Из союза, как и из Партии, самому выйти нельзя, как нельзя одной отдельно взятой личности возвыситься над народом!
Едва расселись… как в кабинет вошел светлоглазый человек.
— Я — Вадим Раскладушкин. Разрешите поприсутствовать?
Все секретарские рожи будто поплыли… обращаясь в одно коллективно улыбающееся лицо.
— Нужно ликвидировать всю эту мерзость, которую вы, товарищи… заготовили против честных фотографов.
Все взволнованно загудели. Конечно же, и чем скорее, тем лучше! Всю эту гадость — в корзину! Корзину — в печку! Пепел — в коробку! Коробку — хоть в Мировой океан! Быстро собрали всё подготовленное… Стол очистился, и участники секретариата навалились на него в сторону Вадима Раскладушкина. Какие еще будут предложения?
— Закажите сюда обед, — сказал юноша.
…Окончательный восторг! Если бы все проблемы решались в этом ключе!»
Но то — в Союзе фотографов. А ведь есть еще ГФИ — тайная служба надзора за фотолояльностью. Там идет допрос арестованного фотографа Жеребятникова. При отсутствии, впрочем, унижения достоинства. В прежние времена из-под каждого ногтя уж торчало бы по иголке! А так… «Стоял стул. На нем сидел мощага… Вокруг прогуливались генерал-майор Планщин, майоры Плюбышев и Крость.
— Жеребятников, брали деньги у иностранца по имени Лерой?
— Был грех…
— В каком размере?
— Сто тысяч…
— В какой валюте?
— В монгольских тугриках…
В кабинет тут вошел Вадим Раскладушкин с двумя бутылками массандровского шампанского. Присутствующие ахнули. Чекисты — про себя… Жеребятников — громко.
— Вадька, да как ты сюда попал?
— Через седьмой подъезд…
Генерал схватился за телефонную трубку… Вы, так-вас-рас-так-четырехэтажным, на проходной. Кого это вы пропустили? Вадима Раскладушкина. Товарищ ведь пришел, чтобы… погодите, я записал, вот… чтобы „развеять недоразумения и предрассудки, мешающие нормальной жизни общества“. Генерал, потрясенный, положил трубку.
— А шампанское-то зачем? — мягко спросил он…
— Отметить освобождение… — пояснил Вадим и попросил принести стаканы.
Они смахнули в корзину следственный хлам… Бум. Ура! Стаканы с пузырящейся влагой взлетели в радостном тосте. Эх, хорошо, толи думал, то ли говорил генерал. Вовремя пришел Вадим Раскладушкин. Ведь экая гадость готовилась, уму непостижимо!»
Ну, что ж — так разрешилось дело в ГФИ. Но ведь есть инстанции повыше ГФИ. Скажем, ЦК… Но и туда поспел юноша.«…Хотел с ходу проскочить на велике под арку Спасской башни, да пара огромных ментов обратала его за милую душу. Ты кто таков?
— Да бросьте, ребята… Я ведь… на заседание Политбюро иду…
…Никогда эта дверь прежде не скрипела, а тут чуть пискнула. Вошел скромный и милейший, одетый в стиле „ретро“ — кардиган в оксфордскую клетку, брюки гольф. Сел в углу, сделал жест — продолжайте, продолжайте, товарищи!
Брежнев смотрел на него с опаской. Товарищ у нас тут по какому вопросу?..
— Не волнуйтесь, Леонид Ильич, я только лишь по вопросу „Скажи изюм!“.
Генсек величаво зачмокал. Изюм? Что там у нас с изюмом? Неужели не обмануть Вадима? Хрущева обманул. Дубчека обманул. Картера поцелуем усыпил, даже Андропова ведь в конечном счете запутал… Какой-такой изум, что-то не припомню…
— Не нужно врать, Леонид Ильич, — сказал Раскладушкин и подошел к главному столу государства. Это напомнило захват кабинета министров в октябре 1917 года, но в отличие от Антонова-Овсеенко визитер был вооружен не „маузером“, а улыбкой.
Брежнев застонал. Да ведь дело-то идеологическое, товарищ Раскладушкин… Не может партия пойти на компромисс в идеологическом вопросе…
— А от жестокостей нужно воздерживаться. — Вадим остановился возле секретаря ЦК товарища Тяжелых, заглянул тому в глаза и добавил: — Это ко всем относится.
По большевикам прошло рыданье. Раскрыта была крайняя тайна партии — истинная власть. Ведь именно товарищ Тяжелых с его старушечьим мордальончиком, а вовсе не генсеки… произносил магическую фразу „есть мнение“ в послесталинском ЦК.
— Есть мнение, — заговорил товарищ Тяжелых под взглядом Вадима, — закрыть дело фотоальбома „Скажи изюм!“. Поставить перед сессией Верховного Совета вопрос об отделении искусства от государства.
Брежнев на полсекунды опередил Андропова:
— Я за!»
Вот как хорошо всё выходит в романе. А в финале вообще разыгрывается удивительное: советский народ собирается на Красной площади, творится всеобщая восторженная фото-сессия. А у Вадима Раскпадушкина, ведущего съемку с крыши Исторического музея, за спиной разворачиваются ангельские крылья. Mission complete!
Далеко не так легко обошлось всё в реальности.
Во второй половине августа Юрий Верченко направил авторам альманаха, заявившим о возможном выходе из Союза писателей (почему-то кроме Беллы Ахмадулиной), письмо, в котором упрекал их в гордыне, упрямых попытках противопоставления их издания всей советской прозе и поэзии, в неблагодарности СП СССР, который «неоднократно и заинтересованно помогал вам в творческих и в житейских вопросах… всегда выступал и выступает за разнообразие творческих индивидуальностей, стилей и манер, но… впредь будет объединять на основе добровольности авторов, разделяющих проверенные временем принципы советской литературы…».
А вы неизвестно еще — разделяете ли эти принципы и вообще «занимаетесь политиканством и продолжаете наносить серьезный ущерб своей писательской и гражданской репутации»[156].
Что же касается Ерофеева и Попова, то о них в письме сказано, что «литературное будущее этих начинающих литераторов зависит целиком и полностью от них самих. Решение секретариата СП РСФСР не закрывает им дорогу в литературу, а, напротив, оно ставит их на настоящий литературный путь…».
Продвигаясь по этому пути, Ерофеев и Попов настойчиво добивались отмены решения о своем исключении.
На этом фоне возникли слухи о подготовке второго номера «МетрОполя». «По полученным оперативным данным, отдельные московские литераторы, причастные к изготовлению альманаха „Метрополь“… вынашивают планы осуществить ряд других антиобщественных действий», — говорится в записке Комитета государственной безопасности СССР, направленной в ЦК КПСС 24 июня 1979 года[157]. И далее там же: «Относительно дальнейших замыслов Аксенов в категорической форме заявил: „В Союзе писателей я не останусь“; Попов предложил „восстать в книгах“.
Отдельные участники „Метрополя“ (Аксенов, Битов, Попов, Вахтин и некоторые другие) высказываются за подготовку „сборника № 2“, Аксенов при этом выразил мнение, что дальнейшие действия по подготовке второго номера альманаха надо определить с учетом опыта распространения первого выпуска… принимая во внимание… меры, применяемые к участникам со стороны „властей“.
Сообщается в порядке информации.
Председатель комитета
Ю. Андропов».
На документе резолюция: «Тов. Шауро. Тов. Тяжельников[158]. Прошу обратить внимание. М. Суслов. 26.06.».
То есть, во-первых, речь шла о том, что КГБ постоянно мониторил оперативные данные по «делу „МетрОполя“» — сообщения агентуры в писательской среде. Во-вторых, о том, чтобы встревожить ЦК возможностью издания «сборника № 2» — новой «диверсии». И, в-третьих, о том, чтобы создать образ Аксенова (а он в записке упоминается чаще всех и с наиболее негативными и содержательными репликами) как лидера проекта — главного врага.
Между тем переговоры с Ерофеевым и Поповым шли всё лето и осень. Попов рассказывает: «Нас исключили весной, а восстановить должны были в декабре.
Заседание секретариата СП РСФСР было назначено на 21 декабря 1979 года в Хамовниках — в здании на Комсомольском проспекте, где и сейчас расположен Союз писателей России. Ситуация должна была разрешиться. Но мы настаивали на восстановлении без нашего участия в секретариате СП РСФСР и на особой форме заявления. Нас склоняли к раскаянию, а мы каяться отказывались. И написали сухой текстик: тогда-то меня приняли в Союз писателей, тогда-то исключили; прошло достаточно времени — прошу восстановить.
Потом кое-кто говорил, что нас не исключили, а отозвали решение о принятии. Нет. Исключили. И объясняли, что поскольку мнения видных деятелей союза, включая секретарей, по нашему поводу не совпадают, для восстановления надо пройти через секретариат. А мы предвидели, что там нам придется туго.
Сначала переговоры шли с Кузнецовым. Но зашли в тупик. Он не хотел нашего восстановления. Потом — с Юрием Верченко. Мы говорили: давайте так — выгнали заочно, заочно и восстанавливайте. Идет время. И вот дома у меня звонит телефон. Нас всё-таки тащат на секретариат. Мы идем к Верченко, с которым вели переговоры. Он нас не принимает. Мы сидим полчаса, час. Вдруг появляется запыхавшийся Сергей Михалков — глава Союза писателей СССР. Дальше диалог был… Я вам говорю дословно…
— Х…ли пришли?
— Потому что ная…вают.
— Кто ная…вает?
— Не знаем кто, а только — вызывают.
— Я вам говорю, что завтра вас в союзе восстановят. Только не будьте му…ками. А к Верченко не ходите. Приходите завтра, всё будет в порядке[159].
Ну, в порядке, так в порядке. Это было 20 декабря. Мы поехали в Красную Пахру к Аксенову. Передали ему этот красочный диалог. Он развел руками, сказал: „Наверное, вас завтра восстановят. Это прекрасно. Огромная победа. Тогда — всё. Жить будем здесь“.
Он говорил совершенно искренне. Жить хотел здесь! Я готов в любом суде свидетельствовать: Аксенов уезжать не желал. Думаю, мой рассказ это подтверждает».
Но что же случилось на секретариате СП РСФСР?
Попов продолжает: «Состоялось судилище. Самое настоящее. Мы зашли вдвоем, но нам велели заходить отдельно. Сперва меня минут 40 допрашивали. Потом — Ерофеева. А после — уже обоим — заявили, что мы ничего не поняли, не раскаялись и тут нам делать нечего. Плюс сослались на Даниила Гранина, который якобы сказал: „Рано еще, нечего им делать в Союзе писателей“.
Меня восхитил Михалков. После всего позвал и сказал шепотом: „Ребят, я сделал всё, что мог, но против меня было 40 человек“… Премудрый».
В «Хорошем Сталине» есть подробности: «То, что нас вызвали порознь, никакого значения не имело. Мы потом смеялись: отвечали абсолютно одинаково. Они хотели свалить всё на Аксенова. Кто вас подвигнул на это дело? Попов сказал:
— Я не шкаф, чтобы меня двигать».
Ерофеев вспоминает, что, когда вошел, его сразу спросили: считаете ли вы, что участвовали в антисоветской акции? «Было нетрудно сообразить, что шьется дело: антисоветская акция — это 70-я статья Уголовного кодекса РСФСР (от пяти до семи лет строгого режима). А не прием в Союз писателей. Кузнецов сказал:
— Как же вы, пишущий про всяких Сартров, не понимали, что вас используют как пешку в большой политической игре!
Совсем иначе вели себя Расул Гамзатов, Мустай Карим, Давид Кугультинов. В какой-то момент Гамзатов встал и сказал Попову:
— Хорошо отвечаешь! Принять их, и всё!»
И снова Попов: «Это было 21 декабря[160] 79-го года…[161] И вот мы, злые как собаки, идем с Ерофеевым, а на пороге союза нас ждет журналист New York Times Крег Уитни».
Аксенов сразу покинул СП. А назавтра вышла газета с его портретом и заголовком «Советский писатель заявляет: он покинет союз в знак протеста». Крег писал, что «Василий Аксенов, которого считают лучшим советским писателем послевоенной поры, выходит из официального Союза писателей, протестуя против отказа в восстановлении двух молодых авторов, исключенных за выступление против цензуры.
Он сообщил, что не знает, последуют ли за ним другие авторы „Метрополя“.
Руководитель Союза писателей России Сергей Михалков обещал, что Евгения Попова и Виктора Ерофеева восстановят, но 45 членов секретариата разочаровали их.
— Это было поражением здравомыслящих сил в Союзе писателей, на которые мы рассчитывали, — сообщил Виктор Ерофеев. — Мы очень благодарны шести коллегам, готовым покинуть союз в знак солидарности. А также американским писателям, выступившим в нашу поддержку.
Другим участникам „Метрополя“ пришлось пострадать от запретов на выход их книг, потери доходов от переводов и гонораров. Включая Аксенова, который заявил, что его побуждают к решению об эмиграции».
На фоне этих перипетий как-то слегка потерялась личная жизнь писателя Аксенова. Между тем и она была не простой.
Примерно за год до описываемых событий скончался муж Майи — Роман Кармен. Она до конца ухаживала за ним. Но он ушел, и вместе с ним — препятствие, не позволявшее ей быть с Аксеновым.
Но у Василия Павловича имелась семья. И его жена Кира отнюдь не была готова к разводу. Беседы с ней убеждают: она самоотверженно любила мужа. И, — хотя трудно сказать, что в большей степени движет женщиной, которую фактически покинул супруг — стремление защитить его или желание сохранить, — ее мотивы, при всей их серьезности, мы, пожалуй, обсуждать не станем. Для нас важно, что Кира Людвиговна сделала всё, что было в ее силах, чтобы оградить Аксенова от преследований, не дать изгнать из страны, не допустить покушения на жизнь. Видимо, она не очень хорошо представляла себе, что она в состоянии сделать. Возможно, ее поступки диктовались болью, отчаянием и надеждой, что всё еще можно исправить. Но она, прекрасно зная об отношениях мужа с другой женщиной, тем не менее старалась поддержать его. Быть рядом в самое трудное время, когда Аксенов покинул СП, лишившись возможности издаваться и присутствовать в творческой жизни страны, когда покрышки его «Волги» прокалывали, телефон прослушивали и всё меньше становилось звонящих, смыкалось кольцо неузнавания. Поэты, посвящавшие ему стихи, снимали посвящения…
Кира Людвиговна не раз звонила полковнику Карповичу, кричала в трубку: «Как вы смеете выдавливать его из страны?! А еще говорите, что боретесь за кадры!»
— Вася никогда не был политическим диссидентом, — рассказывала мне она. — Но всё его поведение как видного писателя, публичной фигуры — было вызовом властям. В той мере, в какой было вызовом самостоятельное мнение и независимые поступки. Аксенов оказался слишком свободной и яркой личностью на фоне торжествующей серости. Да еще и личностью бунтующей. Они хотели добиться его отъезда. В какой-то момент мои звонки вывели их из себя, терпение лопнуло, и на Красноармейскую отправили скорую помощь с психиатром и санитарами.
Вошел импозантный доктор в пыжиковой шапке и предложил Кире Людвиговне проследовать в больницу. Та наотрез отказалась, заявив, что здорова и у нее всё в порядке. Врач удалился, а Кира с горечью поняла, что ее звонки ничего не изменят. И со здоровьем у нее вовсе не было всё в порядке. Измотана она была до предела, до грани нервного срыва… Жгла на кухне в медных тазах советский самиздат и заграничные запретные книги. Постоянно ощущала внимание органов и их участие в жизни семьи, которую всё еще считала общей с Аксеновым.
— Они были очень заинтересованы в том, чтобы мы скорее развелись, — говорила Кира Людвиговна. — Думали, что тогда Аксенов с Майей скорее уедут. А я так выступила в суде, что нам дали три месяца на раздумье. Но через две недели вышло постановление о разводе. Причем судья был другой…
Аксенов стал, что называется, свободен… И значит, волен самоопределиться с местом жительства. Они с Майей поселились на даче Кармена в Красной Пахре. Нередко наезжали в Москву — в большую, хоть и темноватую, квартиру в Котельниках. Возникла странная ситуация — знаменитый и любимый многими писатель Аксенов перестал быть советским. Утратил возможность напечатать в СССР хотя бы строчку. А за границей — в Италии, в издательстве Mondadori — готовился к выходу «Ожог». Публикация на Западе была, как мы знаем, чревата серьезными санкциями. И, видимо, власти и литературные бюрократы не уставали объяснять это Аксенову. Надо было что-то решать. На что-то решаться.
— Насколько я понимаю, — делилась со мной Кира Людвиговна, — тогда у Василия Павловича было еще несколько встреч с людьми из органов и Союза писателей, и, возможно, ему предложили выбор: либо отказаться от издания «Ожога» и, тихо сидя в Москве, писать в стол, либо, расторгнув «джентльменское соглашение» с органами, ждать отправки «на Восток». Или — уехать «на Запад».
Разговоры эти, видимо, начались до злополучного секретариата СП РСФСР, на котором Ерофеева и Попова не восстановили в союзе.
Виктор Ерофеев пишет об этом так: «Незабвенный сентябрь осыпался в Красной Пахре. Я приехал к Юрию Трифонову на дачу. Мы собрались пить чай, но приехал Аксенов. В основном обращаясь к Трифонову, он сказал, что встретился с Кузнецовым. Вот это новость! Возможность примирения? Кузнецов согласился на то, чтобы отпустить всю его семью за границу. Дело выглядело так, будто это аксеновская победа. Они стояли на террасе — большие взрослые писатели…
— Это победа Кузнецова, — сказал я. — Он везде кричал, что ты свалишь.
— Но если вас восстановят, я не поеду. <…>
Эта тема стала главной темой осени. Майя учила нас с Поповым мужеству».
Не меньшее мужество было нужно и Аксенову.
Поддержка Юрия Трифонова и Булата Окуджавы (так и не снявшего посвящение Аксенову в своей песне «Исторический роман») была отдушиной, но свинцовое бремя несправедливости продолжало давить на писателя. Именно в нем власть видела зачинщика крамолы. Именно его было удобнее всего представить заправилой антисоветской операции. Его сделали главным объектом травли и морального террора.
«Чтобы уехать из страны, „МетрОполь“ Аксенову был не нужен, — утверждает Попов. — Он был достаточно известен на Западе. Но это не аргумент. А аргумент какой. Меня и Ерофеева должны были восстановить в союзе писателей в 79-м году». Если бы это случилось, он бы остался. Если бы позволили.
Но — не случилось. И — не позволили.
Глава 8.ПРОЩАНИЕ
Итак, Аксенов, покинув Союз писателей, утратил право легально публиковаться в родной стране. Это было, по сути, казнью. Но Василий Павлович был сильным. Слово «сила» жило в его имени. И он не спешил сдаваться. Но была и внешняя — недобрая — сила, и она Василия месила и косила…
Моральный террор делал свое дело. Нормой стали не только намеки на то, что он здесь чужой и должен покинуть страну, но и понукания ехать поскорее. Некоторые знакомые, зазвав на чашку чаю, якобы недоумевали: «Что-то ты очень медленно уезжаешь. Ты бы лучше побыстрее отсюда уезжал, а то ведь всякое ненароком может случиться, и знаешь, будь поосторожнее за рулем».
А между тем жизнь продолжается. Василий и Майя живут в Красной Пахре, встречаются с друзьями; а их, несмотря на неудобство этой дружбы, остается немало — эпоха, когда знакомые, увидев на улице опального Зощенко, отворачивались или переходили на другую сторону, прошла. Среди оставшихся верными дружбе не только «метропольцы», Трифонов и Окуджава, но и многие другие писатели, актеры, режиссеры… Майя и Василий путешествуют. По Подмосковью, в Казань, где жил его отец… И хотя Владимирка не была лучшей из дорог, добраться до родного города и вернуться в столицу не составляло труда.
Однажды, навестив Павла Васильевича — бывшего зэка, верного ленинца и орденоносца (у которого незадолго до того партийцы и сотрудники КГБ выманили как бы на сохранение единственный экземпляр мемуаров о годах сталинского террора и его заключения), Василий и Майя тронулись в обратный путь. То, что случилось с ними в дороге, стало, видимо, одним из главных факторов, побудивших их покинуть страну.
Смеркалось. Они мчались в Москву. Чтобы Василий не спал, Майя постоянно меняла кассеты в магнитофоне. Изредка на узком шоссе попадались встречные машины, порой на мгновение ослепляя фарами. Внезапно, прямо впереди в сумерках возникли очертания медленно движущейся, но постоянно ускоряющейся темной громады.
Чем она ближе, тем четче становились ее очертания — КрАЗ, подфарники еле теплятся. На изгибе трассы за ним видны силуэты трех мотоциклистов. Когда их разделяет не более 100 метров, КрАЗ неожиданно пересекает осевую, скатывается на встречную полосу и разом врубает весь свет. Вспышка превращает летящее навстречу пространство в непроглядную стену. В ту же секунду свет врубают мотоциклисты. Дорога полностью блокирована. Аксенов почти ослеплен. Секунды летят, скорость встречных растет, но время замедляется, давая осознать смертельную неизбежность столкновения с убойной глыбой грохочущего железа.
Всё, что случилось в следующие мгновения, Аксенов описывал несколько раз и дважды — в книгах. Так что мешает нам обратиться к свидетельству участника событий?
«…При попытке отвернуть его ждал глубокий кювет и серия беспомощных кульбитов с ударом о сосны и взрывом бака. И вдруг, словно кто-то другой взял руль. Он мощно выкрутил до отказа направо. Вслед за этим мгновенно выкрутил влево и до конца утопил педаль газа. С неистовым ревом по самой кромке кювета „Лада“ проскочила мимо КрАЗа. Не менее километра его машина неслась на своей максимальной, если не сверхмаксимальной скорости. Потом он стал тормозить, выехал на асфальт и остановился. Они отчетливо увидели, как КрАЗ с его эскортом без всяких огней уходят за поворот».
В магнитофоне ровно звучал голос Армстронга: Dream, а little dream of me…
Так выглядит сцена спасения в книге «Таинственная страсть».
В романе «Скажи изюм» она описана не совсем так: «За темной массой грузовика обнаружились еще две, одна за другой одиночные фары. Похоже, что там идут два мотоцикла… Свет четырех фар слепил глаза… Вдруг произошло невероятное. За сто метров до встречи грузовик скатился на левую полосу и пошел… прямо в лоб. Мотоциклы остались на своей полосе. Показалось, что вспыхнули еще какие-то дополнительные фары… Все расплылось в глазах, а потом как бы обрело объем. Огромный сверкающий шар летел прямо на него, слева летели два шара поменьше. Послышался вопль „Конец!“…
Ничего не понимая, он выкрутил руль до отказа вправо и тут же стал мощно выкручивать влево, одновременно выжимая до упора педаль акселератора. Взревев, его „Волга“ проскочила по самому краю глубокого кювета…»
Оставим в покое другие версии этой истории, звучавшие в устных рассказах и интервью писателя. Во-первых, они очень схожи, а во-вторых, их правдивость не вызывает сомнений. Ну, разве что у тех, кто сомневается во всем. Отметим попутно, что разночтения в романах касаются марок автомобилей и маршрута следования пары. В «Страсти» она возвращается по Владимирке из города Булгары (читай Казань), а в «Изюме» — по Симферопольскому шоссе с Кавказа. Причем в первой версии — на легких «жигулях», а во второй — на солидной «Волге».
Возможно, эти детали не слишком важны, однако они указывают на аспект, связанный с точностью информации об эпизодах жизни Аксенова. Особенно, когда речь идет о художественных повествованиях, в которых прототипом героя в той или иной мере является он сам. Важно помнить, что «в мемуарах работает ложная память». Так считал Аксенов. И потому так их и не написал. «Я многое использую в беллетристике. Но всё, что берется из жизни, перелопачивается. Боюсь наврать с три короба. Люди же всему верят…»[162] Точно удостоверить событие биографии как факт может только документ. Да и может ли? Мало ли мы знаем подчищенных протоколов, фальшивых мандатов, подправленных фото? Однако и без документов, подтверждающих или опровергающих факт покушения на Василия Аксенова, нет оснований подозревать, что мы столкнулись с художественным вымыслом.
Итак, со слов самого Аксенова известно, что атака на него произошла на шоссе во Владимирской области (как в «Страсти»), но ездил он уже на «Волге» (как в «Изюме»). «Волга» была зеленой. С надписью на заднем стекле «Russian adventures»[163]. Однажды ей «в зад» въехал грузовик. Примчался гаишник, сели «оформлять бумаги». Гаишник берет у Аксенова «права», смотрит: «Надо же, бля, ты Вася и я Вася!» Тут и водитель грузовика вступает: «Ребята, и я Вася!»
Да уж. Жизнь изобиловала смешными случаями. Но рядом всё время висела угроза. А после случая на шоссе — и угроза жизни, своей и близких. Этого достаточно, чтобы покинуть опасную зону. Особенно, если видишь, что силы неравны, а жертвовать собой еще рано.
И всё же отъезд Аксенова долго был под вопросом. Арканов рассказывает, что на обращенные к нему вопросы: когда? когда? — он отвечал: никуда Вася не уедет!
— И сейчас, — вспоминает он, — у меня нет оснований думать, что он «построил» «МетрОполь» под себя. Наоборот, возможность эмиграции в разговорах Вася всячески отрицал. Больше того, говорил: «Нужно изо всех сил существовать здесь».
И пытался существовать. Было где. По нынешним меркам дом в Красной Пахре не слишком велик. Тогда же он казался огромным. Еще и флигель имелся отапливаемый. Жить в нем Аксенов и предложил Попову. Осенью 1979-го квартиру покойной мамы отобрали. Евгений поскитался-поскитался, поснимал углы, и Василий и Майя, глядя на его неустройство, позвали Попова к себе. В Пахру. Во флигель. Временно. Так и зажили: они — в доме, он — во флигеле. И прожили всю зиму 1979/80 года.
Аксенов закончил пьесу «Цапля» — романтическую историю об удивительной польской девушке, вдруг превратившейся в необъятную любовь опытного и циничного мужчины. Своего рода прибалтийскую версию чеховской «Чайки».
Цапля. Девушка. Мокрая болонья плащичка. Коленки торчат. Тянет не в Москву, а напротив… Бедная, слабая, своим полетом она освобождает, вдыхает страсть, но и вбирает в себя очнувшуюся силу героя — изможденного суетой, но лелеющего повадки светского советского самца — международника Ивана Моногамова. И он решается на Любовь. Но — схвачен с поличным. Уличен. Разоблачен и отвергнут народом пансионата «Швейник». Компашкой пустобрехов и притвор. Включая жену Степаниду. Впрочем, в первую очередь — женой: той, что из прекрасной, любящей и нежно любимой феи превратилась в партейного тюремщика и семейного Кербера. В Степаниду Власовну[164]. А ему-то ведь только и хотелось — слышать ночные крики птицы-юности — хоть на аэродроме в Дакаре, хоть на диком бреге Амазонки, хоть на пустынном пляже Биг Сур.
Но всё. Отныне он невыездной. Хана, кранты, товарищ Моногамов. Стоит ли удивляться, что по-чеховски меткое настенное ружьецо, несмотря на все мольбы, палит прямо в сердце немыслимой Цапли. Убита.
Я Цапля! Я Цапля!! Я Цапля!!! Кричи — не кричи. Убита. Всё.
Но Аксенов не был бы Аксеновым, если бы в финале из кучи растерзанных перьев не встала прекрасная птица с яйцом под крылом. И не прошептала: эй, россиянин, жди…
Когда-то в романе «Ожог», а глядишь — и в жизни, в театре «Современник» Олег Табаков, убегая играть буфетчицу в спектакле «Всё на продажу» и водружая на место ватную грудь, осведомлялся у героя: ну, что, старичок — «Цапля» наша? А тот гундел: да не написана еще… Теперь написана. Но летать ей не в «Современнике», а в Париже. «Цаплю» напечатал «Континент». Аксенов узнал об этом в Москве. Накупил шампанского, погрузил в багажник и помчался в метель. Вот и Пахра. По аллее идет человече. Пурга. Тулуп. Борода. Попов. Ослеплен светом фар.
— Ты куда?
— Я в кино.
— Поехали праздновать! Пьеса вышла.
Аксенов тогда почти не пил спиртного. Но по такому поводу хлебнул шампанского. И Попов увидал его прежнего, о котором столько слышал. Он искрился, горел, парил… Подвыпив, пошли к Трифонову. Хмель уходил. Майя нервничала, спрашивала Юрия: «Ты будешь его защищать?» Трифонов засмеялся: «Меня бы кто защитил…»
Новый год справляли сначала дома, потом в гостях, там и Высоцкий был, пел… Провели полночи с Владимиром, и он уехал в Москву на машине. Утром узнали — разбился, авария. Никто не знал, что он на наркотиках…
Когда Василий и Майя уезжали путешествовать — в большом доме оставляли Попова. И вот как-то просыпается он… Мороз и солнце, хозяева в отъезде… И тут здрасьте-пжалста, Евгений Анатольич! С вами говорят из КГБ по Москве и Московской области. Вот такой звоночек. Это — вторая встреча Попова с КГБ. Первая была в 16 лет.
Это — важно. Ибо проливает дополнительный свет на истоки «МетрОполя» и на дружбу Аксенова с Поповым. Он рассказывал эту историю так:
«Я жил в Красноярске. Было мне 16. Хотел писать прозу. И мы с друзьями издали журнал. Машинописный. Чисто литературный. Провинциальный вариант „Юности“. В шести экземплярах. С обложкой, с адресами участников. С эпиграфами из Евтушенко: „Свежести! Свежести! Хочется свежести!“ и Окуджавы „А мы рукой на прошлое — вранье, а мы с надеждой в будущее — свет!“. Не знали, что „самиздат“».
Из участников этого журнала, как писатель состоялся Эдуард Русаков, по мнению Евгения Попова, — один из лучших в стране. Они дружат.
Крамолы в журнале не было. Если не считать статьи Попова «Культ личности и звездный билет». Давай, мол, свободу! — тогда будет правильно. А у Русакова была статья о Пастернаке… Но собрался горком комсомола. Бетонщики с Красноярской ГЭС ругали их страшно. За то, что нет в журнале ни Титова, ни Гагарина, ни лихого ворога татарина. Попова — вон из комсомола. А он и раньше в нем не состоял. И ушел веселый…
И вызвали его в красноярскую «Лубянку». То ли из-за журнала, то ли из-за чего еще… Осудил, говорят, вас комсомол. Что, говорят, думаешь делать? Куда поступать?
— Никуда поступать, — говорит, — не собираюсь. На завод пойду, поварюсь в рабочем классе, в трудовом котле.
— Ну, ладно. Иди.
А он пиджак схватил, да прямо к поезду. С аттестатом в Москву. В Литинститут.
Тот журнал красноярский был предтечей «МетрОполя». А «МетрОполь» предварял «Каталог Клуба беллетристов». То есть встреча Попова с Аксеновым была по делу, Евгений для «МетрОполя» не случайный человек…
«Они, — вспоминает Попов, — ждали, когда уедет Аксенов, чтобы позвонить. Ну и позвонили… Выхожу. Навстречу идет мужик, широко улыбаясь. А в конце аллеи — машина. „Здравствуйте, Евгений Анатольевич! Ксиву показать?“ Я: „Покажите, вдруг вы фальшивый кагэбэшник“… Он показал — майор Борисов Георгий Иванович. И спросил, сильно ли я озлоблен.
А я его спросил: я что — слабоумный, по-вашему? Я, наверно, радоваться должен, что меня выгнали на х… р из Союза писателей и теперь не печатают. Меня в сумасшедший дом надо бы, если б я этому радовался. Похихикали. „Уезжать-то не собираетесь?“ — „Не собираюсь, если вас это интересует“. Дескать, сам езжай, а я останусь. Вопросов про Аксенова не было. Видно, майор знал, что отвечать не стану. Но особой слежки мы в Пахре не замечали».
Еще была недавно купленная Аксеновым дача в Переделкине. Там и сыграли их с Майей свадьбу. 30 мая 1980 года.
Дача Евтушенко была через несколько домов. Узнав о торжествах, Евгений Александрович объявил: еду в Москву. Не хочу слушать пьяных воплей с дачи Аксенова.
Свидетелями в ЗАГСе были Ахмадулина и Мессерер. Когда приехали на дачу, они — поэтесса и художник — выставили на улицу стулья и выложили на них свадебные подарки. Какой-то винтажный шарф, антикварное платье какое-то… Писатели, проходившие мимо, дивились: что за стулья, что за платье?.. Привыкли-то к другому…
Печали, грусти, скрежета зубовного не было в помине. По словам Попова, на свадьбе, изрядно выпив, играли в футбол, плясали, бегали, резвились, матерились… Окружающие советские литераторы глядели на это с ужасом: им казалось, гости Аксенова должны были в отчаянии голову пеплом посыпать. А они бухают, под газом в футбол гоняют, толпу народа собирают, автомобили по обочине…
«…Евтушенко, пожалуй, был прав, — рассуждает Попов. — Вышла немалая пьянка. С драмами, воплями, какими-то побегами, истериками, может, и с драками…»
Но торжества — торжествами, гулянки — гулянками, а была и литературная жизнь. Только теперь — другая, не клубная.
Говорят, жил в ту пору в столице человек — Саша Кривомазов. Физик… Насчет фамилии не вполне уверен, но для нас важно другое — он устраивал домашние читки. Тогда много где читали, но у него — именно андеграунд. И однажды Саша попросил Попова узнать: не согласится ли и Аксенов почитать у него в Орехово-Борисове. Как-то там читал Попов. И пришла милиция. Она постоянно приходила. И никого это особо не удивило. Одни пришли, другие сидят, слушают. Только какая-то нервная дама вскрикнула: «Ах! Вы не имеете права! Документы покажите!» Те показали. Малость послушали. Да и пошли себе. Служба такая. Время такое…
Аксенов согласился. Поехал и попал в чудовищную пробку. Кое-как пробрался к тротуару, добежал до телефона-автомата, звонит: «Опаздываю на полтора часа». А те ему: «О'кей, ждем». И ждали терпеливо два с лишним часа. А потом примерно столько же слушали. Аксенов вернулся глубокой ночью. Разбудил Попова: «Эх, хорошие ребята!»
Странное время. Все (или почти все) какие-то бесшабашные, безбашенные, наивные… Саша этот все чтения записывал на пленку. И собрал уникальный, потрясающий аудиоархив, плюс архив рукописей — поскромнее. Как-то Попов его спросил: «Ты где всё это держишь?» А он: «Дома». Попов: «Ты в своем уме? Тебя же обыщут и всё». А Саша: «Я ж ничего не нарушаю». Попов: «Я бы на твоем месте унес».
Саша потом Попова благодарил: «Женя, спасибо. Я всё унес к дяде. А через неделю пришли. Только дома ничего уже не было».
Тогдашний детективно-репрессивный напряг вокруг культуры до сих пор изумляет Попова. Зачем и кому он был нужен? Он разводит руками: «До сих пор не понимаю: почему меня исключили из СП? Наверное, потому что коммунисты идиоты. Я считаю — и писал об этом, — что если бы они не ссорились с писателями, художниками, режиссерами, если б не расплевались с интеллигенцией, то, может, еще бы сто лет продержались.
Я дружу с венгерским писателем Петером Эстерхази. Он там знаменит так же, как Аксенов был у нас в 60-е годы. И в 1984-м он написал книгу под названием „Производственный роман“ — пародию на венгерскую жизнь. Издали. Когда? В 84-м. Где? В Будапеште. Как? У нас за такое исключали — там же издевательство неприкрытое над парткомом…
Впрочем, „Малую венгерскую порнографию“ он был вынужден издавать в Вене. А Малая Венгерская Порнография — МВП — это на мадьярском не что иное, как аббревиатура названия их компартии.
— И что, — спрашиваю, — тебе за это было?
— Ничего, — отвечает, — Женя, мне за это не было. Я же писатель, художник — я смеялся над строем, но не выступал против него…
Вот бы и наши помнили эту заповедь: кто не против вас, тот за вас. Мы, делая „МетрОполь“, верили, что есть шанс это объяснить. Но не вышло.
У художников их автономный „горсовет“ состоялся. А у писателей — нет. Может, потому что СП был ближе к партии? И к карательным органам. Ведь чтобы быть художником, надо уметь рисовать. Кого хочешь художником не назовешь, не назначишь и на важных постах в союзе не разместишь. А писателем кого хочешь можно объявить. Все грамотные. Потому на ключевые места и ставили… идейных борцов.
Мне говорили жители писательского кооператива в Безбожном (Протопоповском) переулке, что жена Кузнецова, гуляя с собачкой, делилась: „И что это Феликс волнуется, что его снимут? Снимут и ладно… У нас ведь уже всё есть: и квартира, и дача“.
Когда потом мы с Ерофеевым спрашивали: зачем нас исключили? Некоторые — как бы лучше сказать? — вменяемые люди говорили: ошиблись, не надо было. Но кто-то хотел преподать урок „молодым“… Не вышло.
Кстати многие эмигранты сперва не приняли „МетрОполь“ всерьез — решили, что это богемная выходка. Но когда начались гонения, мнение изменили. И сделали рекламу и альманаху, и нам. Хотя, по совести говоря, меня бы просто устроило, если б альманах вышел. Стал литературным фактом. Он бы не затерялся как „Калужские страницы“. Да, диссиденты объявили бы нас конформистами. И что? Участвовали-то не одни подпольщики, но и Ахмадулина и Вознесенский… И Аксенов был официальным автором.
Короче, становилось ясно, что кампания против нас — пустое сотрясение воздуха. И в союзе были прагматичные люди. Они говорили: давайте их восстановим, а скандал закончим; теперь ребята будут сидеть смирно, спокойно писать… Не идиоты же. То есть предлагали выход, который устроил бы многих. Но их не слушали».
Не уверен, что и впрямь, что хотели, то и делали. Ведь удар-то по нервам вышел ого-го какой. И его пришлось держать. Постоянно. Порой это влекло за собой эксцессы. Как-то Попов с приятелем крепко выпили в ЦДЛ. После закрытия заведения пошли на остановку такси. Там некий ныне покойный член союза поинтересовался: «Ну, как дела?» А дней за пять до того он выступал с речью: «Я возмущен текстом Попова в „МетрОполе“! Он позорит наше поколение!» Теперь же мирно, по-товарищески спросил: как дела, мол? Ну, Попов развернулся и… началась неслабая драка.
После на секретариате обсуждали: вот, говорят, надо бы восстановить Женю Попова в союзе-то, а он напился, подрался, кричал «красные фашисты»…
Попов поведал эту историю Аксенову. Тот спросил: «А где это было?»
— На остановке такси.
— А во сколько?
— После одиннадцати.
— А точнее?
— Ну, минут в двадцать двенадцатого.
Аксенов: «Я на этом месте дрался не меньше десяти раз. И примерно в это самое время. Это же час закрытия ресторана. Само собой, поддатые писатели идут на остановку. А где ж им еще выяснять отношения?»
Ну, они и выяснили. Там стоял некий видный литератор с тремя красотками в богатых шубах. У одной дамочки раскрылось декольте и наружу выскочила удивленная титька… Попов-то хоть и дрался, а внимание обратил… Потом бойцов разняли. Потом они помирились. Попов первым позвонил писателю: «Я вообще-то неправ был. Человека живого бить нельзя. Но ты тоже хорош — зачем спрашиваешь, как мои дела, если знаешь, что хреново?» Ну, встретились они. Ну, выпили коньяку. И писатель тот побитый приник эдак к Попову и говорит: «Эх, тяжело тебе, Женя, в „МетрОполе“».
— Почему? — вопросил удивленный Попов.
— Ну, ты ж полукровка.
— Что значит — полукровка?
— Ты же только наполовину еврей…
Анекдот. Он и впрямь думал, что все авторы альманаха — евреи. И с этим связана вся затея. Что тут скажешь? Пришлось объяснять: «Милый, если б был я евреем, то давно бы уже жил в Израиле, в Святой земле, на родине. А я вот здесь живу…»
Так он и жил на родине героев… А герои звонили ему по ночам пьяные: «Ты, сука, — кричат, — Шукшина жидам продал за мацу!» Тем временем писатель, с которым вышла драка, подал донос на поэта Цыбина, где сообщал, что ожидал такси, как вдруг явились хулиганы и один из громил — двухметрового роста и сионистской внешности — избивал его, крича «красные фашисты». А бывший рядом Цыбин никак не реагировал. А когда избиение закончилось, сказал: «Так тебе и надо». Через пару дней Попов в ЦДЛ встретил Цыбина, с которым знаком не был. Тот молча пожал ему руку.
А Аксенова пригласили читать лекции в Мичиганском университете в Анн-Арборе. И разрешение на выезд он получил куда легче, чем на визит в Калифорнию. Начались прощания.
В июле 1980 года — за неделю до отъезда из СССР, жарким безоблачным днем Василий и Майя приехали в Абрамцево попрощаться с Юрием Казаковым. Его солидный старый дом — венец литературных заработков — стоял среди большого запущенного сада.
Юрий Павлович спал, а матушка его Устинья Андреевна сидела на веранде то ли с шитьем, то ли с вышивкой. «Юрочка стал слаб, — сказала она, — подолгу спит… Повремените с полчасика, а потом уж я его разбужу».
Но Казаков проснулся, вышел, подтягивая джинсы, буркнул «Привет!» и исчез в густых травах и кустах своего сада. Временами он выныривал из этого буйного благоухания с раздутыми ноздрями и опять исчезал. И, наконец, вышел с огромным букетом георгинов. Он собрал их для Майи. Больше они не виделись.
Как вспоминает литературный агент Аксенова, поэт и тонкий ценитель искусств Виктор Есипов, Майя и Василий не забыли заехать и в Малеевку, к Галине Балтер, в ее бревенчатый терем близ тамошнего Дома творчества. Все собравшиеся понимали, что хотя друзья отбывают с советскими паспортами, это надолго, а может, и навсегда.
Но их настроение не было мрачным. Мытарства последних месяцев, до окончания которых остались считаные дни, настолько измотали их, что отъезд казался избавлением.
Погожее утро. 22 июля 1980 года. Шереметьево-2. Закончена посадка на рейс Air France в Париж. Но над багажом некой русской четы всё колдуют таможенники. Изучают папку с текстами, письмами, вырезками. «Архив провозу не подлежит». — «Если архив провозу не подлежит, — сказал устало Аксенов, — тогда я и сам никуда не поеду». Пауза. И вдруг оказалось, что можно договориться с таможней. Служивый помчался узнать, дозволить ли провезти папочку. Вернувшись, зашептал: верх дал добро. Лишь бы летели скорее.
Попов щелкал «Сменой». Вышло плохо, но всё же видно. Контроль пройден. С близкими прощается Майя. Алена — ее дочь — тоже прощается. А Аксенов сидит, задумался. Тут Попов его и снял.
Перед Олимпиадой страну покидали многие. В аэропорт приезжали ватагами. Прощаясь, обнимались, плакали, целовались… Потом провожающие отправлялись пьянствовать… Расставались-то ведь навечно. Почти никто не надеялся когда-нибудь еще увидеть отбывающих. Мало кто всерьез воспринимал слова Гладилина: «…Зачем вы устраиваете похороны? Жизнь длинная, может, еще увидимся?» Никто не ждал, что скоро грянет буря… До самых до окраин стоял студень застоя.
Но жизнь оказалась длинной…