А.К.: Господи, опять ты про этого разнесчастного Феликса!
Е.П.: Ты прав. Глупая мужицкая шутка, грубый алкогольный юмор.
А.К.: Старость. Старость Васина для меня, например, очень поучительна. Возможно, я непозволительные вещи говорю, но она для меня поучительна в том смысле, что ее не обманешь. Хотя все попытки обмануть старость, оттянуть старость, создать видимость, что ее нет, жить как молодой, они… они прекрасны! Цитируя Горького, «безумству храбрых поем мы песню…»
Е.П.: Песню? Не славу?
А.К.: Песню, песню… А вообще-то говоря — вечную память. Безумству храбрых поем мы вечную память… Молодец Горький! Хотя я, конечно, Горького времен «Буревестника» и всяческой «Старухи Изергиль» терпеть не могу, меня от него тошнит. «Высоко в горы вполз уж» — за одну эту строчку его следовало бы выгнать из писателей…
Е.П.:…и принять в советские писатели.
А.К.: А вот безумство храбрых — это красиво, тут я ничего не скажу, и, будучи романтиком, Вася не мог быть не подвержен безумству храбрых. Ведь борьба со старостью, непризнание старости, отрицание ее законов — это безумство храбрых.
Е.П.: Но я надеюсь, ты согласишься со мной, что он не принадлежал к категории тех стариков, которых ласково именуют «мышиный жеребчик»?
А.К.: Разумеется, соглашусь. Седеющий сладострастный волокита — это вовсе не Вася.
Е.П.: Это я, имею в виду. Хотя он женской красоте цену знал. Я помню, были мы с ним на каком-то приеме, убей бог, не помню по какому случаю, в гостинице этой шикарной, как ее? «Рэдиссон-Славянская». И он засобирался было уходить, тогда к нему устроители приема подослали четырех таких красавиц длинноногих, ну, знаешь, таких, у которых ноги из ушей растут, специально вымуштрованных…
А.К.: Хостес…
Е.П.: Чего?
А.К.: Это хостес называется. Ну которая хозяйка, принимает гостей. Или, точнее, нанятая девица, отвечающая за встречу гостей.
Е.П.: Вот, вот, точно. И они подошли к нему, значит, и такими сиренообразными, как в «Одиссее», тианственными голосами говорят, позвякивая, как бубенчики: «Вы, Василий Павлович, покидаете нас? Так рано? Нам вас очень будет не хватать». Загадочно так улыбаясь, понимаешь?
А.К.: Вася растаял, конечно?
Е.П.: Растаял. Растаял наш Василий, прекрасно зная, что вся эта ласка в принципе ничего не значит. Абсолютно ничего. Растаял и даже как-то, я бы сказал, внутренне заухал, как персонаж из его же «Цапли». Приободрился и никуда не пошел, еще некоторое время мы там провели. Это я к тому, что и здесь не было в нем этой паниковщины, как у персонажа «Золотого теленка» Михаила Самуэлевича Паниковского, то и дело восклицавшего: «Фемина! Фемина!»
А.К.: «Мышиный жеребчик» делает вид, что он не старый, а Вася своего возраста не скрывал, но искренне воевал со старостью. Не признавал ее. Не признавал глубоко в себе. И он не пытался жить и чувствовать как молодой. Он действительно жил и чувствовал как молодой. Он не делал вид. Делать вид — это другое дело.
Е.П.: Да.
А.К.: Видишь ли, он жил и чувствовал как молодой, а на самом деле был уже старый.
Е.П.: Скажи, пожалуйста, как ты думаешь, вот если мы с тобой начнем перебирать его тексты, обнаружим ли мы, что он весьма часто задумывался о смерти?
А.К.: Странный вопрос! Почти риторический. Разумеется. Часто. Особенно в последних этих романах, начиная с «Нового сладостного стиля». Начиная с «Нового сладостного стиля» все его книги заканчивались рассуждениями о смерти или смертью героев. Я не беру «Вольтерьянцев» — они отдельно. А все его последние тексты, конечно же, не реалистические, но, как ни странно, жизнеописательные. И «Редкие земли», да и «Москва Ква-Ква» как бы описывают некую неизведанную жизнь. Нафантазировано вокруг этой жизни много, но все-таки это жизнь. Вот ответь, комсомольские олигархи существуют?
Е.П.: Существуют.
А.К.: И Сталин существовал, и дом на Котельнической набережной до сих пор стоит. «Вольтерьянцы и вольтерьянки» — это вообще неизвестно что, где и когда, правда? А все другие его сочинения тех лет столь же фантастические, сколь жизнеописательные. И все к финалу — только о смерти, об осмыслении смерти.
Е.П.: Ты знаешь, я вдруг подумал, что у него тема смерти появилась только в американских романах. В «Ожоге» ее нет, этой темы. Даже если это связано с тем, что до Америки он был все же относительно молод, то почему бы молодому человеку не задуматься было о смерти, как какому-нибудь, например, я не знаю… Лермонтову?
А.К.: Скажи, пожалуйста, ты в сорок лет много думал о смерти? В молодости жизнь кажется вечной.
Е.П.: Гёте было двадцать пять лет, когда он сочинил «Страдания юного Вертера», а у Васи даже в «Бумажном пейзаже», написанном уже в Штатах, смерти еще нет. И вдруг именно в «Новом сладостном стиле» все заканчивается рассуждениями о смерти.
А.К.: А чего бы ты хотел от романа, который начинается с описания такой тяжелой операции? «Кесарево свечение» вообще о смерти и бессмертии. И вот недавно вышедшая книга его публицистики, которая называется «Логово льва», заканчивается его прекраснейшим рассуждением о вечности и земной жизни.
Е.П.: Пожалуй, именно это действительно было основной темой его последних лет. Я вспоминаю, как в две тысячи втором, к его семидесятилетнему юбилею, мы с ним беседовали для журнала «Огонек», и там он много рассуждал о возвращении к Адаму, о ДНК, о передаче из поколения в поколение генетической программы, о новых формах жизни после смерти… С этим он и на конференции в Самаре годом раньше выступал, об этом же он толкует в «Редких землях». И это, конечно же, связано с тем, что он пытался не быть старым.
А.К.: Он не «пытался не быть» — он действительно не был старым. Он, как я уже говорил, не был старым, будучи стариком. Он ничего для этого не старался делать специально, искусственно. Он просто так жил, непозволительно молодо жил. Так у него получалось.
Е.П.: Но, значит, судя по текстам, все время об этом думал?
А.К.: Он не о старости думал, а о смерти. Я вспомнил сейчас, что единственное упоминание смерти у раннего Аксенова есть в каком-то одном из его предотъездных сочинений, забыл в каком, это когда один персонаж другому говорит: «Бабы — глупые. Они не смерти боятся, а старости». А он старости не боялся, он ее просто не признавал.
Е.П.: Опять же в духе столь любимых им комсомольских песен. Помнишь такие слова: «Старость меня дома не застанет, я в дороге, я в пути». Понимаешь?
А.К.: И вот мы опять возвращаемся все к той же теме романтизма, на которую влезли и никак спуститься с нее не можем.
Е.П.: Может, еще и этим объясняются эти его «комсомольские» романы. Не есть ли здесь описанное Есениным стремление «задрав штаны бежать за комсомолом»?
А.К.: Нет, наоборот. Он не за комсомолом бежал, комсомол этот вонючий — это я от себя говорю и повторяю «вонючий» — подтягивал до своего романтизма. Он ему придавал свой романтизм, а не бежал за ним, он романтизировал этих подонков.
Е.П.: Не боишься вступить в конфликт с олигархами, которые почти все из комсомола?
А.К.: Не все олигархи — комсомольского разлива, бывают и гэбэшного, и фарцовочно-экономического, и просто ученые-экономисты советской поры, которые теоретически заранее продумали, как жить, случись что. Ну, например, Анатолий Борисович Чубайс. А потом, олигархи люди циничные, они же первые и скажут: «А что? Писатель и должен к нам так относиться, чего с него возьмешь. Вот поэтому мы — олигархи, а он — незнамо кто».
Е.П.: Может, это не цинизм, а зачатки толерантности?
А.К.: Может. Вот так они, надеюсь, и скажут. Он же, этот Кабаков-писатель, жизни не знает, он же не стоял с нами плечом к плечу, когда мы под видом МНТК, молодежных научно-технических комплексов, создавали первые капиталистические предприятия… Я к отдельным этим олигархам отношусь, может, и неплохо, а к явлению в целом — совершенно без романтики, к которой был склонен Вася.
Е.П.: Ладно, бог с ними, с этими деньгами. И власть над людьми имущими. Извини, что я отвлек тебя от основной нашей сегодняшней темы.
А.К.: Ничего ты не отвлек. Мне, собственно, и сказать-то больше про Васину старость нечего. Старость для меня сейчас, как ты можешь догадаться, тема не просто актуальная, она болезненно актуальная, и я могу закончить свои речи тем, что снова повторю: Васина старость поучительна, очень поучительна, чрезвычайно поучительна.
Е.П.: Но я тебе неоднократно рассказывал эту историю, как мы с ним шли по Патриаршим прудам, и его там узнали хиппи местные, и как они к нему бросились, как мыши на крупу, получать автографы. Ведь его тексты воспринимались молодежью, понимаешь?
А.К.: И в этом смысле, надо предположить, он понимал, а может быть, и бессознательно чувствовал, что молодежи годится, что нет, а критика за это же бранила его последние романы. И не только критика, а вообще почти вся профессиональная литобщественность. Последние его романы было принято поносить в профессиональном кругу. А молодежь их восприняла как свои. Так, может, он что-то такое просек, чего критика и профессиональные литераторы не просекают?
Е.П.: Думаю, что это будет осмыслено лишь следующими поколениями. Как вот, например, значительно позже поняли то, что делал Свифт.
А.К.: Я тебе более близкий пример приведу. Катаев. Поколение Катаева, все эти советские писатели, которые считали его блестящим стилистом с тех пор, как прочитали «Белеет парус одинокий», вовсе не пришли в восторг от его «мовизма», от новой, написанной в старости прозы. «Мовизм» тогда приняли и одобрили молодые — Вася, молодой тогда совсем, Толя Гладилин…