Часть IIIПоппея
XVI
— Сегодня я буду обедать у Сильвия Отона, — сказал Нерон Актее через несколько дней после разговора с Бабиллом.
— Тебе хочется увидеть Поппею? — отвечала она с некоторой досадой.
Нерон засмеялся.
— Что за ревнивое существо женщина! Эта Поппея — жена Отона и подруга всех римских волокит. И ты боишься, что она отобъет императора у маленькой Актеи?
— Бесстыдная тварь! — воскликнула она с гневом, какой почти всегда чувствует женщина, только оступившаяся и слегка забрызгавшая платье на скользком пути, к погрузившейся в грязь по уши.
Стремление дурачить других никогда не оставляло Нерона; прослыть за проказника было приятным для него; он повернулся к Актее с лукавой усмешкой и воскликнул:
— Поппея считается прекраснейшей женщиной в Италии…
— Считается — дураками, — возразила девушка. — Умнейшего из вас нетрудно свести с ума, стоит только запастись улыбкой, баночкой притираний и духами. Разве кто-нибудь из вас знает, что Поппея каждый день сидит по четыре часа в ванне, чтобы уменьшить свою тучность, что она красится каждое утро, что ее глаза блестят из-за вина, что у нее два передних зуба фальшивые?
— Почему ты говоришь, что они фальшивые? — спросил Нерон.
— Потому что видела золотые проволоки, на которых они держатся, — отвечала она, — только мужчина мог не заметить их.
— Я заметил только хорошенькие губки, за которыми они скрываются, — сказал Нерон.
— Губки, которые могли быть хорошенькими десять лет тому назад! — воскликнула Актея с негодованием. — Но губы, торгующие своими поцелуями, скоро распухают.
Девушка надула свои действительно хорошенькие губки, и Нерон, радуясь, что подразнил ее, и желая помириться, поцеловал их.
— Погоди, маленькая Актея, — сказал он, — когда ты будешь императрицей, ты сошлешь Поппею с ее фальшивыми зубами в Пондоторию, а то и к Плутону, если тебе это больше нравится.
Актея вздрогнула и покачала головой. Она не верила в возможность задуманного Нероном брака. Но она жила в сладком сне наяву и не хотела пробуждаться раньше времени. Ни разу с тех пор, как Сенека и Бурр ввели ее во дворец, Нерон не был таким рассудительным и ласковым. Болезнь отрезвила его. Но Актея не была счастлива. Ее детская веселость исчезла после того, как она познакомилась с проповедником. До тех пор она с жаром отдавалась порывам своей натуры, теперь боялась и обдумывала каждое слово, каждое действие. Она многого не понимала, многому не верила из того, что говорил проповедник, но уже чувствовала смутно, что люди ответственны в своих поступках перед Богом и собственной совестью. Муки самосознания, без которых семена христианской веры не в силах пробить твердую почву человеческого сердца, терзали гречанку Актею.
Сенека чувствовал себя еще хуке. Он достиг преклонных лет: глаза его были утомлены ярким блеском мира, уши оглушены его непрестанным гулом. Утехи честолюбия и роскоши не прельщали его, он пресытился ими до тошноты. Золотой телец и власть быстрее всех наших приманок утомляют мудрого человека. Сенека добился осуществления грез своей юности; он управлял миром и убедил ей: как наука прежде всего открывает человеку его невежество, так и власть прежде всего показывает ему его бессилие. Находясь на высоте, он мог лучше видеть нужды государства, чем люди, толпившиеся у его ног, на равнине, и яснее, чем они, понять невозможность удовлетворить эти нужды. Как бы ни возрастали могущество и богатство государства, потребности людей растут еще быстрее. Ему не раз случалось видеть, как парфянские стрелки показывали свое удивительное искусство, и порой ему казалось, что он тоже стрелок, ежедневно упражняющийся в стрельбе; но чем точнее он прицеливался, тем более ослабевала тетива. По натуре он был скорее мыслитель, чем деятель, и часто мечтал о тихой, спокойной жизни среди книг.
Оба — Сенека и Актея — чуяли близость катастрофы, и оба, утомленные борьбой, примирились с ее неизбежностью, когда Нерон отправился на обед к Сильвию Отону.
Этот молодой патриций был одним из самых беспутных в шайке, окружавшей Нерона. Он был гораздо моложе Поппеи, которая обворожила его своей красотой, когда была еще женой Христина Руфа. Ей тоже понравился молодой Адонис. Их страсть отличалась бурным характером, пока они были любовниками, и начала ослабевать только после их свадьбы.
Поппея первая почувствовала разочарование и вовсе не желала скрывать своих чувств. Тогда и Отон заметил, что его иллюзии тоже рассеялись. Он женился на бесстыдной женщине, которая даже не старалась обманывать его — ее неверность была очевидна. Муж и жена разошлись; он предался веселой придворной жизни, она окружила себя свитой поклонников и любовников.
Когда Поппея предложила ему дать обед Цезарю, Отон сразу раскусил ее тайные мысли и невольно почувствовал уважение к ее мужеству.
Отон решился помочь ее планам, руководствуясь философией, характерной не только для римских мужей. Он знал, что рано или поздно она оставит его, и полагал, что и для них обоих будет выгодно, если она оставит его для Нерона.
Он начал при всяком удобном случае расхваливать ее перед Нероном: иногда повторял остроумные замечания, ею сказанные; другой раз прославлял ее красоту или приятный характер.
— Какая вы парочка! — пошутил Нерон, которому надоело слушать похвалы этой образцовой супруге.
Но Отону доставляло истинное удовольствие хвалить Поппею. Он все более и более восхищался ее прелестями, и друзья начинали подсмеиваться над ним, слушая дифирамбы женщине, о чьей репутации хорошо знали в Риме.
Поппея каждый день напоминала мужу об обещанном обеде, но он всякий раз увертывался под каким-нибудь предлогом.
Наконец ее просьбы, упреки и угрозы взяли свое, и Отон пригласил Цезаря к обеду.
Молодой человек сам удивлялся своему отвращению. Только после того, как приглашение было сделано и принято, он понял, почему ему так противно. Он, муж Полней Сабины, ревновал. Это было несомненно. В течение многих лет он относился к поведению жены с полнейшим равнодушием. Их взаимная страсть угасла; ему представлялась возможность отделаться от недостойной женщины, и вот по какой-то иронии судьбы он воспылал смешной ревностью.
Он возвращался домой на Делийский холм, терзаясь невыразимым волнением.
Поппея была одна в своей комнате, когда он вошел. Не глядя на нее, он сказал, что император удостоит их дом своим посещением.
Поппея поблагодарила его. Тогда он потерял самообладание. Глубокий крик — не то стон, не то ругательство — вырвался из его губ; он бросил на ее прекрасное лицо взгляд, горевший страстью, схватил ее, прижал к груди и осыпал поцелуями.
Поппея слегка вспыхнула, грудь ее поднялась и опустилась, и слабая улыбка тронула углы губ. Но это было чувство гордости. Она видела у своих ног много людей; но все это были или пошлая молодежь, или одуревшие старики; мудрено ли, что они не могли устоять перед обаянием прекраснейшей женщины в Италии.
Но это был ее муж, знавший о ее неверности, относившийся к ней в течение многих лет с презрением, и он-то воспылал страстью при мысли, что она бросает его.
К несчастному Отону она не чувствовала никакого сожаления.
Она вырвалась из его объятий, дала ему несколько советов относительно устройства пира и ушла.
Наконец наступил достопамятный день, когда императорские носилки явились на Делийском холме. Отон принял Нерона с горделивой вежливостью, характеризовавшей отношения патрициев к императору.
Рим не признавал божественного права; Цезарь считался таким же, как и всякий благородный гражданин, и римляне, почтительно признавая авторитет и достоинство его сана, в частной жизни относились к нему как к равному. Даже Нерону никогда не приходило в голову, что он, как римский гражданин, сколько-нибудь выше своего друга Сильвия Отона, потому что ему удалось сделаться императором.
Несколько молодых товарищей императора вышли ему навстречу.
Нерон с некоторым любопытством ожидал появления Поппеи. Он видел ее только издали в амфитеатре. Он не старался встретиться с нею, так как вообще избегал знатных дам с сомнительной репутацией, может быть, потому, что хорошо изучил их в лице своей матери.
Компания весело болтала и смеялась шуткам поэта Петрония, бывшего среди приглашенных.
Обеденный зал был с большими окнами, сквозь которые виднелись прекрасные фонтаны и деревья в саду Отона. Вокруг стола стояли три великолепно убранных ложа: одно на верхнем конце и два по бокам. На каждом могли поместиться трое людей. Нерон занял почетное место на правом конце верхнего ложа, Отон должен был сесть на переднем конце ложа по правую руку от стола. Но к удивлению императора, хозяин с очевидным смущением, и нехотя занял место рядом с ним на переднем конце стола — место, которое позднее обычай предписывал занимать хозяину дома.
Гости уселись, рабы уже подали воду в серебряных тазах, когда занавесь перед дверью отдернулась, и явилась Поппея в сопровождении Роды. Она была одета с изысканной простотой. Только один огромный сапфир красовался в ее волосах. На ней была тонкая белая туника, а поверх нее прекрасная шелковая накидка.
Отон взглянул на нее с удивлением, а Нерон вспыхнул при виде накидки из тирского пурпура, который могли носить только Цезари, ревниво охранявшие эту привилегию. Всем присутствовавшим было известно, что одна из прекраснейших женщин в Риме несколько дней тому назад решилась явиться в амфитеатре в такой же накидке и Нерон без церемоний сорвал ее с плеч.
Одежда Поппеи была вызовом, да и все ее обращение имело вызывающий характер, когда она заняла свободное место, на котором должен был сидеть ее муж. Обыкновенно женщины сидели за столом, но Поппея, в первый раз открыто пренебрегая общественными приличиями, облокотилась на локоть по обычаю мужчин, а служанка покрыла ее ноги богатым покрывалом.
Нерон сдался с первого приступа. Все, что он слышал о ее красоте и чарах, далеко уступало действительности. Он пожирал ее взглядом, тогда как она играла краем накидки, как бы поддразнивая его и желая, чтобы он гневным взглядом приказал ей снять запрещенную одежду.
Но Нерон был далек от мысли об этом.
— Царица любви, — сказал он, — почтила Цезаря, надев его пурпур.
Потом, подняв кубок с вином и слегка поклонившись Поппее, он воскликнул:
— Пью за царицу любви!
Все радостно подхватили тост, за столом зашумели. И лишь Отон сидел хмурый, с полным кубком перед собой.
— Как, Отон! — насмешливо воскликнул Нерон. — Ты не Принимаешь моего тоста?
— Нет, — резко отвечал супруг, — я пью за царицу любви!
Он осушил кубок и разбил драгоценный хрусталь об пол.
Выражение детского удовольствия мелькнуло на лице Поппеи. Волнение Отона доставляло ей наслаждение. Она подумала, что он, пожалуй, решится на самоубийство из любви к ней, и глаза ее переходили от Нерона к мужу с выражением невинной радости.
Встретив огненный взгляд Нерона, Поппея слегка отвернула голову, что дало ей возможность принять новую и еще более восхитительную позу.
В жилах Нерона недаром текла кровь двенадцати знатных поколений; несмотря на свое безумие и распущенность, он знал, как держать себя в обществе и поддерживать учтивый разговор с дамой.
Обед уже заканчивался, прежде чем красавица успела вступить в настоящую борьбу со своим восхищенным противником. Поднося к губам кубок с вином, она сказала:
— Позволю себе поздравить Цезаря с предстоящим браком.
— Браком? — удивился он. — Каким браком?
— С Актеей, благородной дочерью сенатора Клювия Руфа, воспитанной пастухом в Самосе, — отвечала Поппея самым сладким тоном.
— Как, — воскликнул Нерон, — ты слышала о глупой истории, которую задумала распространить эта гречанка? Нахальство греческих женщин невозможно описать.
— В особенности когда они христианки, — прибавила она вполголоса.
— Христианки? Что это такое? — спросил Нерон, никогда не слыхавший о новой вере.
— Христианство — суеверие, распространенное среди худшей части евреев, — отвечала она, — говорят, что христиане придерживаются самых возмутительных обычаев и что к ним принадлежит много развратных женщин.
Поппея Сабина говорила об этом с видимым отвращением.
— Клянусь богами, — воскликнул Нерон, — я встретил однажды у нее какого-то старого еврея и отправил его в Мамертинскую тюрьму.
— Без сомнения, какой-нибудь священник этой нелепой секты, — сказала она.
Нерон покраснел от гнева и беспокойно заворочался на своем ложе.
Поппея поняла, что сделала ошибку, возбудив его ревность. Пока мужчина ревнует, он не может быть равнодушным.
Нерон собирался уйти, но Поппея постаралась укротить его ласковыми взглядами.
— Я знаю, что ты никогда не женишься на рабыне, — прошептала она.
— Почему ты так думаешь? — спросил Нерон, который и сам не был уверен в этом.
— Я прочла это по звездам.
— Странно, — заметил он, — мне говорил то же самое один астролог.
— О, — воскликнула она, — астрология — вздор.
— Нет, — твердо ответил Нерон. — Бабилл предсказал мне многое верно. Притом я и сам гадатель. Дай мне твою руку.
Он наклонился к ней, и Поппея, приподнявшись на ложе, протянула ему руку. Он схватил ее и дрожащими пальцами стал ощупывать вены до самого локтя. Он молчал, но лицо его говорило яснее всяких слов.
Поппея отняла у него руку и встала. Нерон схватил вышитый край ее накидки и прошептал:
— Царица любви! Сегодня ты носишь этот пурпур по праву красоты, завтра будешь носить его по праву сана.
Невыразимая гордость блеснула в серых глазах Поппеи, и она оставила комнату.
XVII
Услышав от самого Нерона рассказ о банкете у Сильвия Отона и похвалы Поппее, Сенека решил про себя, что наконец-то тигр нашел свою тигрицу.
— Что за глаза, Сенека! — восклицал влюбленный император. — Они просто сжигают. А голос! Точно флейта. А черты лица! Боги! Какое совершенство. Ты знаешь, Сенека, красота — моя пища и питье, я преклоняюсь перед ней.
Сенека вздохнул; он чувствовал, что приближается ураган, который должен погубить его.
— Ах, Цезарь! — сказал он неохотно. — Лучше бы ты поменьше любил красоту и побольше доброту.
— Нет, я тебя поймаю! — воскликнул Нерон, который был на этот раз в отличном расположении духа. — Вы, философы, слишком положительный народ. Я утверждаю, что красота есть по крайней мере лучшее дитя доброты. Что такое добродетель? Симметрия духа. А красой та? Симметрия тела. Но вряд ли найдутся двое людей, согласных в том, что такое симметрия духа. Стоики говорят одно, эпикурейцы — другое, Платон — третье, Аристотель — четвертое; ты, мой достойный учитель, соглашаешься отчасти со всеми ними и ни с кем вполне; а большинство людей ничего не знают да и не хотят знать об этих вещах. Теперь обратимся к симметрии тела. Каждый, у кого есть глаза на лбу, может видеть и оценить ее, насчет нее не возникает никаких сомнений, она вдохновляет поэтов и музыкантов; она сохраняется для нас и художниками, и скульпторами, и богами, которые наделяют ею своих любимцев; она всегда с нами. Тогда как твоя симметрия духа существует только в воображении философов, которые выдумали ее, чтобы сбивать с толку простых людей. Поэтому, превосходный Сенека, я утверждаю, что лучше служить красоте, чем добродетели.
Нерон вообще не любил длинных рассуждений и не решался спорить с Сенекой. Его неожиданная речь служила для философа лишним доказательством того, что, ученик освободился от влияния учителя. Несколько месяцев тому назад Сенека отвечал бы ему целой лекцией. Теперь он только покачал головой, заметив:
— Всякая добродетель — красота, но плохой логик тот, кто вздумает утверждать обратное. Цикута красива, но не годится для еды, женщина…
— Ба! — шутливо воскликнул Нерон. — Что ты знаешь о женщинах, старый философ? — На этом разговор и кончился.
Вскоре еще более тяжкий удар обрушился на Сенеку. Его верный друг, Бурр, скончался, отравленный, как все говорили, императором. Нерон никогда не любил и никогда не боялся его. Положение старого солдата было гораздо опаснее, чем положение Сенеки, потому что Цезарь до сих пор сохранил уважение к своему старому наставнику, и что еще важнее, в его противоречивой натуре привязанность к философу уживалась рядом с ненавистью. Смерть Бурра была во многих отношениях невыгодна для Сенеки. Бурр командовал преторианской гвардией и был, может быть, самым могущественным лицом в Империи. Его войско было предано ему, и, пока он был жив, Сенека чувствовал, что его значение опирается, по крайней мере до известной степени, на прочном основании.
Но в самый день смерти Бурра Нерон вызвал Тигеллина из Баи и поручил ему освободившееся место.
Это было сделано по совету Поппеи, тщеславие которой требовало унижения Сенеки. Теперь она часто появлялась во дворце и прогуливалась с Нероном по террасе. Иногда она заставала здесь Актею, одинокую и покинутую, сидевшую на своем обычном месте.
Тогда Поппея, бросив презрительный взгляд на девушку, говорила:
— Цезарь, прикажи своей рабыне уйти; я хону поговорить с тобой о делах.
И Нерон беспрекословно говорил:
— Ступай в свою комнату, девушка, мы желаем остаться одни.
Гречанка Актея не могла соперничать с римской дамой, Тайный голос всегда подсказывал ей, что мечты о счастье и величии должны рассеяться, и она уступала Поппее ее добычу без всякого сопротивления. Она тихонько уходила в свою комнату, и тут странные мысли о Боге, о долге и раскаянии волновали ее бедную маленькую головку, пока детский сон не смыкал ее усталых глаз и целебный бальзам забвения умиротворял ее истерзанное сердце. В доме, где ее слово когда-то было законом, она значила теперь меньше, чем последняя судомойка. Со времени обеда у Отона Нерон ни разу не заходил к ней, не говорил ей ни слова, за исключением тех случаев, когда Поппея приказывала прогнать ее с террасы. Только Сенека остался неизменным и относился к ней так же дружелюбно и ласково, как в лучшие дни. Но ой не мог оказать ей большой поддержки, таи как он сам утратил влияние. Даже жизнь его находилась в опасности, потому что Тигеллин в присутствии императора, который теперь не останавливал приятеля, клялся скоро убить Сенеку.
Старого философа поддерживала его гордость. Он знал, что грубость Тигеллина и жестокость Поппеи в конце концов одержат верх, но решился встретить смерть лицом к лицу.
Он хотел противопоставить всю свою силу и искусство убеждения красоте и честолюбию Поппеи.
Уходя однажды после грустного разговора с Актеей, он застал Нерона и его новую возлюбленную на террасе. Нерон встретил его очень любезно и сообщил о своем намерении развестись с женой, устроить развод Сильвия Отона, который будет отправлен в почетную ссылку в провинцию, и, наконец, жениться на прекрасной женщине, сидевшей возле него.
На этот раз благоразумие изменило Сенеке. Обыкновенно он сохранял полное спокойствие и самообладание, но теперь не выдержал и дал волю своему гневу. Нерона он оставил в покое, ограничившись замечанием, что от Энобарба и Агриппины только Нерон и мог родиться, но гнев его вылился главным образом на Поппею.
Сенека умел язвить женщинам. Его ирония колола подобно игле и всегда попадала в самые больные места.
Посторонний человек, слушая его разговор с Поппеей, мог бы сказать, что он выкалывал на ее лбу слово «развратница» и потом натирал больное место солью. Он упрекал ее в пороках, которые она всеми силами скрывала, и игнорировал те, которые она выставляла напоказ. Он даже преувеличил ее возраст, называя ее старухой, истощенной страстями и продолжавшей развратничать только из любви к пороку.
Цезарь глядел на него, разинув рот от изумления. Он был слишком удивлен, чтобы рассердиться. Сенека не раз читал ему нотации, но никогда еще не разносил его. Поппея сидела, посинев от бешенства, дрожа от злобы и онемев от стыда.
Впрочем, волнение никогда не лишало ее присутствия духа, и, когда Сенека ушел, она не замедлила обратить его гнев в свою пользу. Опытная в искусстве одурачивать людей, она бросилась к ногам Нерона и, заливаясь слезами, просила его оставить всякую мысль об их женитьбе.
Этой ловкой выходки было бы достаточно, чтобы укрепить решение Нерона, если бы даже оно поколебалось. Он разразился гневной тирадой, и, размахивая руками, требовал у окружающих предметов ответить ему: император он или нет? Может он жениться на прекраснейшей женщине в мире, если это ему угодно, или нет? Имеет он право казнить наглого старого педанта, осмелившегося оскорбить его нареченную невесту, или нет?
Поппея, продолжая плакать и обнимать его колени, умоляла его успокоиться и сжалиться над несчастной женщиной. Она говорила, что «любит его больше жизни», но более дорожит его славой и величием. Она знает, что поплатится жизнью, если выйдет за него, и с радостью согласилась бы на такую плату. Но их брак угрожает опасностью его жизни и престолу, и она не может купить счастье такой ценой. Сенека не только решился убить ее, как сейчас старался убить ее репутацию; он строит козни и против Нерона, чтобы самому завладеть императорским саном. Коварная женщина кончила свою речь просьбой выслать ее из Рима к Отону.
Как она и рассчитывала, слова ее только распалили бешенство Нерона. Он вырвался из ее рук с такой силой, что она упала ничком. Изрыгая проклятия, он заметался, как зверь, по террасе; и она, лежа на полу и видя его неистовство, с ужасом подумала о своей судьбе.
Выйдя из дворца, Сенека пошел к Паулине. Весталка уже оставила свое служение в храме со смешанным чувством сожаления и радости. Свобода, которую она получила, была приятна, но потеря власти и сана наполняла сердце горечью. Еще более беспокоило ее равнодушие Сенеки. Теперь у нее не было предлога, чтобы посещать дворец, где она ежедневно в течение нескольких лет встречалась с ним. Старый сановник сам потерял друга, но, поглощенный государственными делами и дворцовыми интригами, еще ни разу не собрался навестить ее.
Паулина была удивлена и оскорблена и нередко с неудовольствием смотрела в зеркало на свое красивое лицо и отворачивалась, вздыхая и пожимая плечами.
Когда Сенека явился к Паулине, она встретила его очень сдержанно. Он был старик, а в старости люди теряют способность замечать перемены в настроении других людей. Но он был также опытный царедворец и всегда разбирался в выражении лиц и голосах своих собеседников.
При первом взгляде на Паулину Сенека понял, что она сердится за то, что он так долго не появлялся.
Чувства Сенеки к этой женщине соответствовали его возрасту. Он был очень привязан к ней, но уже давно пережил любовный пыл и страсть. Для него любить не значило дрожать в смутном ожидании, мечтать о поцелуях, жаждать физической близости. Его любовь была возвышенной и благородной, любовью ради любви. Это была любовь к товарищу и помощнику — спокойная, сильная и прочная; и тот, кто любит такой любовью, — не станет забывать дела ради пустых приличий. Чувства же Паулины были несколько иного рода. Это была женщина в цвете лет, жившая до сих пор сдержанно и целомудренно. Вместе со свободой у нее явилось желание любви. Она полюбила Сенеку, несмотря на его старость, и самые блестящие франты Рима не могли бы поколебать ее привязанность. Главным в ее любви было честолюбие. Но хотя ее любовь поддерживалась гордостью, а чувство не имело ничего общего с простыми чувствами обыкновенной женщины, — она все-таки жаждала со стороны своего возлюбленного доказательств любви, которой она так долго была лишена. Она принадлежала к лучшему типу римских женщин — целомудренная, гордая, твердая, смелая и самоуверенная — и все же была истинной женщиной, бессознательно требовавшей обожания.
Сенека видел ее насквозь и сожалел, что позабыл о громадном различии между женской и мужской дружбой. Он обратился к ней с улыбкой:
— Прости, Паулина, в последнее время у меня были неприятности. Я пришел наконец за советом к единственному другу, который у меня остался.
Кровь прихлынула к ее щекам, она положила свою руку на его.
— Да, — продолжал он, — бремя становится слишком тяжело для моих старых плеч, и я решил переложить часть его на тебя.
Она еще больше покраснела.
— Кто же в делом мире с такой радостью разделит твои огорчения и опасности, как я?
— Никто! Я знаю это, — отвечал он. — Это-то и не позволяло мне до сих пор огорчать твою новую жизнь моими затруднениями. Всегда хочется доставить радость, а не горе тому, кого… любишь.
Он произнес эти последние слова с особенным выражением.
Лицо Паулины просветлело; она крепко пожала его руку.
— Какими глупцами могут быть мудрые люди! — воскликнула она. — Неужели ты не видишь, что твой успех всегда радует, твоя неудача всегда огорчает меня, но сильнее всего я огорчаюсь, когда ты забываешь обо мне и перестаешь делиться со мной своими затруднениями и горестями.
Он, в свою очередь, пожал ей руку.
— Итак, если ты хочешь остаться другом того, кто осужден на гибель, слушай.
И он рассказал, как Поппея втерлась во дворец, а Тигеллин сделался начальником преторианцев.
— Это в самом деле скверно, — сказала она. — С самодурством Нерона мы можем справиться, рабов и вольноотпущенных можем сделать своими орудиями, но Поппея!..
Она помолчала, потом продолжала задумчиво:
— Сенека, неужели ты думаешь, что мир позволит управлять собой таким чудовищам? Неужели не наступит час, когда люди поднимутся против их низости и жестокости и скажут: «Мы, римляне, управляющие миром, лучше развратниц, воспеваемых поэтами, благороднее грязной шайки, окружающей Цезаря». Добродетель не исчезает с лица земли лишь потому, что Нерон распутничает на Палатине.
Сенека горько засмеялся.
— Ты, римлянка, говоришь такое! Твои слова очень красивы и вызвали бы рукоплескания в доме Тразеи.
— Я говорю их наедине с Сенекой, а не в зале Тразеи, — сказала она.
Он продолжал, не обращая внимания:
— Да, это звучные и громкие слова, но они будут заглушены радостными криками, когда император станем раздавать деньги легионам или хлеб черни. Добродетель всегда была и будет в мире. Но толпа старается только набить брюхо и потешить свою глупость, и тогда даже идиот может управлять ею.
— А мудрец и подавно! — воскликнула она. — Стыдись, Сенека! Трус неповинен в своей трусости, но, когда смелый человек разыгрывает роль труса, ему нет извинения. Разве не на тебе сосредоточиваются надежды лучших римлян?
— Нет, — отвечал он, — большинство лучших римлян не доверяют мне и не любят меня. Я убедился, что хорошие люди чаще заблуждаются, чем дурные. Если бы добрые желания шли рука об руку с мудростью и благоразумием, золотой век скоро вернулся бы на землю.
— И если бы мудрость всегда шла рука об руку с решимостью, — сказала она, — Сенека не отклонился бы от своего долга. Не таков был дух наших отцов, свергавших тиранов народа, который вырвал свои права из их рук. Брут не проповедовал, когда потребовались удары…
— Мир сделался старее, — сказал он грустно, — я тоже состарился, притом я пережил стоицизм и энтузиазм вместе с моей юностью. Я никогда не пытался переделать мир по своему вкусу, но старался только делать то, что считал наилучшим. Немногое удалось мне исполнить, да и нельзя было исполнить много; но я делал все, что было в моих силах, и теперь, когда моя задача кончена, единственный друг, остающийся у меня, осыпает меня упреками.
Ее гнев и раздражение исчезли, и, повинуясь непреодолимому порыву, она встала и поцеловала его в лоб. Он потянул ее за руку и усадил рядом с собой. Она прошептала:
— Мужайся, мужайся! Подумай, какой позор, какое пятно для римской чести — правление этого безумца! Неужели история скажет: «Сенека был слугой Нерона». Собери вокруг себя истинных римлян, свергни его и царствуй сам на счастье и славу мира.
Мечты, Паулина, безумные мечты! — отвечал он. — Бог, создавший мир, может все изменить, но не человек. Не мир безумен и развратен потому, что Нерон царствует, а Нерон царствует потому, что мир безумен и развратен! Если бы я и мог свергнуть его и сделал это, Рим остался бы таким же, как прежде! Да и история вместо того, чтобы благословить меня, прокляла бы безумство старика, вздумавшего наполнить мир Смятением. Он будет свергнут — это несомненно, потому что порок и безумие не могут устоять против жадности и честолюбия; но это будет сделано не ради тех целей и стремлений, о которых ты мечтаешь. Наше общество подобно строительству храма, для которого каждый приносит свой камень, и какой бы огромный камень не принес тот или другой, он не может изменить общего плана.
Паулина молчала, а он продолжал:
— Что касается меня, то я желал бы окончить остаток дней моих в мире. Завтра я пойду к Цезарю и попрошу позволения удалиться в мою виллу, к моим книгам.
Помолчав, он прибавил:
— Если б я царствовал на Палатине, я просил бы Паулину разделить со мной мой венец, но…
— Я пробудилась, — воскликнула она, — я не грежу больше. Я не желаю ничего другого, как разделить твою участь: все равно, в величии или в изгнании, в богатстве или в бедности. Я грезила о величии, но только для тебя…
Нежная улыбка осветила лицо Сенеки, и он поцеловал Паулину.
— Так ты находишь сладким такое старое яблоко? Правда, ты снова делаешь меня молодым.
XVIII
Забыл ли Тит о Юдифи? Быть может, он и сам затруднился бы ответить на этот вопрос. Без сомнения, в глубине его сердца до сих пор шевелились подавленное чувство и оскорбленная гордость. Но Юдифь оказалась права: рана Тита не была неизлечима. Никогда римлянин не умирал от любви. Грек утопил бы свое горе в вине, галл или германец прибегли бы к самоубийству, а римлянин утешался немногими философскими афоризмами и усерднее, чем когда-либо, предавался своему делу.
Центурион, находясь в доме Цезаря, был поглощен исполнением своих обязанностей. Служить Цезарю было нелегким делом. Причуды Цезаря и фантазии Актеи не позволяли Титу думать о чем-нибудь другом.
Но смерть Бурра существенно изменила его положение. Тигеллин, ненавидевший Тита всей душой, сделался его начальником. Попав снова в милость, любимец стал нахальнее и злее, чем когда-либо. Он запрещал Титу являться к императору и насмешливо приказывал ему сторожить покинутую гречанку.
Положение Тита сделалось и неприятным и опасным; он знал, что Тигеллин не преминет отделаться от него, если представится случай. Тогда его мысли снова вернулись к Юдифи. Он начал упрекать себя в равнодушии. Но раскаяться было легче, чем поправить дело.
Не он бросил Юдифь, а она отреклась от него, и он чувствовал, что всякая попытка с его стороны к возобновлению прежних отношений кончится неудачей. До сих пор он любил ее и только ее, а гордость, так же, как и страсть, не позволяет молодому человеку забыть о женщине, которая впервые затронула его сердце.
Тит решился еще раз повидаться с Юдифью. После многих колебаний, опасаясь нового отказа, он собрал все свое мужество и решился под вечер отправиться к ней в дом.
Он шел по коридору дворца, как вдруг услышал звуки голосов, смеха и криков.
Он ускорил шаги, зная, что с возвращением Тигеллина во дворце возобновились прежние безумные потехи и совершалось много такого, что ему вовсе не хотелось видеть. Он не мог предотвратить эти оргии и чувствовал, что присутствовать на них человеку, не умеющему скрыть своего отвращения, не совсем безопасно.
Он спешил уйти, но шум позади него все приближался. Наконец Тит остановился и обернулся как раз в ту минуту, когда толпа молодых людей выбежала из бокового коридора и устремилась на него.
Солдат тотчас увидел, в чем дело. У каждого из бежавших было по тяжелому бичу, а впереди группы находился мальчик лет двенадцати или четырнадцати, летевший со всех ног, стараясь спастись от ударов, которыми угощали его молодые люди. Он был раздет догола, кровь струилась по его спине и его жалобные крики тонули в смехе и восклицаниях толпы.
Нерон и Тигеллин забавлялись охотой. Это была новая забава, изобретенная начальником преторианской гвардии и доставлявшая Цезарю много радости. Было уже устроено несколько прекрасных погонь, но однажды роль дичи должна была играть девочка-рабыня, Пробежав несколько шагов и получив с дюжину ударов, она упала без чувств и ничто не могло вернуть ей сознание. Нерон рассердился и, не желая расставаться с новой забавой, выразил намерение заставить служить дичью самого Тигеллина. Испуганный любимец к следующему разу решил выбрать здорового и проворного мальчика.
На этот раз успех превзошел всякие ожидания. Мальчик бегал целые четверть часа, прежде чем выбрался в коридор, где стоял Тит. Он великолепно увертывался и бросался в стороны, и крики его, когда бичи падали на его спину, приводили в восторг охотников, которые задыхались от смеха. Мальчик, за которым гнались с бичами, одуревший, бросился к Титу и обвил его колени.
Толпа охотников взмахнула бичами, и коридор огласился звуками ударов и криками: «Вставай, собака!», «Беги!», «Спасайся!»
Тит, как мы уже не раз могли убедиться, не обладал мгновенной сообразительностью, и нередко случалось, что его кулаки начинали действовать прежде, чем обдумывала голова. Проворные руки солдата уже вырвали бич у ближайшего из молодых людей, отвесили ему два здоровых удара, переломили рукоятку бича и швырнули его в сторону, прежде чем Тит подумал, что же делать.
Молодой человек, не кто иной, как Тигеллин, бросился в толпу товарищей со стоном и ругательствами. Взрыв смеха огласил коридор, и бичи обратились от мальчика к его защитнику скорее ради шутки, чем серьезно. Но Тит не понимал подобных шуток, и, если бы нападающие не были пьяны, они могли бы догадаться, что это столкновение угрожает кончиться для них вовсе не забавно. Но они крутились вокруг солдата, угрожая ему бичами.
Кровь прихлынула к лицу Тита; его серые глаза засверкали необычным блеском и брови нахмурились. Бичи щелкали под самым носом у солдата. Наконец один из молодых людей подскочил к нему вплотную.
Тит поднял свой здоровенный кулак и с размаху опустил его на физиономию нападающего. Тот опрокинулся точно от удара катапульты, сбил с ног одного из своих товарищей и растянулся без чувств на полу.
На минуту воцарилось молчание, потом смех заменился криками бешенства. Бичи подняты уже не на шутку и удары посыпались на центуриона. Он окончательно вышел из себя и, оттолкнув мальчика, который все еще цеплялся за его колени, бросился вперед. Охотники инстинктивно отшатнулись. В одно мгновение он поймал несколько бичей, вырвал их, в следующее мгновение схватил ближайшего из нападающих и отвесил ему пару оплеух. Борьба происходила в полутемном коридоре, и Тит не мог различить лиц. В эту минуту явились двое рабов с факелами. Тигеллин, благоразумно державшийся позади толпы, бросил бич и выхватил кинжал.
— Изменник! — заревел он. — Убейте, убейте его!
Более десятка кинжалов устремились на Тита, и бешеная толпа стала напирать на него. Несмотря на свою чудовищную силу, он видел, что дело плохо: руки его уже были оцарапаны во многих местах, когда он отражал удары, и он чувствовал, что неравный бой скоро кончится.
Но когда он уже считал себя погибшим, громкое восклицание вырвалось из уст человека, стоявшего позади толпы, и он с силой, лишь немного уступавшей силе солдата, пробился в первые ряды и остановился перед центурионом. У Тита опустились руки: он узнал императора.
Нерон повернулся к своим товарищам и воскликнул:
— Это человек, который поколотил Цезаря!
— Убейте его! — подхватил Тигеллин. — Он поколотил нашего божественного Цезаря!
Крики «Убейте его!» снова огласили коридор, и кинжалы засверкали при свете факелов. Центурион прошептал имя Юдифи и наклонил голову.
Но между ним и толпой стоял Нерон, и, когда Тигеллин, подстрекаемый вином и ненавистью, пробился вперед с кинжалом в руке, император воскликнул громовым голосом:
— Негодяй! Разве я не сказал, что он поколотил меня и что всякий, кто дотронется до него, умрет?
Жестом, не лишенным достоинства, он положил руку на плечо Тита и сказал своим ошеломленным спутникам:
— Человек, который осмелился поколотить Цезаря, — друг Цезаря.
Сам Тит стоял в смущении, не зная, что ему делать и говорить.
Цезарь, продолжая опираться на плечо центуриона, выражая этим свою глубокую симпатию к нему, и в то же время поддерживая свою нетрезвую особу, окончательно раскис. Хмель его усиливался; он обнял храброго воина и проговорил сквозь слезы:
— Бравый молодец! Поколотил Цезаря!
Некоторые из его друзей сочли долгом уронить слезу сочувствия; другие благоразумно сдерживали смех.
Продолжая опираться на Тита, он направился в свои апартаменты, сопровождаемый оставшимися охотниками.
Пока толпа медленно двигалась по коридору, Нерон наставительным тоном рассуждал о жестокости. Подражая совершенству, хотя, вероятно, бессознательно, фанеры и стиля Сенеки, он распространялся о вреде Жестокости и выгодах милосердия. Он говорил, что безумный и кровожадный правитель, вроде Калигулы, велел бы убить Тита за его дерзость, но мудрый и снисходительный Цезарь, вроде Нерона, простил бы его. Он напомнил слушателям, что во времена Августа Люций Циппа был уличен в заговоре против императора. Что же сделал мудрый правитель? Он послал за Циппой и в течение двух часов читал ему увещание — наказание, которое, впрочем, стоит распятия, прибавил Нерон, вздыхая. Зато с этого дня Циппа сделался верным другом Аваста.
Вот так же и Тит, помилованный Цезарем, несмотря на то, что осмелился поколотить императора, всегда останется его преданным другом и слугой.
К концу разговора язык Нерона начал все более и более заплетаться, а походка становилась все менее и менее твердой. Тит вздохнул свободно, когда они добрались до спальни Цезаря и властитель мира в изнеможении свалился на ложе.
Но у Нерона бывали проблески проницательности, которые не могли заглушить ни пьянство, ни безумие.
Когда толпа собиралась оставить комнату, император неожиданно приподнялся.
— Стой! — крикнул он и устремил пристальный взгляд на Тигеллина. Как ни пьян он был, но по лицу любимца угадал о его намерении отделаться от центуриона.
Действительно, Тигеллин, терзаясь завистью и злобой, решился заколоть Тита, как только Нерон уснет. Император, почувствовав его намерения, велел Титу оставаться всю ночь в прихожей, а Тигеллину — оставить дворец и не являться, пока не позовут.
Тит вторично был спасен, но его намерение повидаться с Юдифью не осуществилось.
На следующее утро Нерон проснулся с жестокой головной болью. День начался для него неудачей; любимый раб, всегда прислуживавший императору, пролил на него воду из рукомойника. Нерон схватил тяжелый кувшин и ударил раба по голове. И голова и кувшин сильно попортились. Поэтому он вышел на террасу, где уже дожидалась Поппея Сабина в сквернейшем настроении духа.
Этой женщине, так щедро одаренной всеми прелестями, недоставало такта. Она не умела, подобно Актее, разгонять хандру Нерона. Часто, когда он был в хорошем расположении духа, неосторожные замечания будили в нем дремавшие страсти; когда же он был расстроен, она нередко окончательно приводила его в бешенство. Актея думала только об удовольствии Цезаря, Поппея же только о своем.
Оскорбительные слова Сенеки не давали ей покоя. Она давно мечтала сделаться императрицей, но сейчас даже это желание было заглушено жаждой отомстить Сенеке. Изо дня в день она старалась внушить императору, уже и без того готовому верить всяким наветам на Сенеку, подозрение в честности старого министра.
Нападение Сенеки на Поппею было его величайшей ошибкой. Оно превратило почтительный страх Нерона к своему наставнику в страх, проистекавший из ненависти, и сам Сенека лучше всякого другого видел последствия своей ошибки. В это самое утро, когда Поппея старалась настроить Нерона против старого сановника, Сенека шел во дворец, намереваясь просить отставки.
Когда он входил на террасу, Поппея держала за руку Цезаря и говорила вполголоса:
— Конечно, мне бы хотелось стать женой моего Цезаря, но еще более мне хочется видеть его в безопасности, а главная опасность, по моему мнению, заключается в Сенеке.
В это мгновение Сенека очутился перед ними. Поппея покраснела, так как не знала, слышал он ее или нет. Она тщетно старалась угадать это по его лицу, продолжая держать за руку императора.
Нерон довольно грубо освободил руку и встал.
Сенека со своим обычным достоинством поклонился императору.
Мне нужно поговорить с тобой о частных делах.
Он даже не взглянул на Поппею, на лице которой ясно отражались смущение, ненависть и страх. Нерон понял, что речь идет о важном деле.
Нерон опустил глаза. В эту минуту ему хотелось своими руками убить Сенеку, и Сенека знал это. Но сила министра и на этот раз восторжествовала. Нерон спросил нерешительным и беспокойным тоном:
— О чем ты хочешь говорить со мной?
— О деле, которое касается только нас двоих, — твердо отвечал Сенека.
— Оставь нас, — сказал Нерон Поппее, и она отошла на другой конец террасы со слезами бешенства и унижения.
— Я пришел просить о милости, — сказал Сенека после непродолжительной паузы. — Я провел много лет на службе моему Цезарю и моей стране, теперь я старик; моя сила превратилась в слабость, и я желал бы прожить в мире остаток моей жизни. Позволь мне, Цезарь, удалиться из Рима, на мою виллу и там, среди моих книг, провести немногие остающиеся для меня дни.
— Невозможно, дорогой мой Сенека, — воскликнул Нерон самым сердечным тоном, — я не могу допустить, чтобы ты жил в деревне одинокий и всеми покинутый.
— Я не буду одинок, — отвечал Сенека с видимой неохотой, — я намерен жениться.
— Ого! — воскликнул Нерон. — На ком?
— На бывшей весталке Паулине, — отвечал старик.
— Счастливая женщина, — насмешливо заметил Нерон, — у нее будет очень старый и очень богатый супруг.
— Я хотел также просить о другой милости, — поспешно прибавил Сенека. — Ты знаешь, что я никогда не стремился к богатствам, которыми твоя щедрость осыпала меня. Я не расточал их на самоугождение и не собирал из низкой скупости. Я только не хотел отказываться от твоих даров. Возьми их обратно и отпусти меня с миром.
— Ну, старый философ! Ты решительно сошел с ума, — воскликнул Нерон. — Восхвалять бедность — это я понимаю, но самому сделаться бедным!..
— Да, я восхвалял бедность, оставаясь богатым, — отвечал Сенека, — но богатство никогда не имело значения в моей жизни. Я убедился, что добродетель и счастье не зависят ни от богатства, ни от власти. Оставь мне только приют и кусок хлеба — и отпусти меня.
Нерон, при всей слабости своего рассудка, был отличным актером. Он горячо обнял старика и воскликнул:
— И не думай! И не думай об этом, друг мой!
— Прошу тебя, позволь мне уйти, — настаивал Сенека.
— Полно, полно, — отвечал император, снова обнимая его — Ты сегодня расстроен и бредишь, Что будет без тебя со мной и с Римом? Нет, нет, Сенека, я не могу отпустить тебя.
Огорченный неудачей и томимый злыми предчувствиями, Сенека ушел, а Нерон, подойдя к Поппее, шепнул ей на ухо:
— Глупец! Он не отделяется от меня так легко.
XIX
Благоразумие Сенеки на время устранило опасности, которыми грозила хитрость Нерона. Женившись на Паулине — причем даже римские остряки не решались издеваться над чистотой этого союза, — он резко изменил свой образ жизни. Прежде его окружали пышность и великолепие, и на это-то обстоятельство намекал Нерон, говоря о различии между восхвалением бедности и действительной бедностью. Впрочем, личная жизнь его всегда отличалась скромностью; но, интересуясь человечеством и его делами, он не жалел денег, чтобы привлечь к себе замечательнейшие умы эпохи. Его атриум, куда стекались посетители со всех концов света, отличался великолепием, но спальня была проста и даже бедна. Пиры его превосходили все, что могло придумать плодотворное воображение Петрония, но сам он почти ничего не ел, кроме овощей, и пил только воду. Он был министром и самым могущественным человеком в государстве и понимал, что его место и власть требуют величия. Он знал, что истинная философия повелевает человеку быть счастливым и в шелку и в лохмотьях. Величайший римский стоик случайно сделался императором и поэтому одевался в пурпур и носил лавровый венок, хотя как философ находил, что богатство, власть и все вообще внешнее не могут ни увеличить, ни уменьшить счастье человека. То же думал и Сенека: он ценил образование и утонченность, которые достигаются при помощи богатства, но относился к ним как к случайностям, которые могут являться и исчезать, не изменяя человека. В письмах к своему другу Люцилию он нередко сообщал, что устроил свою жизнь таким образом, чтобы быть счастливым при всяких условиях, как в богатстве, так и в бедности. Он не молился ни о бедности, ни с богатстве, а только о нравственном усовершенствовании, и считал кощунством обращаться к божеству с просьбами о жалких мелочах земного существования.
Теперь ему предстояло доказать искренность своих убеждений. Он знал, что главная опасность для него и его жены — потому что, писал он, их жизнь слилась во, — едино — коренится в его богатстве и высоком положении. Два эти обстоятельства разжигали зависть его врагов и подозрительность императора. Он разочаровался в своих надеждах найти безопасность в уединении, так как не верил в ласковые слова императора, зная, что ненависть Поппеи и жестокость ее любовника осудили его на смерть.
В его положении истинный стоик продолжал бы идти своим путем, высокомерно отказываясь внести какие-нибудь изменения в свой образ жизни.
Но Сенека считал, что человек должен беречь свою жизнь не до тех пор, пока этого хочет, а до тех пор, по ка ему велит долг.
Главным мотивом его деятельности был долг, а по гордость.
Он спокойно отказался от всякого внешнего великолепия и блеска, распустил свою многочисленную свиту и толпу служителей и, ссылаясь на припадок лихорадки, запер свой дворец и переселился с Паулиной на виллу в Номентануме, в нескольких милях от. Рима. Тут он провел счастливейший период своей жизни, работая в винограднике, читая книги, переписываясь с друзьями и наслаждаясь обществом своей благородной жены.
Он не боялся за себя, но беспокоился за участь Паулины после его смерти. Впрочем, он тщательно скрывал свои опасения и всегда являлся перед ней и знакомыми с веселым лицом. Перемена в его жизни возбуждала в Риме большое удивление, еще больше насмешек. Остряки прохаживались насчет старого философа, который женился на молодой женщине и убежал из Рима, опасаясь за свою жизнь.
Но это нисколько не смущало его. Как все сильные люди, он относился с глубочайшим презрением к зубоскальству и обвинениям в трусости. В течение своей карьеры он каждый день встречал больше опасности, чем эти насмешники за всю свою жизнь, и убедился, что смелость без благоразумия только особый вид трусости.
Паулина, расставшись с честолюбивыми грезами, тоже нашла полное удовлетворение в обществе мужа. Не было более приятного дома, чем вилла Сенеки в Номентануме.
Нерон на время оставил в покое Сенеку, занятый проектами брака с Поппеей. Это дело было связано с некоторыми затруднениями, так как в Риме даже при худших императорах тщательно соблюдались законные формы. Самые возмутительные вещи делались все же с соблюдением известной установленной законом процедуры.
Нерон мог жениться на Поппее, только разведясь с Октавией, а для развода требовался какой-нибудь благовидный предлог. Конечно, он мог без всяких церемоний убить свою несчастную жену, но не решался на это.
Она была одной из немногих безупречных женщин в его развратном дворе, а простонародье относилось с почтением к нравственной чистоте. Оно еще не забыло судьбу ее брата, Британника, который должен был сделаться римским императором вместо сына Агриппины, если бы Клавдий в своем безумии не женился на чудовище.
Нерон всегда избегал открытых преступлений и теперь проводил неделю за неделей, стараясь придумать какую-нибудь хитрость, подкупая или запугивая сенаторов и хвастаясь перед Поппеей своей удивительной ловкостью.
Эта женщина явила миру замечательный пример веры в свою неотразимость. Прежде чем дело о разводе началось, она уже сделалась любовницей Цезаря.
Астролог Бабилл, советник Поппеи, советовал ей возбуждать страсть Нерона, но не уступать ей, так как Цезарь был столь же непостоянен, сколько жесток. Но для ее ненасытной гордости было лестно приобрести такую власть над Нероном, чтобы он сделал ее из любовницы женой.
Ее общение с астрологом привело к неожиданным последствиям. Через него она ознакомилась с иудейской верой, и так как в то время было в моде менять религию, то она объявила себя поклонницей иудаизма. В доказательство искренности своих убеждений она помогала еврейскому населению Рима.
Как-то Бабилл рассказал ей о существовании христианской церкви, и она открыла — с презрительным удивлением, — что евреи ненавидят новую секту фанатической ненавистью.
Во дворце все знали о симпатии Актеи к христианскому проповеднику. Поппея нередко с беспокойством думала о своей сопернице. Она была все еще прекрасна, а любовь Нерона отличалась своенравием.
Поппея чувствовала, что не может считать себя в безопасности, пока Сенека сохраняет власть, а Актея остается во дворце.
Бабилл в самых ярких красках старался настроить Поппею против новой секты. Ома слушала его россказни и обдумывала, как бы погубить новую церковь, а вместе с ней и Актею.
Ей недолго пришлось ожидать удобного случая. Однажды ночью в одном из кварталов Рима сгорел дом, причем погибло несколько человек. Этот случай возбудил волнение, предполагали умышленный поджог. Дело было представлено на усмотрение императора.
Нерон всегда сердился, когда к нему приставали с делами.
Сенека, будучи министром, избавлял его от всяких хлопот. Теперь некому было заменить его, так как даже Нерон понимал, что его главные советники, префект Тигеллин и секретарь Эпафродит, были способны только составить план вечерней оргии.
Таким образом, императору, который в трезвом состоянии был далеко не лишен деловых способностей, приходилось по целым часам толковать с чиновниками, вместо того чтобы проводить время с Поппеей.
Однажды, спустя несколько дней после пожара, Нерон спешил на террасу, где Поппея дожидалась его гораздо дольше, чем привыкла терпеть.
Она намеревалась покапризничать, зная, что выражение ребяческого гнева идет к ее лицу.
Лицо Нерона было угрюмо.
— Не брани меня, царица любви! — сказал он. — Я устал и не в духе.
Поппея обладала замечательной способностью быстро изменять выражение лица и голоса. Для нее это было так же легко, как переменить позу. Она сказала самым нежным голосом:
— Что же так расстроило моего повелителя?
Он схватил руками колени и сердито раскачивался взад и вперед.
— Поппея, слыхала ты когда-нибудь об Улиссе? — спросил он, не отвечая на вопрос.
— Какой-то древний греческий мудрец, если не ошибаюсь, — отвечала она.
— Скорее греческий дурак, — возразил он. — Боги и люди причинили ему много несчастий; он должен был скитаться по свету, пока ветер не занес его на остров, где жила нимфа Калипсо. Она полюбила его и хотела сделать его бессмертным. Днем он мог нежиться на великолепном ложе, попивая нектар и глядя на танцы нимф, ночью отдыхать на груди своей прекрасной возлюбленной, и этому блаженству не было конца. Но он построил корабль и уплыл с западным ветром. Если бы ты была Калипсо, Поппея, и я бы потерпел крушение у твоего острова, я бы никогда не вздумал строить корабль. Какое блаженство! Какое блаженство! — повторил он тоном влюбленного школьника.
По иронии судьбы Нерон по-настоящему полюбил Поппею. Из всех своих любовниц он воспылал искренней страстью к самой худшей.
— Да, — повторила она после непродолжительного молчания, — блаженство, но блаженство еще не все. Приятно жить на острове Калипсо, но управлять государством — великое дело.
— Вздор! — воскликнул Нерон, вскакивая и принимаясь нетерпеливо расхаживать по террасе. — Не говори мне таких пустяков, царица любви. Разумеется, прекрасно быть царем в сказке, жить в свое удовольствие, носить самые лучшие платья, делать, что хочешь. Но в действительной жизни царь — это раб; я бы лучше хотел быть цирюльником в Субуре.
— Полно, Цезарь! — сказала она. — Вспомни, что ты занимаешь место Юлия и Августа.
— Клянусь всеми богами, — воскликнул император, — я желал бы, чтобы Юлий и Август до сих пор сидели на своих местах. Очень весело толковать целое утро со старыми шутами, важными, как авгур во время пророчества и разбирать каракули на грязных табличках! Лекции старого Сенеки были веселы, забавны, остроумны в сравнении с этим. И ради чего все это? Из-за того, что какому-то молодому вздумалось подпалить дом и изжарить полдюжины ротозеев. Ах, Поппея, я смертельно устал.
Внезапная мысль мелькнула у Поппеи.
— Пожары в Риме! Мирные граждане гибнут в своих постелях, — воскликнула она. — Это нужно исследовать, Цезарь!
— Вот то же самое мне говорил и старый префект полиции, — с досадой возразил Нерон, — Неужели ты не можешь найти более интересный предмет для разговора, царица любви?
— Нет! — сказала она, вскакивая. — Какой же предмет может интересовать меня более, чем безопасность моего повелителя, моего возлюбленного?
— Что ты хочешь сказать? — с удивлением спросил император.
— Я хочу сказать, что тебе угрожает опасность. В Риме гнездится шайка отчаянных негодяев, называющих себя христианами, которые отреклись от государства, объявили, что у них нет другого правителя, кроме их Бога, поклялись уничтожить закон и власть и сжечь Рим. Этот пожар — только начало их деятельности.
— А откуда ты знаешь все это, Поппея? — спросил он.
— Мне рассказывали…
— Кто?
Она видела, что лукавить было бы опасно, к неохотно ответила:
— Астролог Бабилл.
Она боялась, что ее доверенный разболтает императору о таких вещах, о которых ему вовсе не следует знать.
— Этот сумасшедший старик еврей! — засмеялся Нерон. — Будь покойна, я исследую дело. А теперь, царица любви, зачем нам тратить в словах время, назначенное для поцелуев?
Под вечер того же дня император послал за Бабиллом, чтобы расспросить его о христианах. При всем своем безумии Нерон довольно тонко понимал людей и мог вести допрос свидетеля.
Бабилл изливал свою злобу против ненавистной секты, а Нерон, находивший удовольствие в религиозных препирательствах (сам он считал сказками все религии), слушал и забавлялся его пылом.
Но красноречию еврея не предвиделось конца, и Нерону надоело его слушать. Он прервал поток его обвинений и отпустил астролога с подарком и насмешливым замечанием, что лучше бы их богам решать свои дела между собой, чем вносить раздор среди людей.
Нерон решил про себя, что христиане — одна из тех фанатических восточных сект, которые не представляют никакой опасности, если им предоставить спокойно исполнять свои обряды, а обвинения Бабилла приписал его религиозному рвению. Впрочем, для очистки — совести он решил послать Эпафродита в еврейский квартал расспросить о новой секте.
Вольноотпущенник вернулся с отчетом, который вполне подтвердил мнение Нерона. По его словам, христианами называлась безобидная секта, считавшая; своим богом человека, распятого лет тридцать или сорок тому назад прокуратором Иудеи. Этот человек поссорился с еврейскими священниками из-за каких-то религиозных обрядов, и они обвинили его в измене перед прокуратором. Эпафродит навел справки в архивах и убедился, что прокуратор считал этого человека невинным, но, опасаясь восстания среди иудеев, отдал его в жертву священникам.
— До какого зверства доводит людей суеверие! — заметил Нерон, выслушав отчет секретаря.
Спустя несколько дней император отправился с Тигеллином в одну из своих ночных экспедиций на Мильвийский мост. Было еще светло, когда они находились в конце улицы за Капитолием.
Вдруг Нерон заметил старика и девушку, переходивших улицу по направлению к Квириналу. Император, обладавший замечательной памятью на лица, сказал префекту:
— Смотри, Тигеллин! Ведь это та девушка, из-за которой тебя сбросили с крыши.
Со стариком — это был еврей Иаков — шла его дочь Юдифь в своем строго еврейском наряде. Эта одежда не скрывала красоты ее лица и фигуры.
Тигеллин взглянул на нее с выражением, не предвещавшим ничего доброго. Он сделал движение, намереваясь идти за ними, но император удержал его, лукаво смеясь.
— Постой, постой! Ты слишком неосторожен, нет ли с ними центуриона?
Тигеллин, уже два раза испытавший силу кулаков Тита, сердито нахмурился. Намек заставил его отказаться от своих намерений, и он последовал за Нероном по Фламиниевой дороге к Мильвийскому мосту.
Вылазка удалась как нельзя лучше; пять или шесть человек были сброшены с моста; кроме того, удалось остановить и опрокинуть носилки, в которых оказались очень важный сенатор и дама, более известная; своей красотой и умом, чем нравственностью.
Нерон был в восторге и на возвратном пути оглашав римские улицы песнями и криками.
Проходя по Субурскому предместью, Нерон споткнулся о камень и упал. Поднявшись, он разразился ругательствами:
— Проклятие этим хлевам! Если бы христиане подпалили их, какой вышел бы славный костер.
— И какой прекрасный дворец можно было бы построить на месте этих лачуг! — поддакнул Тигеллии.
— А ведь и в самом деле! — воскликнул Нерон; и остаток дня они провели, рассуждая о портиках, залах и садах, которые император мог бы построить, если бы тысячи домов между Палатином и Эсквилинским холмом были уничтожены.
XX
Во дворце царствовала удивительная тишина; все подозревали, что что-то готовится, но никто не мог сказать, что же именно. Даже Поппея чувствовала себя растерянно при виде странного поведения своего возлюбленного. В течение целой недели Нерон никого не подверг бичеванию, никого не выбранил, ни разу не пришел в бешенство. По-видимому, он был погружен в какие-то соображения, и Поппея замечала, что он усмехался иногда, как будто его мысли принимали забавный оборот. Он был любезен, хотя и рассеян, и Поппея решила, что ей не угрожает никакая опасность. Но во всяком случае, он замышлял какой-то план, и ей было неприятно думать, что у него могут быть тайны от нее.
Однажды вечером он прогуливался с Поппеей по саду. Они остановились на восточном склоне Палатина. Недалеко от них находилась скамейка, защищенная от северного ветра живой изгородью. Нерон сел и предложил Поппее сесть рядом с ним. Последние лучи заката угасли, небо приняло ровный серый оттенок; внизу мелькали огни Субуры, а позади них возвышался, как огромная черная тень, Целинский холм. Сад оканчивался низенькой колоннадой, отделявшей владения дворца от улицы. На расстоянии какой-нибудь сотни ярдов от величественного портика императора начинались груды лачуг, населенных бедняками.
Нерон не был суровым римлянином, он обладал даром фантазии, развившейся из-за общения с гречанкой Актеей. В хорошем настроении духа он нередко присаживался к ней, и они придумывали сказки. Истории Актеи были переполнены великими подвигами богов и героев, тогда как император с увлечением описывал великолепные города, башни, дворцы, картины, статуи, торжественную музыку. Теперь он должен был рассказывать эти истории один.
В глубине души Поппея презирала эти истории, но терпеливо выслушивала его рассказы, так как они всегда служили у него признаком хорошего настроения духа. Он всегда заканчивал восклицанием:
— Ну, разве я не артист?
Разумеется, Поппея рассыпалась в восторженных уверениях.
Нерон целовал ее руки, лицо, обнимал, клал ее голову себе на плечо.
Вдруг он прошептал:
— Хотелось бы мне построить дворец, достойный тебя!
На это Поппея отвечала легким смехом — самый загадочный ответ женщины своему любовнику.
Впрочем, Нерон и не пытался угадать его значение; продолжая обнимать ее, он принялся расписывать великолепие дворца, который выстроит для нее, и Поппея невольно заслушалась.
Он мечтал о колоссальном здании, которое бы измерялось милями, а не ярдами, о пурпурных ложах в высоких залах, отделанных мрамором, золотом, слоновой костью; воздвигал купола, усеянные драгоценными камнями наподобие небесного свода; строил бесконечные портики и колоннады. Он взглянул вниз по склону холма — и вот по его мановению раскинулся великолепный сад с рощами, в которых рычали дикие звери; с озерами и каналами, по которым медленно плыли барки, расписанные яркими красками, разукрашенные шелковыми парусами, благоухавшие лучшими ароматами востока, — барки, из которых беднейшая превосходила великолепием барку Клеопатры; берега озер и каналов были превращены в сплошной цветник и прекрасные нимфы резвились среди цветов; воздух был наполнен звуками музыки, и весь мир стекался гулять в этот сад, и самый сад был мир, в котором царили бог и богиня; бога звали Нероном, а богиню Поппеей.
Под влиянием его рассказа она старалась представить себе пейзаж, рисовавшийся в его воображении. Непонятное чувство страха охватило ее, когда она глядела вниз по склону и рисовала себе здания и террасы, озера и шумные потоки, цветочные клумбы и рощи, созданные его больным мозгом.
Его волнение росло с каждой минутой; голос превращался в торжественную песнь; картины становились все более и более необузданными. Наконец он вскочил и, заставив ее подняться, воскликнул:
— Смотри, царица любви, туда, туда — на восток!
Поппея вздрогнула, так как в эту минуту возник какой-то слабый блеск. Нерон, с разгоревшимся лицом, впился глазами в это розовое пятнышко; оно разрасталось, светлело, разгоралось. Вдруг на дальней стороне Субуры сверкнул огромный язык пламени, мириады золотых искр брызнули к небу, и черный дым заклубился над предместьем.
Лицо Нерона рдело, как расплавленная медь в красноватом блеске зарева.
— Пожар! — простонала Поппея. — Христиане! Христиане!
— Пожар! — повторил он с диким хохотом. — Христиане! Христиане!
Схватив испуганную женщину за руку, он бросился вниз к входной арке сада. Здесь находилась скульптурная группа, изображавшая жертвоприношение Ифигении, сделанная по указаниям самого Нерона. В прежние дни Актею часто пугало выражение, с которым он смотрел на белую шею девушки, над которой был занесен безжалостный нож Агамемнона. Обыкновенно он успокаивал Актею, пропев ей с неподдельными слезами и волнением печальную историю жертвы Троянской войны. На платформу, где помещалась скульптурная группа, вела витая лестница. Нерон втащил на нее Поппею, которая почти лишилась чувств от страха. За ними следовала толпа рабов под предводительством префекта Тигеллина и секретаря Эпафродита. Когда Нерон, неся на руках Поппею, взошел на платформу, на самом краю ее поставили раззолоченное кресло и арфу. Он сел; один из рабов накинул на его плечи зеленую мантию и надел ему на голову лавровый венок. Рядом с его креслом рабы устроили мягкое ложе и, когда Поппея упала на него, накрыли ее тигровой шкурой.
Ночь была холодна, а Поппея легко одета. Огромные клубы дыма проносились над ней. Она боялась огня и еще больше дрожала при мысли, что дым может испортить цвет ее лица. На ней было тонкое покрывало, закрывавшее лицо и грудь, но она сбросила его, опасаясь, что оно вспыхнет от искры.
С ужасом, наполовину естественным, наполовину притворным, она просила императора отпустить ее. Но он не слышал ее, поглощенный ужасным зрелищем.
— Позволь мне уйти! Позволь мне уйти, Цезарь! — настаивала она.
Наконец он услышал ее и с гневом отвечал:
— Молчи, Поппея, ты останешься здесь.
Она боязливо откинулась на ложе и несколько минут молчала, но страх за свою красоту пересиливал в ней боязнь гнева Нерона. Наконец она решилась:
— Пошли по крайней мере за Родой, моей служанкой.
Нерон сердито обернулся к стоявшему позади него префекту.
— Пошли за рабыней этой женщины.
И, обратившись к Поппее, прибавил:
— Сиди смирно и будь благоразумна.
Рода поспешила к своей госпоже и, увидев ее, разразилась криками и плачем. Но бешеный взгляд Нерона тотчас успокоил ее, и став на колени — подле Полней, она начала шептаться с ней.
Затем она поспешно спустилась с лестницы и побежала во дворец, а Поппея спрятала голову в подушках и закуталась в тигровую шкуру.
Через несколько минут Рода вернулась, задыхаясь от бега, с какими-то ящичками, сосудами и банками, заключавшими тайны туалета Поппеи. Она встала на колени подле ложа, открыла лицо своей госпожи и принялась за работу. Закончив ее, она ушла. Поппея приподнялась на ложе и стала смотреть на пылавший город. Лицо ее было покрыто белым слоем притираний и пудры, волосы тщательно спрятаны в полотняный чехол, а тело до самого подбородка закрыто тигровой шкурой.
В мраморной группе, возвышавшейся над ними, скульптор изобразил Фурию со зловещим и прекрасным лицом, обращенным к несчастному «пастырю народов». Белое лицо Поппеи напоминало лицо этой мраморной Фурии.
Первый язык пламени показался на самом южном конце Субуры. Теперь яркий блеск зарева на северном конце возвестил, что и с этой стороны предместье подожжено. Стоявшие на платформе — могли видеть, как пламя ринулось в узкую лощину между Квириналом и Вимипалом и, бушуя, подобно приливу, стало взбираться на холм. Наконец пурпурное пламя за гребнем Палатина возвестило, что и Велабрум загорелся.
Центральная часть, сердце Рима, была предана разрушению. Огонь, как победоносная армия, штурмовал узкие переулки вокруг Форума. Балаганы и лавки мясников вспыхивали, как кучи хвороста; крыша большой базилики пылала над тройной колоннадой. Среди пламени, подобно утесу над бушующим морем, возвышался Капитолий и мрачный фасад Табулария купался в багровом свете.
Ни разу с тех пор, как белокурые воины Севера обрушились на Рим, священный холм не видал такой сцены. Но теперь свирепствовал враг опаснее галла; и высоты, когда-то спасенные римской доблестью, должны были сдаться; римские пенаты были преданы огню; пятисотлетние воспоминания вычеркнуты в одно мгновение ока.
Вверху, впереди и сбоку, свирепствовало пламя; его рев был подобен боевому клику легионов в решительную минуту битвы. Прощайте тысячи славных памятников! Тысячи великих имен! Эта волна, увенчанная клубами черного дыма, разлилась по всему пространству до Табулария — и память о вас исчезла навеки! Никогда римский воин не бросится в битву ради вас, никогда римский патриот не будет ради вас взывать к общественному благу; никогда историк, роющийся в дебрях минувшего, не найдет в вас драгоценной награды за свои труды. Половина римской славы, половина памятников римского величия стерты с лица земли!
Когда первая волна пламени ринулась на священный холм, пальцы Нерона начали перебирать струны арфы. Уже более часа сидел он в своем раззолоченном кресле, устремив восхищенный взгляд на пылающий город.
Пламя истребляло Рим — Рим Юлия и мстящего Брута, Цицерона и могущественного Катона; Рим Сципионов — детей славы — и семьи Гракхов, Рим Фабриция, довольного малым, и Цинцинната, пахавшего землю. Но сожаление ни разу не мелькнуло на лице императора; он походил на поэта, который ищет вдохновения в завывании ветра, в блеске молний, в бешеной пляске волн. Мысль об ужасах, совершающихся под этой багровой пеленой, была далека от него; сожаление к погибавшему городу ни разу не коснулось его сердца. Из всех находившихся на платформе он один смотрел на пожар и разрушение Рима с бесстрастным удовольствием, какое возбуждает эффектная картина.
Он молча ждал вдохновения, и наконец оно явилось. Перед его глазами повторялась древняя трагедия. Он видел перед собой не деревянные лачужки Субуры, а высокие башни сказочной Трои. Он слышал не вопли, проклятия и стоны, доносившиеся из пылающих домов и победные крики героев, спешащих во дворец Приама. Какой-то мальчик бросился из окна на улицу: он видел Астианокса, сброшенного с башни безжалостной рукой Одиссея, Толпа в ужасе металась по улицам — ему мерещились испуганные троянцы, гонимые мечами Неоптолема и Менелая, Как раз перед портиком какая-то женщина была сбита с ног толпой, — но он видел только прекрасную Поликсену, убиваемую на могиле Ахилла[23].
По ту сторону дороги, недалеко от портика, находилась группа домов — местообитание публичных женщин. Пламя, охватывая Субуру, гнало перед собой толпу, как наступающие легионы нестройную орду варваров. Тысячи мужчин, женщин и детей стремились к Палатинскому холму. Наконец пламя ринулось на последнюю группу домов, и женщины — одни, совершенно обезумевшие, от ужаса и вина, другие, упорно тащившие на спинах домашних богов, — выбежали на улицу с криками, воплями, проклятиями и присоединились к толпе.
У входа в дворцовый сад расстилалась широкая площадь, на которой столпились тысячи бездомных римлян. Мужчины сгибались под тяжестью сундуков, кроватей, столов; женщины держали на руках младенцев; дети в ужасе цеплялись за родителей. В толпе сновали грабители, стараясь поживиться; местами пьяные менады[24] плясали, распевая бесстыдные песни.
Когда пламя поднялось высоко над домами, площадь осветилась ярким светом, и народ с изумлением увидел императора в лавровом венке и с арфой в руках. Дикая толпа разом умолкла. Пальцы Нерона все быстрее и быстрее перебирали струны; и вот он запел полным, звучным голосом гимн в честь бога пламени:
Слава отцу света,
Бог пламени!
Слава владыке сил,
Бог пламени!
Высоки башни и замки,
Бог пламени!
Город превращается в костер,
Бог пламени!
Пусть тебе палящее дыхание,
Бог пламени!
Разносит гибель, смерть и опустошение,
Бог пламени!
Порыв ветра погнал пламя к портику. Народ в ликом ужасе кинулся под защиту колоннады; Поппея быстро сбежала с лестницы и укрылась во дворце; рабы спрятались за статуями. Но Нерон выпрямился на краю платформы и протянул руки вперед, восклицая:
— Бог пламени! Бог пламени!
Казалось, он окунал руки в огонь. Тигеллин и Эпафродит бросились к нему, схватили его на руки и унесли во дворец, тогда как он продолжал взывать к богу пламени.
XXI
За час до пожара Тит совершал свой обычный вечерний обход дворца. Прежде всего он зашел в комнату Актеи, служить которой по-прежнему считал своей особой обязанностью. Девушка все еще томилась во дворце, но дни ее славы прошли и о существовании ее почти забыли. Даже Сенека, привезший ее с далекого Самоса, отрекся от нее. Она охотно оставила бы дом Цезаря, но у нее не было ни богатства, ни друзей в Риме. Беззаботная, как дитя, она никогда не пользовалась случаем нажить денег. Кое-какие драгоценности и платья, подарки императора, составляли все ее достояние.
Нерон, попавшись в сети Поппеи, забыл о ней, да она и сама старалась избегать своего бывшего возлюбленного. Душа ее озарилась новым светом. Многое, чего она не могла понять раньше, теперь, после долгих размышлений в одиночестве, сделалось ясным. Она вкусила тот мир, о котором говорил проповедник.
Когда Тит вошел в ее комнату, она стояла на коленях перед окном, сложив руки на груди и устремив взор в небо. Центурион был не особенно наблюдательный человек, но от него не ускользнула перемена в гречанке, внушавшая ему какой-то смутный страх. Лицо ее осунулось, розовые щеки поблекли, на лбу появились морщинки; золотистые волосы не казались такими пышными; стройная фигурка утратила былую живость; огромные черные глаза не блестели, как прежде.
Тем не менее Актея казалась Титу прекраснее, чем когда-либо, и он с презрительной досадой думал о Цезаре, который мог променять такую женщину на Поппею. Видя ее на коленях, озаренную догорающим светом вечерней зари, солдат невольно подумал о жизни без плоти и крови, о мире, для которого не нужна пища и питье.
«Наверно, это дух», — подумал он: так мало земного было в ее фигурке.
Но Актея, увидев его, встала и ласково поблагодарила его за хлопоты. Тит возразил, что считает за честь для себя служить такой прекрасной и покинутой друзьями женщине.
— Я не покинута друзьями! — воскликнула Актея. — У меня есть Друг, который никогда не покинет меня.
Тит пожал плечами и подумал, что этому новому Другу придется плохо во дворце. Актея угадала его мысли и, взяв его за руку, подвела к окошку, выходившему на запад.
— Как далеко простирается власть Нерона? — спросила она.
— Цезарь владычествует над миром, — гордо ответил центурион.
— Да, Цезарь владычествует над миром, но один удар меча — и собаки станут глодать кости Цезаря. Посмотри! — воскликнула она, указывая на солнце, еще не полностью скрывшееся за горизонтом. — Посмотри! Ваш Цезарь владычествует над миром, но мой Друг, мой Жених — Владыка неба и земли. Солнце в своем пути повинуется ему, и звезды слышат его голос. Смерть сильнее Цезаря, но Он поверг смерть под ноги Свои. Его присутствие — целебный бальзам для истерзанного сердца, мир для измученной души; Он помощник слабого и щит угнетенного и тех, кто любит Его. Он дарует вечную жизнь.
Тит все еще не понимал.
«Старик христианин свел ее с ума», — подумал он; вслух же заметил:
— Не желал бы я быть на месте твоего Друга, госпожа, если Цезарь застанет его с тобою.
— Он и теперь со мною, — сказала она. — Он всегда и везде, готовый помочь тем, кто любит Его. — Она снова указала ему на небо. — Близок день, когда ты увидишь небеса отверстыми, и Царя вселенной во всей славе Его; тогда мертвый и живой предстанут перед Его престолом, и самый гордый Цезарь преклонится перед ним наравне с беднейшим крестьянином.
Новая мысль мелькнула в ее уме, потому что глаза ее, угасшие от слез и горя, вспыхнули ярким блеском.
— И я — сказала она, — я тоже предстану на Его суд. Неужели Господь примет в свое лоно такую недостойную тварь, как я?
Она бросилась на колени и благоговейно сложила руки. Но улыбка озарила ее лицо.
— Прости мне! — шептала она. — Прости, дорогой Друг, что я усомнилась в Тебе, и ниспошли мне твой мир.
Пока она молилась, Тит выскользнул из комнаты, полный смущения и негодования. Он был уверен, что Актея помешалась, и проклинал Поппею, считая ее виновницей этого.
Новая, фаворитка императора не нравилась ему. Ее чувственная красота и низменные стремления внушали отвращение молодому центуриону. Физическая красота привлекала римлян, и Тит удивлялся, почему прекраснейшая женщина Италии кажется ему отвратительной.
Оставив комнату Актеи, Тит задумался. Что-то в словах гречанки напоминало ему страстную речь Юдифи, когда она говорила о вере. Это было то и не то..
Размышляя об этом, он шел по коридорам дворца. Все было спокойно; Нерон обедал с Поппеей; слуги разошлись спать. Он вышел в обширный атриум, где его шаги глухо раздавались по мраморному полу, и направился в помещение слуг. В кухне повара еще возились над какими-то изысканными блюдами для Нерона. Свет от очага широкой полосой падал из двери; воин на минуту остановился в тени. Молодой повар, грек, напевал какую-то песенку, прославлявшую, как понял Тит по некоторым знакомым словам, пиры из козлятины, пшеничного хлеба и сладкого вина. Окончив стряпню, он поставил блюдо на стол и, обратившись к своему товарищу, воскликнул:
— Как могли эти обжоры завоевать мир?
— Ты всегда предлагаешь затруднительные вопросы, Долин, — ответил тот. — Я не знаю, что тебе ответить, но знаю, что если это блюдо будет плохо приготовлено, то кому-то достанется.
Грек вздохнул и снова принялся за работу, а Тит направился по длинному коридору, где слышно было только храпение усталых рабов, спавших в каморках по обе стороны коридора. В самом конце его какой-то человек, с ног до головы закутанный в плащ и державший в руке зажженный факел, вышел из двери недалеко от солдата и поспешно пошел по коридору.
Он не заметил Тита, который последовал за ним. Неизвестный вышел в дворцовый сад, и Тит хотел выйти за ним, когда услышал в нескольких шагах от себя сдержанный гул голосов. Он обнажил короткий меч, который носил скорее как знак своего достоинства. В Риме и во всей Италии рука закона была тяжела, и безоружный человек мог пройти от Рубикона до Региума, не опасаясь насилия. Римляне считали варварскими государствами, где гражданам приходилось носить оружие для самозащиты. Но во дворце Нерона случались всякие неожиданности, и Тит был очень доволен, что может ходить при оружии.
Выглянув из двери, он увидел группу людей, человек пятнадцать или двадцать, в плащах с капюшонами и с факелами в руках. Осторожность не принадлежала к числу добродетелей Тита. Он смело выступил вперед и крикнул:
— Что это значит? Что вы тут делаете?
Не получив ответа, он схватил ближайшего из них и сдернул капюшон с головы. Это был раб Тигеллина, отъявленный негодяй, достойный своего господина, который всегда пользовался его услугами, если нужно было устроить какую-нибудь пакость.
— Мы исполняем повеление Цезаря, — сказал он сердито.
— Какое? — спросил Тит.
— Об этом ты можешь спросить моего господина, — ответил раб.
— Я опрошу у вас обоих! — с гневом крикнул Тит. — Веди меня в комнату префекта.
Раб замялся. Тит нетерпеливо встряхнул его за плечо с такой силой, что тот тотчас оставил мысль о сопротивлении и пошел вперед, проворчав сквозь зубы:
— Ладно, тебе же хуже.
Он оказался прав, потому что Тигеллин, радуясь случаю унизить центуриона, выбранил его в присутствии злобно ухмылявшегося раба.
— Как он смел, — говорил префект, — соваться не в свое дело. Его обязанность смотреть за гречанкой, а не лезть в дворцовые дела. Рабы, которых он остановил, исполняют поручение Цезаря. Не удовлетворится ли он этим объяснением?
Тит выслушал насмешки любимца с холодным достоинством. Безумный Цезарь сделал эту тварь префектом, и Тит уважал его сан; но оскорбляться его словам казалось ему так же смешно, как оскорбляться лаю собачки Поппеи.
Он спокойно ответил, что счел нужным остановить этих рабов, потому что ему поручен надзор за дворцом, но если они исполняют поручение Цезаря, то, разумеется, ему нечего возразить.
Затем он оставил комнату, а раб поспешил к своим товарищам.
Час спустя Тит, вышел в сад подышать перед сном чистым воздухом. Он стоял на склоне холма, когда ветер подул сильнее, и, взглянув на город, Тит заметил первый язык огня под Субурой. Пожары были обычным явлением в этом предместье, и Тит равнодушно следил за разгоравшимся пламенем.
— Много будет работы префекту полиции, — подумал он и продолжал свою прогулку.
Минут через десять он вернулся на прежнее место. В это время пламя вспыхнуло разом в трех местах квартала.
«Это, однако, серьезно, — подумал солдат, — если они не поторопятся, вся Субура сгорит».
Оглядевшись, он увидел багровое зарево над Велабрумом.
— Боги! — воскликнул он. — Рим горит!
Он остановился в нерешимости, не зная, что предпринять, и вдруг вспомнил о рабах, несших факелы.
— Рим! Рим! — воскликнул солдат. — Он поджег Рим.
В эту минуту пламя показалось на нижнем конце улицы, а затем поползло к Форуму. Тит бросился вниз по холму и выбежал из сада на дорогу за храмом Весты. Тысячи обезумевших от страха людей устремились на холм, и в первую минуту толпа увлекла его за собой. Он отчаянно боролся и наконец проложил себе путь к Форуму. Здесь огонь произвел гораздо меньше опустошения. Большие каменные строения уцелели, и только лавки и балаганы были охвачены пламенем. Они пылали когда Тит, обогнув храм Весты, выбежал на Форум.
Немногие, сохранившие хладнокровие среди общей паники, смотрели на пожар со ступеней базилики Юлия. Некоторые из них, судя по отчаянному выражению лиц, были владельцы горевших построек.
Достигнув середины Форума, Тит невольно остановился. Пламя показалось над крышей Табулария, и гневное восклицание вырвалось из уст воина. Он был римлянин, и перед его глазами гибли славнейшие памятники римского величия. Даже мысль о Юдифи не могла заглушить его скорби, когда он увидел Капитолий, объятый пламенем.
Но он остановился только на мгновение и тотчас бросился дальше. Обогнув Мамертинскую тюрьму, он направился в горевшую часть города. Улицы были очень узки, и Тит рисковал жизнью, пробираясь среди пылавших домов. Раз или два он невольно отступал перед невыносимой жарой; порывы ветра несли на него пламя или клубы удушливого смрадного дыма. Какая-то женщина, спасаясь от пожара, бросила тяжелый плащ; Тит поднял его и окутал им голову.
Опасность угрожала не только от огня, но и от разрушавшихся зданий, летевших на улицу балок, досок, труб. Часто он натыкался на мертвых или умирающих; иногда отчаянные крики о помощи достигали его ушей. Какой-то несчастный — может быть, ребенок или женщина, забытая в верхнем этаже — бился в окно с ужасными криками в то время, как пламя весело трещало, охватывая здания. Но помочь было невозможно, и Тит только плотнее обматывал плащ вокруг головы, чтобы не видеть и не слышать этих ужасов. Стиснув зубы, он устремился вперед.
Ему угрожали и другие опасности. Не он один решился проникнуть в пылавший квартал. Воры и грабители, которых держала в узде строгая римская администрация, на этот раз устроили себе праздник в Субуре.
Ночная стража исчезла;, префект полиции хотел было послать свою команду тушить пожар, но оказалось, что она отослана Тигеллином к вилле на Аппиевой дороге с каким-то вздорным поручением.
Таким образом, некому было тушить огонь или преследовать негодяев, сбежавшихся на пожар для убийства и грабежа. Они врывались в пылавшие дома и тащили все, что попадалось под руку, бросались на бежавших женщин и грабили их жалкие пожитки. Они проникали с отчаянным мужеством в самые опасные места Субуры. Многие из них поплатились жизнью за свою безумную жадность.
Оставив за собой уже половину улицы, Тит наткнулся на небольшую шайку грабителей. Закутанный в плащ, он заметил опасность только тогда, когда перед его глазами блеснул нож, поднятый для удара. Он успел отклонить его и, получив легкую рану в плечо, схватил своего противника, поднял его на воздух и бросил в открытую дверь горевшей лавки. Разбойник с ужасным криком исчез в огне. Его товарищи окаменели от ужаса, а Тит поспешил дальше. Треск и крики, раздавшиеся позади, заставили его повернуть голову. Высокая стена соседнего дома обрушилась на улицу, и там, где он только что стоял, высилась груда пылавших обломков, под которой были погребены напавшие на него грабители. Это происшествие скорее ободрило, чем смутило его.
«Если люди, — подумал он, — рискуют жизнью ради грабежа, то неужели я не рискну ею ради моей возлюбленной?»
Наконец, счастливо избежав сотни опасностей, он оставил за собой горевшую часть города, за несколько домов до жилища Иакова.
— Юпитер, благодарю тебя, — прошептал он, — она в безопасности.
Пять минут спустя он стоял перед домом Иакова. Двери, сорванные с петель, валялись на улице; старый привратник лежал мертвый у порога. Толпа испуганных рабов в атриуме сообщила солдату, что в то время, как улица была запружена беглецами, шайка грабителей ворвалась в дом, ограбила его и увела Иакова и его дочь.
XXII
Юдифь вела уединенную жизнь, почти не знаясь с римской аристократией. Дела Иакова по-прежнему процветали. Поппея относилась к нему почти так же благосклонно, как некогда Агриппина; ему удалось также приобрести расположение Нерона. Император, желая подарить своему новому божеству драгоценное ожерелье, нашел в Иакове деятельного помощника по части отыскивания и выбора камней. Благодарность Нерона за мелкие услуги была так же неумеренна, как жестокость в наказаниях за мелкие проступки. Он ласкал еврея, иногда беседовал с ним о его стране, религии и Боге; и однажды с важностью объявил Тигеллину о своем намерении распространить иудейскую религию по всему миру и назначить Иакова верховным жрецом. Префект пришел в восторг от этой блистательной идеи, но Нерон Тут же отказался от нее. Чтобы отклонить его от какой-нибудь безумной выходки, следовало Только расхвалить ее.
Сенека, при всей своей мудрости и знаниях, не догадывался об этом, но Тигеллин тотчас раскусил, в чем дело.
Богатство Иакова доставило ему довольно унизительное место — между низшим слоем общества и аристократией. Молодые франты, смеявшиеся над ним в лицо, принимали его приглашения ради дорогих вин и изысканных блюд. Но Юдифь все более и более отстранялась от них, доходя до фанатизма в соблюдении правил своей веры. Ненависть к язычеству росла в ней вместе с любовью к Богу, и на лице ее появилось выражение высокомерной и твердой решимости.
Однажды Иаков заметил ей, что брак с каким-нибудь из молодых людей, посещавших его дом, укрепил бы их положение. Но он и не заикался об этом вторично, потому что презрение, с которым она отнеслась к его предложению, пробрало даже его твердую кожу.
— Ты мой отец, — сказала она, — и да простит тебя Бог, но ты слишком испытываешь Его милосердие.
Затем она ушла в свою комнату и там горько плакала от стыда и от гнева. Величайшим огорчением для нее было то, что она не могла уничтожить в себе женщину. Несмотря на всю свою решимость, она нередко вспоминала о Тите, и тогда кровь приливала к ее щекам и сердце начинало усиленно биться. Сознание, что она ревнует, унижало ее в собственных глазах. И, однако, она не могла ни совладать со своим чувством, ни отрицать его. Нередко она представляла себе Тита подле носилок Актеи, и руки ее сжимались, губы дрожали, глаза наполнялись слезами. При менее благородной натуре она сделалась бы угрюмой и брюзгливой, потому что разочарование и огорчение встречали ее всюду. Жадность и низость отца, измена — по-видимому добровольная — возлюбленного, а главное, собственная слабость унижали ее гордость и отравляли ей жизнь. Юдифь всегда была нежна и добра, но, видно, дочери Иакова суждено быть прежде всего еврейкой, а потом уже женщиной.
Время, так быстро проходившее во дворце, наложило на нее свою печать, и в тот вечер, когда произошел пожар в Риме, Юдифь, сидевшая в садике на крыше дома, казалась гораздо серьезнее и старше, чем несколько месяцев тому назад.
Пламя уже поднималось в разных концах Субуры, когда Юдифь, очнувшись от своей задумчивости, увидела багровое зарево. Пожары в этом предместье случались так часто, что почти не привлекали внимания обитателей, которые жили в каменных домах, притом нередко стоявших особняком и окруженных садами, как и дом Иакова.
При виде пожара она почувствовала только некоторое сожаление.
— Бедняги! — прошептала она. — Да сжалится над вами Бог.
С каждой минутой пламя разгоралось сильнее, и Юдифь поняла, что большая часть Рима охвачена пожаром. Вскоре пламя показалось на нижнем конце их улицы и медленно поползло вверх. Юдифь бросилась к отцу. Комната Иакова выходила окнами на север, в противоположную сторону от огня, и он мирно спал в своей постели, когда Юдифь разбудила его.
— Отец, отец! Вставай! Страшный пожар в Субуре.
Иаков услышал ее сквозь сон и, повернувшись на кровати, пробормотал:
— Я не ночной сторож. — И немного погодя прибавил еще более сонным голосом: — Да у меня и нет домов в Субуре.
— Вставай, — повторила она, — пламя близко, наша улица горит.
Иаков с криком вскочил и увидал слабый красноватый отблеск, проникавший в окно его комнаты. Он поспешил вместе с дочерью в атриум. Тут было светло, как днем; едкий запах горящего дерева стоял в воздухе. Отец и дочь поспешно поднялись в садик, откуда могли видеть пламя, медленно двигавшееся по направлению к ним.
— Боже Авраама! — воскликнул еврей. — Рим гибнет!
Юдифь стояла выпрямившись, положив руки на перила крыши, и смотрела на пылающий город.
— Ветер пронесется над ним, и он исчезнет, и не сохранится памяти о нем, — прошептала она.
Иаков, не слушая ее, стонал, ломая руки:
— Гибнут богатство и сила Рима!
Лицо Юдифи приняло странное выражение; глаза горели диким огнем.
— Он ломает лук и рассыпает стрелы; Он истребляет колесницы огнем, — отвечала она.
Пламя медленно ползло к верхнему концу улицы, и Иаков, обезумевший от страха, мог только бор, мотать:
— Какой злой дух совершил это дело? Кто разрушил Рим?
Юдифь услышала его и ответила громким и звучным голосом:
— Дщерь Вавилона, осужденная на гибель, благо тому, кто воздаст тебе, по делам твоим.
На улице происходила страшная суматоха.
Иаков взглянул на толпу и радостно воскликнул:
— Ночная стража! Ночная стража! Наверно, она потушит огонь.
Юдифь же шептала:
— Боже! Развей их как пыль по ветру. Как пламя пожирает дерево, так преследует их Твой гнев.
Стража ретиво принялась за работу. Одни рубили деревянные дома, чтобы преградить доступ пожару, другие заливали горевшие постройки, третьи водворяли порядок в толпе.
Сначала исход борьбы казался сомнительным. Пламя то отступало немного, то возвращалось и заставляло отступать дисциплинированных римлян. Так продолжалось около часа. Ни один из противников не мог похвастаться победой.
Наконец, как бы в ответ на молитву Юдифи, северный ветер ослаб и подул южный. Битва кончилась, огонь победил. Пламя прорвалось за просеку, которой думали остановить его, и охватило новые дома.
Последовала дикая паника, и толпа, увлекая с собой стражу, бросилась вверх — по улице.
Иаков сбежал с крыши, кликнул слуг и с их помощью стал собирать ценное имущество. Вытащив из сундука мешок с драгоценными каменьями, он спрятал его под туникой.
Тем временем Юдифь оставалась на крыше. Девушка была убеждена, что наступил день, когда пророчества должны сбыться и Рим будет стерт с лица земли.
Но она забывала, что, если Рим и сгорит, рука Цезаря сохранит свою силу, прокуратор не уйдет с войсками из Иудеи и пята римского воина будет попирать престол Давида. Пламя, бушевавшее над Субурой, казалось ей огненным столпом, который напоминал ее отцам, скитавшимся в пустыне, о присутствии и обещании Бога. Она была твердо убеждена, что так именно должно начаться мщение Всемогущего над язычниками, угнетавшими Его избранный народ.
На улице происходила отчаянная давка. Панический страх охватил толпу; никому не приходило в голову, что огонь должен остановиться перед обширными садами. Всякий думал только о своей шкуре и не заботился о соседе.
Среди общей суматохи выделялась толпа в пятнадцать или двадцать человек, державшихся постоянно вместе. Они были с ног до головы закутаны в плащи, а один, с открытой головой и в рыжем парике, казался предводителем. Он присоединился к остальным как раз перед отступлением ночной стражи.
Эта группа двигалась вместе с толпой бежавших, пока не достигла дома Иакова. Здесь предводитель пронзительно свистнул. В эту минуту Иаков, стоявший в атриуме, у подножия лестницы, крикнул дочери, чтобы она шла к нему. Вокруг него толпились рабы, а старый привратник собирался отворить дверь.
Но прежде чем старик успел отодвинуть засов, снаружи раздались страшные удары; двери, частью разбитые, частью сорванные с петель, разлетелись, и толпа ворвалась в дом. Старый привратник ударил ближайшего своей палкой, но руки его были слишком слабы; Один удар тяжелого железного лома — и он растянулся мертвым на полу. Остальные рабы побросали свою ношу и рассыпались кто куда. Иаков с минуту стоял в нерешительности, потом бросился на лестницу, но в ту же минуту его схватили и связали.
Юдифь, стоя на крыше, ничего не слыхала из-за криков толпы. Только когда отец ее был схвачен, слабый крик о помощи достиг ее ушей. Она поспешила к лестнице как раз в ту минуту, когда двое или трое людей вбежали в садик. Лицо первого было ей знакомо. Быстрее мысли она выхватила из-за пояса небольшой нож и, прошептав: «Отец, прощай», — хотела поразить себя в грудь. Но было уже поздно: сильная рука схватила ее руку; и пальцы ее выпустили нож. Вслед затем на нее набросили широкое покрывало, схватили ее на руки и понесли с лестницы. Тем временем грабители рассыпались по дому, ища поживы. Впрочем, Иаков сам облегчил им труд, стащив в одну кучу все свои богатства. Разбойники уничтожали все, чего не могли захватить. Несколько минут спустя шайка уже направлялась к Квириналу. Пройдя сады Саллюстия, они углубились в пустынные сады на Пинцийском холме. В этом безлюдном квартале они могли пройти незамеченными. Опустившись с Пинцийского холма, они перешли Фламиниеву дорогу и достигли Тибра немного выше мавзолея Августа. Отсюда направились вниз по реке, к Марсову полю и, наконец, остановились перед калиткой в стене амфитеатра Статилия Тавра, огромного каменного здания, как раз за чертой огня, который в эту минуту свирепствовал в деревянном амфитеатре на Марсовом поле.
Предводитель шайки вторично свистнул, и калитка отворилась. Толпа вошла в здание; в маленькой темной каморке сложили свою живую ношу. Тут с еврея и его дочери сняли плащи, развязали их и оставили вместе. Еврей тотчас начал стонать, молиться и плакаться, но Юдифь молчала. Прошло около получаса, наконец дверь отворилась, и вошел человек с факелом в руке.
— Эй, христиане! — крикнул он.
Лицо его было знакомо обоим пленникам, паков встал на ноги и ответил дрожащим голосом:
— Благороднейший Тигеллин, мы не христиане: это я, еврей Иаков, тот самый, что продал тебе камень, который и теперь красуется на твоем плаще; я и мое единственное дитя были похищены шайкой грабителей.
— Молчи! — крикнул Тигеллин, не сводивший глаз с Юдифи. — Ты христианин; разве ты не знаешь, где ты теперь находишься?
— Как могу я знать это, господин, — пробормотал еврей, — когда мои глаза были завязаны.
— Христиане подожгли Рим, — сказал Тигеллин, — я велел арестовать их всех; за этой дверью амфитеатр, где вас ожидают львы.
Крик ужаса вырвался из уст старого еврея; он бросился к ногам префекта, но Юдифь презрительно улыбнулась.
— Великий Тигеллин! Славный римлянин! — вопил Иаков. — Ты шутишь; да это одна из шуток нашего молодого императора! Ха, ха, ха! — и он истерически засмеялся, продолжая обнимать колени префекта.
— Слушай! — произнес Тигеллин.
Иаков умолк, и глухой, отдаленный рев диких зверей достиг его слуха.
— Похоже, это не шутки? — спросил префект со злобным смехом. Иаков упал на солому почти без чувств от ужаса.
— Спаси нас, спаси нас! — умолял он.
— Я для того и пришел, чтобы спасти вас! — ответил Тигеллин.
Еврей вскочил с криком:
— Да благословит тебя небо, благородный римлянин!
— Но это нелегко сделать, — продолжал префект, — и я требую награды.
— Я не богат, — отвечал еврей, — но все, что я имею, я готов отдать тебе, если ты спасешь нам жизнь — мне и моей дочери.
— Деньгами можно сделать много, но не все, — возразил Тигеллин.
— Чего же ты требуешь? — спросил еврей.
— Столько же поцелуев этих прекрасных губок, сколько Лесбия подарила Катуллу[25]! — воскликнул римлянин, приближаясь к еврейке.
— Неверная собака, прочь от меня! — презрительно сказала Юдифь.
Тигеллин замялся, а Иаков с удивлением воскликнул:
— Моя дочь! Жениться на моей дочери?
— Жениться на твоей дочери, старик, — грубо возразил Тигеллин — нет, клянусь всеми богами; мы берем женщин варваров в любовницы, но не в жены.
Он сделал еще шаг к Юдифи; она попятилась и, наткнувшись на камень, выбитый из пола, чуть не упала, но устояла и, подняв камень обеими руками, крикнула префекту:
— Еще шаг, и я размозжу тебе голову!
Он был маленького роста, ниже Юдифи, притом пороки ослабили его да и по натуре он был труслив. После непродолжительного колебания он отступил и крикнул Иакову:
— Старый дуралей! Прикажи своей безумной дочери выкупить свою и твою жизнь.
Иаков закопошился в соломе и наконец ответил:
— Я не знаю, чего ты хочешь от меня, господин, если… если… — голос его прерывался, — если эти драгоценности, все что у меня осталось теперь, могут спасти нашу жизнь, то возьми их и отпусти нас.
Он вытащил из-под туники мешочек и протянул его префекту.
Тигеллин схватил мешок и заглянул в него: он был полон жемчугов и драгоценными каменьями. Глаза любимца сверкали, пока он перебирал драгоценности.
— Это уже нечто, — сказал ой, — но этого мало. Пусть твоя дочь принесет мне эти камни на своей прекрасной груди.
Иаков вздрогнул; язык отказывался служить ему.
— Отвечай, он ждет, — холодно сказала Юдифь.
— Послушай, как ревут львы, — усмехнулся Тигеллин, и снова отдаленное рычание наполнило коридоры.
— Отвечай ему! — повторила Юдифь.
Иаков вскочил на ноги и выпрямился перед гнусным префектом.
— Я еврей, — воскликнул он, — а наш отец Авраам продавал свою жену; но скорее я отдам мое тело зверям и дух мой на вечные мучения, чем пошлю мою дочь к тебе.
Юдифь радостно вскрикнула и обвила шею отца.
— Теперь ты мой отец! Да, ты мой отец! — воскликнула она, нежно прижимая его голову к своей груди.
Тигеллин побагровел от бешенства.
— Это вам не поможет! — заревел он. — Я брошу эту старую свинью львам, а ты… ты будешь жить и будешь моей.
Юдифь отвечала ему с тем же холодным презрением, что и раньше:
— В этой тюрьме нет закона, но неужели ты думаешь, что его нет и в Риме. Дай мне только выйти из этих стен, и сам Нерон не откажет мне в правосудии.
Он знал, что еврейка говорит правду. Римляне были суровый и справедливый народ. Знатные на Палатине и Делийском холме могли предаваться разврату и бесчинству, но народ, управлявший миром, не мог обходиться без строгих законов. Система, созданная в течение веков гражданской мудростью римлян, не могла уничтожиться от того, что безумец свирепствовал во дворце Цезарей или развращенная знать наполняла страницы Истории своими грязными делами.
В минуту общей паники Тигеллин похитил еврея и его дочь; но Иаков был римский гражданин и, освободившись из темницы, в которую его спрятали, мог потребовать и получил бы удовлетворение.
Задыхаясь от бешенства и чувствуя, что его планы потерпели поражение, Тигеллин крикнул им:
— Коли так — умрите! — И вышел из темницы, захлопнув за собой дверь.
Юдифь усадила отца на солому и положила его голову к себе на колени.
— G, дитя мое! Дитя мое! — стонал он. — Господи! Умереть, умереть от когтей диких зверей.
— Полно! — пробормотала Юдифь. — Умереть — значит воскреснуть в Господе; он благословит тебя и дарует тебе вечную жизнь, потому что в эту ночь ты почтил имя Его.
Она наклонилась к нему, поцеловала его и нежно гладила его волосы, пока старик не заснул на ее коленях.
XXIII
Весь Рим был убежден или притворялся убежденным, что великий пожар — дело изменников-христиан. Свидетели показали, что перед самым пожаром в разных кварталах были замечены люди, закутанные с ног до головы, с факелами в руках. Император послал за городским префектом и: заявил ему, что по всем признакам эти люди принадлежали к секте так называемых христиан и что не мешало бы арестовать их.
Префект, строгий администратор, почтительно заметил, что следовало бы иметь более точные доказательства. Нерон, проклиная про себя дотошного служаку, отпустил его. Через несколько дней явились доносчики, сообщившие, что христиане на своих тайных сборищах обсуждали план уничтожения не только Рима, но и всего государства. По словам доносчиков, они решились низвергнуть римскую власть и провозгласить своего царя правителем мира. Их мотивы, по словам тех же доносчиков, были исключительно корыстного свойства, потому что самые ничтожные из них надеялись получить в награду за свои услуги места губернаторов или начальников над легионами.
Нерон постарался дать возможно большую огласку их показаниям, и префект, побуждаемый взрывом народного негодования, отдал приказ арестовать всех исповедующих христианскую веру.
Бешенство народа не знало границ. Тысячи остались без крова, гордость Рима была унижена, три четверти города превратились в груду развалин. И все это было делом евреев и восточных иноземцев, нашедших в Риме приют и пищу. Народ требовал мщения. Последовавшая затем вакханалия казней была не менее ужасна, чем сам пожар. Христиане целыми семьями осуждались на смерть по доносам своих же отступников; из Африки и Аравии должны были высылать львов для истребления осужденных.
Поппея с большим удовольствием следила за этими событиями, решившись со своей стороны воспользоваться случаем и погубить нескольких неудобных лиц. Бабилл внушал ей наибольшее опасение: он знал слишком много. Она упрекала императора за то, что он арестовывает ничтожных преступников и оставляет на свободе их вождя, Бабилла.
Нерон возразил, что астролог — еврей и ненавидит христиан сильнее, чем свинину.
Поппея, переменив тактику, возразила, что если он не христианин, то, во всяком случае, пророк; стало быть, знал о том, что должно случиться, и заслуживает казни за то, что не предупредил правительство.
Император уступил этой логике, и Бабилл был арестовав. Через несколько дней он был приговорен к смерти главным образом на основании показаний Роды, служанки Поппеи.
Ободренная этим успехом, Поппея заметила императору, что в стенах дворца тоже есть христианка, напомнив при этом о связи Актеи с проповедником. Она намекнула даже, что Сенека, по всей вероятности, тоже примкнул к ненавистной секте.
Нерон отлично понял ее.
— Маленькая Актея! Какой вздор! — воскликнул он и прибавил сердито: — Актея менее причастна к этому пожару, чем ты.
— Но Сенека, наверно, христианин, — настаивала она с обиженным видом.
— В тебе слишком много ненависти, царица любви, — отвечал он холодным тоном. — Собаки на улице будут смеяться, если услышат, что мы называем Сенеку христианином.
Она отвернулась, чтобы скрыть свою досаду. Она обвиняла христиан в намерении сжечь Рим с целью погубить Актею. Но, по странному капризу судьбы, Рим был сожжен, а император становился между нею и ее жертвой. Это было досадно; она сильнее, чем когда-либо, возненавидела своего любовника.
Пока преследовали христиан, Иаков и его дочь оставались в темнице. Разозленный Тигеллин решил погубить их обоих. Он не осмелился притянуть их к допросу, потому что Нерон и Поппея разыскивали их.
Когда Тит вернулся после бесплодных поисков, император заметался по комнате в припадке бешенства. Было бы безумием приближаться к нему в это время; но на следующий день, когда он успокоился, Тит рассказал ему обо всем и просил позаботиться о поисках пропавших.
Нерон, неизменный в своей привязанности к молодому центуриону, обещал сделать все возможное. Он послал за Тигеллином и, объявив ему, что шайка грабителей во время пожара похитила еврея Иакова из дома, велел префекту принять меры к разысканию еврея.
Тигеллин несколько смутился, и Нерон, проницательность которого равнялась его безумию, спросил резким тоном:
— Да уж не знаешь ли ты чего-нибудь о старом еврее и его дочери?
Любимец поклялся всеми клятвами, что ничего не знает, и, не убедив Нерона, поспешил скорее убраться. Впрочем, мысли императора недолго останавливались, на таких пустяках.
Проходили дни за днями, а о пропавших не было ни слуха. Тит, терзаясь опасениями и нетерпением, пересилил, свое отвращение и обратился за помощью к Поппее. Она нередко заглядывалась на красивого воина, и, когда он с видимой неохотой упомянул имя Юдифи, глаза ее ласково блеснули.
Она отнеслась к нему с большим участием и, расспрашивая о семье еврея, очень искусно выпытала его сердечные тайны. Поппея улыбалась ему очень нежно и даже взяла его за руку; но сердце центуриона было занято мыслью о Юдифи. Отпуская его., она скорчила обиженную гримаску и обещала сделать все, что от нее зависит.
На другой день Тигеллин явился к ней на террасу: он был ее вернейшим орудием, и каждый день являлся к ней за поручениями. Ее взгляд упал на драгоценную застежку, усыпанную рубинами и поддерживавшую плащ на плечах. Поговорив с ним некоторое время, она неожиданно воскликнула:
— Какие чудесные камни? Где ты их достал?
Он замялся и нерешительно ответил:
— Да, красивая вещица.
— Но где ты ее достал? — повторила она.
— Купил вчера, — отвечал он.
— Странно, — заметила она, — месяц тому назад еврей Иаков предлагал мне купить ее, но я не ношу рубинов, сапфиры больше идут красивым женщинам.
Он смутился, а она продолжала:
— Еврей исчез после пожара; очевидно, грабители убили его или держат в плену ради выкупа.
— Я не знаю, — пробормотал он.
— Ну, разумеется! Откуда же ты можешь знать? — сказала она насмешливо. — Со своей стороны вовсе не жалею о нем: он был порядочный скряга, и, если он и его дочь совсем исчезнут с лица земли, Рим ничего не потеряет.
Тигеллин перевел дух и ответил:
— Может, он бежал от пожара и вернулся на родину. Вряд ли он сыщется.
— Вряд ли! — сказала Поппея и, завернувшись в покрывало, пошла во дворец.
Месяц спустя Рим нетерпеливо ждал развлечений; император объявил о трехдневном празднестве в амфитеатре Статилия Тавра. Никогда римские гуляки не были в таком возбуждении, потому что зрелища обещали быть исключительными, великолепными.
День выдался теплый и солнечный, и с раннего утра толпы людей в праздничных одеждах стекались к Марсову полю. Около пятидесяти тысяч мужчин, женщин и детей весело спешили к амфитеатру. Тут были важные сенаторы в тогах с пурпурной каймой, патриции, украшенные золотым обручем, граждане в белых одеждах, увенчанные гирляндами цветов; Тут же толпилась и пестрая чернь в самых разнообразных костюмах, болтавшая на всевозможных языках: широкоплечие германцы из Эльбских лесов, юркие галлы с шумных пристаней Марселя, испанцы из Кордовы, с гордостью произносившие имя своего юного соотечественника Марциала и шепотом сообщавшие друг другу, что и великий опальный министр испанец родом. Тут были парфяне, бившиеся за своего царя Вологеза: жители Армении, подданные могущественного Тиридата; оборванные евреи из еврейского, квартала; смуглые египтяне из Александрии, вспоминавшие о старых временах, когда римские полководцы слагали свои мечи к ногам Клеопатры. Были тут и высокомерные британцы, напавшие по повелению своей королевы на легионы Светония и нашедшие поражение и изгнание, и толстогубые негры с далеких нильских берегов, потешавшие толпу своими криками и жестами.
Все стремились в амфитеатр. Это была огромная постройка овальной формы, казавшаяся сверху какой-то чудовищной чашей Титана. Мраморные сиденья рядами спускались книзу; нижний ряд был защищен от нападения животных медной решеткой.
Народ хлынул через все двери амфитеатра с хохотом и шутками: то тут, то там возникали ссоры из-за мест. Места были распределены сообразно рангу зрителей. Самое выгодное занимал подиум, или императорская ложа, выдававшаяся фута на два в арену. В ней под балдахином стоял дубовый трон, покрытый тигровой шкурой, а рядом с ним — мягкое ложе. Пониже балдахина помещалась, группа весталок в белых одеждах, за ними стояли ликторы. Направо и налево от подиума находились места для сенаторов; за ними несколько рядов скамей для воинов. Дальше и выше толпилось простонародье.
Толпа поспешно рассаживалась по местам, и веселый гул десятков тысяч голосов наполнил амфитеатр. Огромный малиновый, расшитый золотом навес, растянутый над зданием, колыхался под дуновением утреннего ветерка, и яркие лучи солнца, проникавшие сквозь него, окрашивали все предметы пурпурным цветом.
Небольшая группа молодых людей, явившихся в амфитеатр в числе первых зрителей с каким-то весьма почтенным с виду стариком, заняла хорошие места, тотчас за скамьями воинов, позади императорской ложи. Старик, пыхтя и отдуваясь, уселся на скамью.
— Тут тебе будет удобно, отец Модест, — сказал один из молодых людей. — Отсюда мы увидим все не хуже Цезаря.
— Да, да! — проворчал старик. — Я увижу все, что будут показывать.
— Говорят, — воскликнул другой, — что четыре нильских крокодила будут драться с шестью львами из Ливийской пустыни.
— Отец Модест, — сказал третий, — я побился с Луперком об заклад на десять сестерций против трех, что Спицилл убьет сегодня троих; как ты думаешь, выиграю я?
Еще кто-то воскликнул:
— Спицилл! Стоит ли говорить о Спицилле! Я рассчитываю увидеть, как Квинт Фабий или Максим Курвий будут сражаться со львами. Отрадно видеть, как наши аристократы, подобно рабам, осужденным на смерть, бьются с дикими зверями.
Насмешливый хохот раздался в толпе молодых людей, но старик вздохнул и покачал головой.
— По этому канату, отец Модест, пройдет слон с человеком на спине? — спросил юный мальчик, указывая на толстый канат, протянутый над ареной.
— Да, да, по этому, милый мой, — отвечал старик.
Какой-то человек, до сих пор хранивший молчание, вмешался в разговор:
— Меня нисколько не интересуют эти забавы, я пришел посмотреть, как звери будут терзать проклятых христиан. Они сожгли мою лавчонку и пустили меня по миру, будь они прокляты!
Гул единодушного одобрения раздался в толпе:
— Да, будь они прокляты! Они разорили всех нас!
— Я не возьму ничего в рот, пока звери не растерзают пятьсот христиан! — прибавил тот же человек.
— Ах, молодые люди! Молодые люди! — сказал старик, задумавшийся о чем-то. — Шестьдесят лет тому назад я сидел на этом самом месте с моим отцом; а божественный Август находился вон там с императрицей Ливией и молодыми Тиверием и Германиком. То был великий день: тысяча гладиаторов билась на арене от восхода до заката солнца — никому не давали пощады. Наконец остался один, да и тот умер от ран, пока народ рукоплескал ему. Но Август был человеколюбив и с этого дня запретил биться без пощады. Да! В старое время было не то, что нынче… — И ой пустился в свои старческие воспоминания, которые молодые люди слушали с почтительным терпением.
Рассказы его были прерваны громкими криками; все зрители поднялись с мест, восклицая:
— Цезарь! Цезарь! Август! Богоподобный! Великий артист!
Нерон в пурпурной тоге величественно вошел в свою ложу. Рядом с ним шла Поппея в легком шелковом платье, сиявшая драгоценными каменьями. За ними следовал Тит. Император сел, Поппея опустилась на ложе, а Тит остановился позади трона.
Толпа постепенно затихла; наступила тишина; тогда император поднял руку и дал знак начать зрелище.
Кто смог бы описывать эти кровавые и жестокие сцены? Пусть они остаются во мраке прошлого, на разрозненных страницах древних писателей.
Утро миновало; солнце палило сквозь покров над цирком, я песок на арене окрасился кровью животных и людей, Крокодил схватил тигра своими чудовищными челюстями и умертвил его; народ застонал от удовольствия. Гладиатор схватился с противником, превосходившим его силой и ловкостью, и презрительно играл с ним, как кошка с мышкой, и, наконец, нанес ему смертельный удар при криках и хохоте зрителей. Юноша-христианин, окруженный голодными зверями, стал на колени, вручил дух свой Христу и умер среди шуток и насмешек толпы.
Нерону скоро надоело это зрелище; он больше любил осуждать на казнь, чем следить за ее исполнением. Пошлея с наслаждением следила за перипетиями этой бойни, а Тит стоял равнодушный и рассеянный за императорским креслом.
Уже много христиан или предполагаемых христиан было истреблено, и народ начинал требовать перемены в программе, когда дверь одной из темниц отворилась, и высокая девушка замечательной красоты выступила на арену, поддерживая слабого старика. В ту же минуту три льва и тигр выскочили на арену с противоположной стороны и в первую минуту бросились друг на друга, оглашая амфитеатр ревом и рычанием. Девушка, поддерживавшая старика, бесстрашно ожидала нападения; и толпа, пораженная ее твердостью, приветствовала ее легким гулом одобрения.
Этот гул вывел Тита из задумчивости и заставил взглянуть на арену. Он едва удержался от ужасного крика. Подле него стоял солдат преторианской гвардии; Тит вырвал у него меч и щит, перескочил через Поппею и спрыгнул на арену под ними.
Нерон с удивлением встал с кресла; Поппея, опершись локтями на балюстраду, с беспокойством следила за центурионом. Звери перестали ссориться и бросались к своей добыче; отчаянная борьба началась между ними и Титом. Однако он опередил их, и, схватив девушку, с силой гиганта перекинул ее через плечо и прикрыл своим длинным щитом.
Она жалобно воскликнула:
— Мой отец, о, мой отец!
Тит приостановился, но уже было поздно. Слабый старик покатился на арену, голодные львы накинулись на него, тогда как тигр устремился к центуриону.
Тит медленно отступал, лицом к чудовищу.
Тигр сделал скачок, воин увернулся так легко, как будто нес ребенка, — и нанес тяжелый удар зверю, ранив его в лапу. Тигр заревел от бешенства и боли, снова ринулся на солдата, и тут, в течение немногих мгновений, показавшихся часами, перед изумленными зрителями разыгралась картина борьбы, какой никогда не видел старейший из них. Тит бился с разъяренным зверем так же хладнокровно, как будто дрался в учебном бою с приятелем; его длинный щит и сверкающее лезвие меча всегда были перед глазами тигра. Один раз тяжелая лапа опустилась на щит, и пятидесятитысячная толпа содрогнулась от ужаса; но за щитом находилась сильнейшая рука в Риме, тигр отступил с тяжелой раной на боку, но снова приготовился к прыжку, и когда Юдифь приподняла голову, то лапа тигра коснулась ее головы. Она не была ранена, но голова ее упала на плечо центуриона. В эту минуту он пронзил мечом шею тигра. Зверь заревел, упал на землю и издох.
Тит взглянул на Юдифь, и сердце его замерло; он отбросил щит и меч, опустил Юдифь на песок и бросился на колени возле нее. Она была мертва.
Один из львов, оставив тело Иакова, направился к воину. Но в амфитеатре поднялся шум, народ требовал, чтобы жизнь героя была спасена.
Нерон дал знак; толпа служителей, вооруженных бичами и копьями, бросилась на арену, загнала львов в клетки и вынесла тело Юдифи.
Тит вернулся к императору; толпа приветствовала его оглушительными аплодисментами, а Поппея ласково поглядывала на него из-под полуопущенных ресниц.
XXIV
Тит сделался героем дня в Риме. Простонародье в цирюльнях, банях, на улицах прославляло его силу. Молодые аристократы насмешливо называли его современным геркулесом и осыпали насмешливыми комплиментами.
Но в домах нескольких старых сенаторов он получил другое прозвище. Эти неисправимые мечтатели радовались, что в Риме еще остался человек, воин, способный сражаться. Они восхваляли его доблесть и называли его современным Брутом. Римлянки обсуждали его наружность, фигуру, силу, мужество, но осуждали его вкус, Большинство из них сожалели, что такой прекрасный молодой человек мог рисковать жизнью ради какой-то еврейки, а те, чья репутация была слишком известна, осуждали безнравственность молодых людей, связывающихся с иностранками.
Тит вернулся к своей дворцовой службе. Первая скорбь скоро прошла, и он принялся за обычные занятия. Он тщетно старался открыть виновников заговора, погубившего Иакова и его дочь. Сначала он заподозрил Нерона, но император так искренне сожалел о смерти его возлюбленной, что Тит не мог не поверить в его чистосердие.
Нерон догадался, чьих рук это дело; и при первом удобном случае послал за Тигеллином и обвинил его в убийстве Иакова и Юдифи. Испуганный любимец сознался во всем, и в первую минуту Нерон хотел отдать его на съедение львам по закону возмездия. Но добрые намерения императора всегда были слабы и мимолетны. Он подумал, что Тигеллин очень полезный негодяй, и изменил свое решение, объявив, что сообщит обо всем Титу.
— И разумеется, — подытожил он, — через пять минут после этого солдат перережет тебе глотку.
Это предположение показалось Тигеллину весьма правдоподобным; он умолял Цезаря о пощаде, и тот, чувствуя, что благоразумие требует временного удаления префекта, сослал его на несколько месяцев в Байи.
Тит и не думал подозревать Тигеллина, а Поппея окончательно сбила его с толку.
Через день или два после сцены в амфитеатре она позвала его к себе.
— Сядь подле меня, — сказала она, — и поговори со мной.
Тит уселся, но молчал, частью от замешательства, частью от презрения.
— Так-то ты занимаешь женщину? — воскликнула она и прибавила с лукавой усмешкой: — Ты тоскуешь о черноокой девушке.
— Я тоскую о своих друзьях, — отвечал он просто.
Поппея широко, открыла глаза, заблиставшие детским лукавством, и воскликнула:
— Я отдала ее на съедение львам!
— Ты? — отвечал Тит, вскакивая. — Зачем?
— Затем, что мне так хотелось, — отвечала она нежным голоском. И, глядя на него из-под своих длинный ресниц, прибавила: — Ты очень храбр и хорош собой.
Тит повернулся и ушел, а Поппея откинулась на ложе, заливаясь смехом.
— Очень хорошее начало, — подумала она, приветствуя жестом Нерона, появившегося на террасе.
Здравый смысл центуриона указал, как ему быть с этим случаем. Если бы даже память о Юдифи угасла в его сердце, он все-таки поступил бы благоразумно. Поппея всегда возбуждала в нем отвращение. Притом же он знал, что она не посовестится оклеветать его перед Нероном, лишь только он ей надоест.
Он серьезно подумывал оставить дворец и вернуться в преторианский лагерь, но гордость заставила его отказаться от этого намерения, тем более что в случае его бегства Поппея могла погубить его из оскорбленного тщеславия.
В конце концов Тит избрал самый лучший, как ему казалось, путь. Он продолжал исполнять свои обязанности, по возможности избегая Поппеи и относясь к ней с равнодушием. Но он не мог бы придумать ничего лучшего, если бы хотел уколоть тщеславие женщины, привыкшей побеждать с одного взгляда. Она не отставала от него, к великой досаде молодого человека, который каждую минуту ожидал, что Нерон узнает о ее намерениях.
Он находил некоторое утешение в обществе Актеи. Она слышала о смерти Юдифи. Иногда она прогуливалась в уединенных аллеях дворцового сада, где не рисковала встретить Нерона и Поппею. Тит часто сопутствовал ей, и ее сострадание облегчало его скорбь.
— Нельзя так сокрушаться, — говорила она. — Странно, что в то время как смерть каждый день уносит новые жертвы, ты не хочешь верить в Спасителя. Как можно выносить скорбь, не имея надежды?
— Нет, нет, — воскликнул он, — моя скорбь никогда не заставит меня поверить в ложь.
И с тех пор Тит старался избегать разговоров на эту тему. Но все-таки его тянуло к Актее, потому что ее теперешняя грустная кротость была так же приятна для него, как шумное веселье прежних дней.
Он поражался происшедшей в ней переменой. Вся ее красота исчезла: лицо осунулось и поблекло, глаза потеряли свой прежний блеск. В золотистых кудрях мелькнули серебристые нити; стройная фигурка утратила прежнюю грацию. И все-таки она производила чарующее впечатление на Тита. Может быть, это зависело от того, что ее голос звучал нежнее и мягче, чем прежде. Как это ни странно, она напоминала Титу его возлюбленную, хотя Юдифь была горда и сильна, а Актея смиренна и слаба. Но в обеих было что-то не от мира сего, вечное стремление к неземным вещам, отличавшее их от всех, кого знал молодой воин. Век состарился, религии пришли в упадок, философские системы возникали и рушились, угрюмое неверие распространилось в мире; умы, постоянно обращенные к земным вещам, огрубели и впадали в спячку, и мудрейшие люди того времени чувствовали необходимость новых принципов и стимулов жизни.
Тит смутно понимал, что Актея обрела надежду. Загробная жизнь была в ее глазах гораздо реальнее здешней, а муки и испытания земного существования исчезали при созерцании вечности. Мысли и дела измерялись не условными правилами традиций, а любовью к Богу и желанием служить Ему. Раздумывая об этом, Тит убеждался, что вера Актеи должна быть великим утешением в жизни; но его размышления всегда кончались презрительным пожиманием плеч:
— Как могут люди верить сказкам?
Однажды он сообщил Актее новости о проповеднике. Этот человек был римский гражданин, и Нерон не мог распять его или бросить львам. Проповедник воспользовался правом апелляции и предстал перед судом императора для защиты от обвинения в мятеже. Его красноречие восхитило судей, которые, с обычной у римлян терпимостью ко всяким сектам и вероучениям, объявили, что обвинение не доказано.
Вторично он предстал перед тем же судом в дни крайне дикого и общего негодования против христиан. Нерон сам вел допрос, и проповедник мужественно обличал пороки императора. Это решило его судьбу; Нерон высказался за обвинение, а большинство судей согласилось с ним, радуясь, что могут угодить и императору и народу. Проповедник был осужден на смерть от меча, а казнь назначена на следующее утро.
Когда Актея узнала об этом, слеза скатилась по ее щеке, но она только сказала:
— Господь призвал к себе своего слугу.
Ей хотелось повидаться в последний раз со своим другом и учителем, и Тит из сострадания согласился помочь ей.
Рано утром они вышли из дворца и направились по Аппиевой дороге к Большому цирку. Тут свернули направо, миновали Авентинский холм и вышли через Остийские ворота к гробнице некоего Кая Цестия.
Облокотившись на низкую ограду гробницы, Актея смотрела на город. Тит молча стоял возле нее. Вскоре бряцание оружия и мерный звук шагов возвестили о приближении стражи. Богатое вооружение, высокий рост и быстрая, решительная походка воинов показали Титу, что приближающийся отряд принадлежит к преторианской гвардии. В середине отряда седой старик со связанными руками старался поспевать за воинами. Впереди шел молодой офицер с нахмуренным лицом, по-видимому, очень недовольный доставшимся на его долю поручением. Тит узнал в нем одного из своих друзей. Когда отряд подошел к могиле Цестия, Актея бросилась к нему, прежде чем Тит успел остановить ее, и хотела подойти к старику, но воины грубо оттолкнули ее. Тит поздоровался с офицером, который Назвал его по имени, и воскликнул:
— Это просто позор для преторианцев! Нас заставляют исполнять обязанности палачей.
Тит шепнул ему на ухо несколько слов, и офицер велел отряду остановиться. Актея приблизилась к ним, и по знаку начальника ряды воинов раздвинулись. Когда она проходила между ними, офицер с любопытством взглянул на нее, но она была окутана черным покрывалом, которое, впрочем, не вполне закрывало ее золотистые волосы с проглядывавшими уже сединами. Офицер, видавший ее во всем блеске красоты в носилках императора, пробормотал:
— Боги! Как переменилась! — И стал расспрашивать Тита об опальной фаворитке.
Актея остановилась перед пленником и сказала:
— Отец мой, благослови.
— Бог благословит, — отвечал он. — Кто останавливает меня на пути к Господу?
— Я, Актея, — сказала она, откидывая покрывало.
Ей не нужно было рассказывать о своих страданиях, они были написаны на ее поблекших щеках, в ее угасших глазах.
Лицо проповедника дышало состраданием, когда она взглянула на него.
Актея заметила это, и нервы ее не выдержали; сердце ее разрывалось при мысли, что она послужила причиной смерти проповедника.
— Я погубила тебя! — воскликнула она. — Прости! Прости!
Улыбка, почти веселая мелькнула на губах проповедника.
— Дочь моя! Дочь моя! — отвечал он. — Сокрушайся о несчастных, а не о счастливых. Я окончил мой труд и иду на отдых. А теперь, — прибавил он, выпрямляясь величественно, как имеющий власть запрещать и разрешать, — да простит Бог твои грехи, да даст Он тебе терпение и силу ожидать Его прихода.
Он поднял над нею свои связанные руки; отряд двинулся дальше, и, когда Актея оглянулась, он уже миновал ворота и направился по Остиевой дороге к источнику Сильвия, где великий ученый должен был принять смерть.
Горесть Актеи тронула Тита, который стал утешать ее с грубым, но искренним участием.
— Всякий должен умереть, — говорил он, — он был старик, а для старика смерть часто бывает желанным другом. Безумно сокрушаться о том, что не в нашей власти.
Тит вспоминал правила стоической философии, которые когда-то слышал от своего старого учителя. Но тут же вспомнился ему амфитеатр, Юдифь, бледное, спокойное лицо, лежавшее на его плече, и он умолк.
«Ах! — подумал он, — легко старикам сочинять мудрые правила; но в конце концов слова не могут облегчить тоску молодого сердца; может быть, оно становится жестче с возрастом».
Новые заботы смущали Актею. Она все еще жила во дворце, и хотя уже потеряла власть над изменчивым сердцем Нерона, но все же ее стол ломился под тонкими блюдами, гардероб полон драгоценных платьев, и рабы до сих пор, хотя, может быть, и неохотно, исполняли ее приказания. Она помнила выражение проповедника: «Утехи разврата», — и ее обстановка внушала ей ужас. Дорогие яства казались ей отвратительнее объедков, которыми питается население Субуры; шелковые платья — позорнее лохмотьев; мягкое ложе — жестче каменных скамей в Мамертинской тюрьме; «Утехи разврата» огненными буквами отпечатались в ее сознании, и ночью она просыпалась с этими словами. Наконец ей стало невмочь переносить эту унизительную обстановку, и она решилась оставить дворец. У нее не было друзей и приюта, но она верила в помощь Творца, о котором говорил проповедник.
Рано утром после бессонной ночи она вышла в сад и, встретившись с Титом, сообщила ему о своем намерении. Тит долго спорил с ней, доказывая, что это значит осудить себя на нищету. Но она твердо решила исполнить свое намерение и просила Тита сообщить об этом Нерону.
Сначала Тит постарался разыскать убежище для Актеи. В числе его знакомых были две очень достойные женщины, христианки, жившие в небольшом домике по Фламиниевой дороге, за городской стеной. Решив, что Актея может поселиться у них, он сообщил Нерону о ее намерении.
Император терпеливо выслушал его.
— Бедная крошка Актея, — сказал он, — пожалуй, лучше, если уйдет. Я хочу попрощаться с ней.
Он вошел в комнату Актеи, сопровождаемый Титом.
Уже несколько месяцев он не видел девушку. Перемена, происшедшая в ней, поразила его.
— Неужели это Актея? — воскликнул он при виде ее бледного лица и седых волос.
Она стояла перед ним одетая в простое черное платье.
— Да, — ответила она, — я Актея.
Даже в Нероне была искра доброго чувства, только подавленная пороком и безумием. Угрызения совести проснулись в нем; он взял ее за руку и сказал:
— Здравствуй, Актея! Мне очень жаль тебя.
Губы ее задрожали:
— Здравствуй, я буду молить Бога, чтобы он простил нас обоих.
Час спустя он забыл о своем минутном раскаянии и, болтая с Поппеей, заметил:
— Актея решилась уйти.
— Гречанка, жившая во дворце? — воскликнула она. — Пошли за ней; я хочу с ней попрощаться.
Лицо Нерона вспыхнуло гневом.
— Нет, — отвечал он резко, — я не хочу, чтобы ты над ней издевалась.
Поппея стиснула свои белые руки, и в глазах ее сверкнул огонек. Однако она промолчала.
XXV
После пожара Нерон выказал большое участие к жителям Рима. Он открыл свои сады, приютил в беседках и портиках бездомных, щедро оказывал помощь голодающим.
Но особенную популярность приобрел он упорным и беспощадным гонением на христиан. Когда в них оказался недостаток, он напустился на евреев: сжег, распял и бросил зверям многих учителей иудейской веры.
Римляне, разумеется, не делали строгого различия между восточными сектами, и хотя император имел больше сведений на этот счет, но ему выгодно было притворяться несведущим.
Успех его заговора превзошел все его ожидания. Простонародье поверило в виновность христиан, и он, затыкая рты черни хлебом, увеселяя их глаза зрелищем бойни, а уши стонами жертв, преспокойно завладел землей, на которой думал выстроить дворец.
Золотой дом, о котором мечтал Нерон и который действительно получил это название, должен был занять целый квартал. Часто гуляя с Поппеей по саду, они смотрели на выжженное предместье и мечтали о Риме, который бы состоял целиком из дома и владений императора, и где Нерон и Поппея царствовали бы, окруженные рабами.
Народ с тупым удивлением смотрел на деревья, посаженные на месте сгоревших домов, беседки и храмы, возникшие на месте таверн и лавок, каскады, струившиеся там, где прежде пролегали шумные улицы. Народ получил кров и пищу, зверские аппетиты его были удовлетворены, и он приветствовал радостными кликами Цезаря, когда тот проходил по выжженным предместьям, осматривая работы.
Но среди патрициев ропот усиливался, и старый рассказ о Бруте повторялся чаще, чем когда-либо.
Самым рьяным патриотом в Риме был Кай Пизон. Он происходил из семьи Кальпурния[26] и очень гордился этим, что не мешало ему прославлять Афинское государство, где ум значит все, а происхождение — ничего. Высокого роста, рыжий, с фамильярными манерами и громким голосом, тщеславный, он был пугалом и любимцем сената. Одно время старая партия стоиков-патриотов смотрела на него подозрительно: его мнения о функциях государства и методах управления не могли быть по вкусу ни Тразее с его друзьями, ни императору. Он ухаживал за чернью, говорил простолюдинам, что Римская империя не Сенека, не Лукан, не Персий, не солдат Светоний, не богатый стоик Тразеа, не блистательная, неустрашимая, коварная Агриппина, не император Нерон, а они сами, мудрый, великий народ. Однажды он навлек на себя целую бурю насмешек и брани, объявив, что сословие сенаторов понажилось, ограбив мир, и что народ очень глупо делает, позволяя себя стричь кучке себялюбивых аристократов. Нерон, ненавидевший знатных и искавший поддержки у черни, втайне радовался скандалу, который произвело это заявление, но Сенека горячо спорил с молодым человеком.
В действительности Пизон руководился в своей общественной деятельности одним искренним чувством — завистью к Сенеке. Способности, красноречие, изворотливость старого философа раздражали его. Он жаждал богатства и власти и не мог добиться их. Сенека не заботился об этих вещах и пользовался ими в полной мере. Выставляя напоказ свое богатство, Сенека восхвалял бедность; руководствуясь в государственных делах утилитарными соображениями, проповедовал правила чистой морали. Римляне относились с почтением к хитрому министру и смеялись над бесстрашными выходками и протестами Пизона; это бесило его.
Подобно большинству честолюбцев того времени, он добивался отличий, притворяясь другом министра, хотя постоянно замышлял измену. Наконец представился случай нанести удар Сенеке. Возникло хлопотливое дело с населением испанской провинции Бетики. Представлено было много жалоб на хищничество проконсулов, и в Риме ходили слухи о печальном состоянии провинции. В один из дней явилась депутация с жалобой на губернатора и с просьбой назначить проконсулом некоего Кая Семпрония Паралла, испанца, весьма достойного человека, хорошо знакомого с нуждами населения.
Сенека горячо поддерживал жалобу испанцев на несправедливого губернатора, но убеждал сенат отказать в просьбе о Паралле и в возникших по поводу этого дебатах высказался против участия провинциального населения в избрании проконсулов. Он заметил также, что еще неизвестно, все ли население Бетики желает Паралла.
Один из друзей Пизона был отправлен для исследования дела. Еще более печальные слухи стали доходить до Рима, и в свое время явилась новая депутация. С новыми жалобами и новой петицией в пользу Паралла.
Тем временем Сенека подробно рассмотрел дело и убедился, что в Бетике нечего ждать порядка, пока не будет назначен Паралл. Тогда он быстро принял растение и просил Нерона намекнуть сенаторам, что назначение Паралла было бы ему очень приятно. Намек императора произвел свое обычное действие, и Паралл получил должность проконсула.
Удивление и негодование «патриотической» секции. — не знало границ, и Сенека на бурном заседании принужден был доказывать, что его решение имеет в виду интересы республики.
Это было на руку Пизону. Он встал и в гневной речи обрушился на своего старого друга, цитируя его прежние мнения, осуждая его непостоянство и намекая на корыстные мотивы его деятельности. В заключение он объявил, что сенат, согласившись под влиянием Сенеки удовлетворить бесстыдные требования кучки провинциалов, нанес удар государству и навсегда запятнал его славу.
Сенека отнесся к этим нападкам с хладнокровием истинного философа, но не мот не сознавать, что они еще более ослабили его пошатнувшееся влияние на императора; и когда падение его свершилось и Пизон публично хвастался, что это он ниспроверг министра, Сенека чувствовал, что в его словах есть доля правды.
Пизон ничего не выиграл от своей измены; до тех пор ему верили лишь немногие — теперь никто не стал верить. Он льстил императору, который бранил его; пытался сблизиться со стоиками, но те отталкивали его; произносил речи перед сенаторами, но они смеялись над ним; ухаживал за Поппеей, которая пересказывала его комплименты Нерону; заводил интриги с Тигеллином, который выманивал у него деньги, — и ко времени великого пожара не было в Риме человека с такой дурной репутацией, как Пизон, и он сам отлично знал об этом.
Не таково было положение Сенеки. Опальный министр был счастливее чем когда-либо. Избавленный от государственных забот, он возился со своими книгами или копался в саду, любуясь гроздьями винограда. Паулина окружала его заботами, и временами, глядя на ее благородное лицо, он казался самому себе помолодевшим.
— Ах, — сказал он однажды, — мне почти семьдесят лет, а жил; я не более года.
Паулина тоже была счастлива, но не могла, подобно мужу, изгнать из своего сердца честолюбивые мечты. В первые дни брачной жизни она решила жить спокойно, в тени своего виноградника. Но она была жрицей Весты, принимала участие в управлении миром, испытала сладость могущества и власти. Честолюбие ее не было эгоистическим, она думала только о муже, и так как он был счастлив, то ее горделивые мечты на время заглохли.
Но она интересовалась римскими делами, и, когда друзья, оставшиеся верными Сенеке и навещавшие Номентанум, сообщали ей о бедствиях республики, она думала о тирании, угнетавшей человечество, и, глядя на своего мужа, мудрого, справедливого государственного человека, еще способного управлять миром, вспоминала слова, сказанные ею на террасе Нерона: «Велик ты и будешь еще выше».
В числе посетителей Номентанума был трибунал преторианской когорты по имени Субрий Флавий Это был честный и умный воин, обязанный своим возвышением Сенеке и еще более привязавшийся к нему после его падения. Он не мог принимать участия в ученой беседе философа с друзьями и часто уходил в сад прогуливаться с Паулиной, пока остальное общество спорило о запутанных философских проблемах или комментировало греческие стихи. Гордый дух Паулины, а может быть, и ее величавая красота производили глубокое впечатление на трибуна; и хотя он даже в мыслях не имел чего-нибудь обидного для своего знаменитого друга, но не скрывал удовольствия, которое доставляли ему прогулки с Паулиной.
Хотя она и была жрицей, а теперь женой философа, но женский инстинкт подсказал ей, что ее общество приятно трибуну, прежде чем он сам догадался об этом. Она знала себя и его; он был вернейший друг, который скорее сто раз наложил бы на себя руки, чем позволил бы себе малейшее оскорбление своему благодетелю; что касается Паулины, то в ее благородной натуре не было и тени порочности, и не существовало такого мужчины, который мог бы заставить ее пульс биться скорее, чем обычно.
Субрий скоро заметил, что Паулина интересовалась всем, что говорилось и делалось в Риме. Он сам чувствовал позор правления Нерона. Его римская натура возмущалась грубым фарсом, разыгравшимся под управлением этого скомороха, его любовниц и любимцев. Он с полной откровенностью изливал свое негодование перед Паулиной. Постепенно Паулина составила себе представление о недовольных элементах римского общества.
Нерон под влиянием Поппеи и недостойных любимцев вроде Тигеллина окончательно распустился, и с каждым днем наживал новых врагов своим развратом, жестокостью и сумасбродством. Пожар, в котором народ обвинял его, несмотря на казни невинных христиан, до некоторой степени сплотил недовольных. Простонародье было разорено, патриции вечно в тревоге, и даже самые смирные люди начинали говорить, что, если государство не уничтожит Нерона, Нерон уничтожит государство.
Субрий сообщал обо всем этом Паулине. Ее честолюбивые мечты, никогда не исчезавшие вполне, все более и более оживали, и она начинала думать: «Если Сенека не хочет сам нанести удара, то я должна сделать это за него».
Под ее влиянием недовольство Субрия превратилось из бесплодных жалоб в угрозу. Тогда Паулина решила, что боги посылают ей готовое орудие.
Однажды, после обеда, Сенека читал своим друзьям небольшой трактат, только что оконченный им, а Паулина и Субрий прогуливались по саду. Дойдя до небольшой мраморной беседки, Паулина вошла в нее; Субрий последовал за нею. Она уселась на скамейке и прислонилась к мраморной колонне, охватив руками затылок, чтобы защитить голову от холодного камня. В этой позе ее величавая фигура выступала особенно рельефно и лицо, обращенное кверху, казалось прекраснее чем когда-либо. Честность трибуна подвергалась величайшему испытанию; ему захотелось броситься перед ней на колени и целовать ее ноги. Она казалась ему воплощением благороднейшего идеала сероокой Минервы, и ему пришла в голову странная мысль, что у Париса был прескверный вкус[27].
Он только что рассказал ей о новой выходке Нерона, а когда они вошли в беседку, сообщил, что негодование и раздражение растут среди преторианских войск, жалованье которым задерживается, между тем как на постройку Золотого дома ухлопываются миллионы сестерций. Он прибавил, что воины, проклинают императора, который добивается славы в цирке и ни разу не выходил на поле битвы.
Паулина устремила свои холодные глаза на солдата и медленно проговорила:
— Я только женщина, и многое недоступно моему пониманию. Неделю за неделей, месяц за месяцем слышу я рассказы об этих бесчинствах и преступлениях, и начинаю думать, что в Риме не осталось ни одного мужчины.
Солдат покраснел при этих обидных словах.
— Ты жестока, — сказал он, — я думаю, что еще осталось несколько мужей, но что они могут сделать?
— Поступить мужественно! — быстро ответила она. И не спуская с него глаз, продолжала: — Я помню, как однажды бешеная собака ворвалась в дом моего отца. Испуганные рабы разбежались, но мой отец схватил дубину, бросился на бешеного зверя и нанес ему смертельный удар: он не хотел оставить жену и детей на произвол бешеного животного — он был мужчина.
Субрий встал и ответил с глубоким волнением:
— Довольно, госпожа. Ты требуешь моей жизни; если б у меня была их дюжина, они все были бы к твоим услугам.
Едва заметная улыбка мелькнула на губах Паулины.
— Я не требую и не имею права требовать твоей жизни, — сказала она ласково, — и ты не должен предлагать ее мне, но я хочу, чтобы всякий, кто дорожит моей дружбой, помнил, что он римлянин.
Солдат, оставив недомолвки, решился говорить откровенно.
— Как же должно совершиться это дело. — сказал он, — тайно или открыто?
Она отвечала с некоторым нетерпением:
— Может ли женщина решить этот вопрос? Открытое восстание лучше, но так или иначе, а дело должно быть сделано.
— Одно необходимо для успеха, — сказал Субрий, — руки есть, но где найти голову? Укажи нам предводителя.
— Ты сам будешь им, добрый Субрий! — воскликнула она ласково, наклоняясь к нему.
Трибун покачал головой.
— Нет, — возразил он, — кто согласится пойти за ничтожным преторианским офицером? Нам нужен вождь совсем иного рода. Пусть будет… — И он прошептал имя Сенеки.
— Нет, нет! — воскликнула она. — Какие вы мужчины герои, если не можете обойтись без старика, если усталый мозг должен быть вашим руководителем и дряхлее тело щитом. Нет, Флавий, я не хочу, чтобы вы отняли у меня моего мужа.
— Но кто же еще в Риме может заменить его? — спросил трибун.
Она помолчала с минуту, потом сказала задумчивым тоном:
— Я много наслышалась о Кае Пизоне, он знатного рода, тщеславен, честолюбив и смел. Он готов на все и неразборчив в средствах. Его пороки скорее нравятся, чем возмущают народ. Пусть он будет вашим вождем.
— Ты хочешь провозгласить Кая Пизона императором? — спросил он с изумлением.
— Да сохранят нас боги от этого! — воскликнула она. — Нет, я не хочу, чтобы Кай Пизон сделался императором. Я сказала: «Пусть он будет вашим вождем».
Уходя, Субрий думал: «Я убью Нерона, и Сенека будет управлять миром; Рим выиграет от этого, но я…»
Он заставил себя не думать об этом и — пошел в преторианский лагерь.
XXVI
Субрий Флавий отправился к знакомому офицеру, который в эту ночь пригласил на обед некоторых товарищей, в том числе Фения Руфа, капитана преторианской гвардии.
Бедный Субрий вовсе не был расположен к веселью; он предпочел бы отправиться домой спать; но собрание смелых и недовольных офицеров казалось ему подходящим, чтобы начать отчаянное предприятие.
Он был очень рассеян; товарищи заметили это и подшучивали над торжественным выражением его лица.
— Трибун влюбился! — воскликнул один из присутствующих, бойкий молодой центурион.
Субрий взглянул на него со смущением и густо покраснел. Заметив, что эта шутка ему неприятна, хозяин тотчас переменил разговор: римские офицеры были любезными и утонченными.
«Я никогда больше не увижу ее, — думал Субрий, — а она и не вздохнет обо мне. Великий Юпитер! Какой жестокой может быть лучшая из женщин. Стоит ей полюбить кого-нибудь и ради любимого человека она предает на муки и смерть себя, лучших друзей, кого угодно».
Фений Руф, начальник отряда преторианцев, и префект Тигеллин от души ненавидели друг друга. За несколько дней до этой пирушки Фений сообщил императору; что если войска не получат жалованья, то наверняка поднимут бунт. Император был очень недоволен этим известием, а Тигеллин, раздувая его неудовольствие, намекнул, что начальник обманывает его, желая прикарманить деньги. Однако Нерон очень хорошо понял тайные побуждения своего любимца и щедро заплатил преторианцам с тем проблеском благоразумия, которое нередко замечалось у него. Простые воины на время угомонились, но среди офицеров недовольство росло.
За обедом выпили немало вина, и языки развязались. Компания была очень весела, и недовольство, господствовавшее в военных кружках, выражалось в остротах и насмешках.
Имя Тигеллина вызвало краску гнева на лице Фения, и хозяин, заметив это, весело воскликнул:
— Стоит ли о нем разговаривать! Пью за здоровье нашего грозного императора.
— Чей голос заглушает громы Юпитера! — заметил один из гостей.
— Украшение цирка! — засмеялся другой.
— Утеха публичных домов!
— Аполлон!
— Геркулес!
— Марс!
— Щедрый Плутон!
Обмениваясь этими шутками, сопровождаемыми взрывами смеха и чоканьем, гости выкрикивали тосты.
Только Субрий Флавий угрюмо молчал, и тогда, как другие осушали кубки, он не притронулся к своему.
— Как, Флавий? — заметил Фений с притворной строгостью. — Ты не хочешь пить за здоровье нашего великого Императора?
— Нет! — отвечал Субрий Флавий таким тоном, что смех собеседников как-то сразу прекратился; затем, подняв кубок, он прибавил: — Пью за смерть комедианта.
Веселье разом исчезло. Гости, поглядывали на трибуна и друг на друга с удивлением и страхом. Фений Руф приподнялся на своем ложе; тревога и замешательство ясно выражались на его лице.
Глаза офицеров переходили с трибуна на Руфа. Он был начальник; его долг требовал арестовать мятежного трибуна, и все присутствующие молча ожидали его решения. Вино было крепко; Руф по натуре был тщеславен, сознание своей власти бросилось ему в голову. Он кинул надменный взгляд на собеседников, брови его нахмурились, глаза сверкнули, он выпрямился и воскликнул:
— Смерть комедианту!
Гости вскочили на ноги, пламя светильников заколебалось от восклицаний, и среди звона разбиваемых бокалов раздался оглушительный крик:
— Смерть комедианту!
Казалось, бремя свалилось с плеч присутствующих. Как зрители в цирке по окончании отчаянной борьбы разом переходят от напряженного молчания и беспокойного ожидания к веселой болтовне, так и эти офицеры, решившись после многих лет глухого негодования и тяжких сомнений на опасное предприятие, шумно выражали свою радость.
Провозглашали тост за тостом, осыпали поздравлениями трибуна. Молодой центурион, насмешка которого задела за живое трибуна в начале — пира, воскликнул:
— Ай да трибун! Так вот на какое дело вдохновила его любовь! Пью за здоровье неведомой возлюбленной трибуна, нашей общей царицы!
Субрий Флавий со сверкающими глазами поднял кубок и осушил его до дна.
Большинство гостей были молодые люди, беззаботные, смелые и склонные к отчаянным предприятиям. Им нечего было терять, кроме жизни, которую они в грош не ставили, и денег, которые во времена Нерона приобретались без труда и терялись без сожаления.
Не таковы были Фений Руф и Субрий Флавий. Люди уже пожилые, они пользовались уважением и мечтали о дальнейших успехах. Первый был едва ли не важнейшим военачальником в Империи, второй славился своими воинскими талантами и мог рассчитывать на самые видные должности. Они не могли относиться к заговору легко и оставались серьезными и задумчивыми среди общего веселья.
Компания разошлась, поклявшись остаться верными делу и сохранить его втайне и предоставив, по общему соглашению, выработку подробностей Руфу и Флавию.
Трибун сразу наткнулся на затруднения, которые предвидел заранее. Прежде всего возник вопрос о предводителе. Руф, тщеславный по натуре и к тому же гордившийся своим саном, желал руководить заговором; трибун сознавал, что его начальнику недостает двух качеств, необходимых для вожака народного восстания, — знатности и личного обаяния. Флавий, согласно желанию Паулины, указал на Кая Пизона. Руф согласился, но втайне остался недоволен. Он охотно признал бы своим вождем Сенеку, великого государственного мужа, но вовсе не желал подчиняться шалопаю вроде Пизона. Но так как Пизон был поддержан всеми заговорщиками, то Руф — подчинился, оскорбленный до глубины души и поклявшись впоследствии отомстить.
Флавий обратился к Пизону, когда тот шел в сенат. Воин знал, с кем имеет дело, и старался поймать его на удочку, как рыбак ловит большую и сильную, но буйную и ненадежную рыбу. Он сообщил сенатору об одной из тех жалоб, которые постоянно возникали в среде преторианцев. Причиной ее было какое-то постановление, изданное в правление Сенеки. При упоминании о Сенеке Пизон стал слушать внимательно; а отозвавшись в резких выражениях об опальном министре, Флавий без труда приобрел его симпатию.
— Я займусь этим делом, — заметил Пизон с важным видом. — Я заступлюсь за вас перед сенатом, и, если понадобится, — перед Цезарем.
— Ах, Пизон! — отвечал Флавий вполголоса. — Если б твое заступничество за нас было так же сильно, как велико твое красноречие.
Пизон, польщенный этой похвалой и в то же время несколько смущенный намеком, заметил;
— Без сомнения, способный человек на месте Сенеки мог бы оказать много услуг государству.
— На месте Сенеки! — воскликнул трибун с притворным гневом. — Ты, отпрыск дома Кольпурния, говоришь о месте Сенеки! Нет, не того желают преторианцы для блистательного друга, для своего любимца.
Пизон поспешно перебил его:
— Неужели я так популярен в войске, дорогой Флавий?
— Сегодня я даю обед некоторым из офицеров, — сообщил Флавий, — приходи и увидишь сам… если, конечно, знаменитый сенатор удостоит своим посещением жилище бедного воина.
Пизон, увлекаемый честолюбием, принял приглашение.
Торжественный прием окончательно вскружил ему голову. Он легко поддался убеждениям Флавия и Руфа. Он уже воображал себя в Золотом доме, где Поппея и другие красавицы увиваются вокруг него, а Сенека тщетно молит о помиловании. Эти мечты заставили его присоединиться к тосту Флавия: «Да здравствует республика и смерть комедианту!»
Заговор распространился подобно заразе и нашел массу сторонников во всех слоях римского общества. Строгое соблюдение тайны, несмотря на массу участников, свидетельствовало о серьезных намерениях заговорщиков. Нерон почти не имел друзей. Поппея, получив кое-какие сведения о заговоре, пожелала успеха Пизону. Тигеллин, мало знавший, но подозревавший многое, поспешил помириться с Фением Руфом; стража, охранявшая спальню императора, не задумалась бы, чтобы перейти на сторону заговорщиков.
Один Тит остался верен несчастному Цезарю. Нерон доверял ему, и он мог бы оказать неоценимые услуги заговорщикам. Но люди, знавшие его, понимали, что его не подкупить никакими сокровищами, и он остался в доме Цезаря предметом страха и подозрения для конспираторов.
Первое затруднение возникло по поводу вопроса, каким образом привести в исполнение заговор. Флавий, Руф и большинство преторианцев стояли за открытое восстание, за то, чтобы отправиться в Золотой дом, умертвить Нерона и провозгласить нового императора по выбору войск. Но участники заговора из граждан горячо восставали против этого плана, осуществление которого должно было безмерно увеличить значение войска, и без того уже грозившее смутами. Они предложили другой способ. Нерон собирался в гости к Пизону, на виллу в Байи. Если бы секатор согласился подсыпать несколько щепоток белого порошка в блюдо олив, все затруднения были бы устранены.
Пизон с ужасом и негодованием отверг это предложение. Он заявил, что предки передали ему имя, не запятнанное изменой, и что он скорее откроет себе жилы, чем умертвит доверившегося ему гостя.
Некоторые из заговорщиков находили странной такую щепетильность в человеке, который отплатил изменой за дружбу Сенеки. По их мнению, отравить дурного правителя было не более гнусно, чем нанести предательский удар другу.
Наконец было решено, что Субрий Флавий должен убить императора, когда тот будет возвращаться из Байи.
Вожаки заговора старались разжечь трибуна лестью и похвалами. Они говорили, что он один сохранил заветы Брута в развращенном веке, что только его рука способна нанести решительный удар, что имя его будет жить в бессмертных поэмах вместе с именем Брута.
Субрий очень хорошо понимал, чего стоит эта лесть, но здравый смысл подсказывал ему, что он один способен к решительным действиям в этой шумной толпе. Вспомнив о том, что заговор начался по его инициативе и Паулина ждет исполнения его обещания, он согласился взять на себя кровавое дело, которое товарищи хотели взвалить на него.
Многие из заговорщиков желали привлечь на свою сторону Сенеку, но Субрий горячо воспротивился этому, а Пизон, вовсе не желавший исчезнуть в тени философа, поддержал его.
Когда смутные вести о заговоре достигли ушей Паулины, она прислала к Субрию надежного человека с просьбой зайти к ней и рассказать, как идут дела в Риме.
Ответ Субрия служил доказательством его преданности весталке. Ничто не могло доставить ему такого удовольствия, как пойти к Паулине, сидеть с ней в мраморной беседке и рассказывать о своих опасениях и надеждах. Но он понимал, что это посещение в разгаре заговора, могло бы погубить ее и Сенеку в случае неудачи.
— Передай своей госпоже, — сказал он посланному, — что когда будет можно, я приду, если же не приду, то пусть она помнит, что я был и остался ее другом.
Сначала вожди заговора собирались у трибуна. Но когда он взялся нанести решительный удар, Пизон, очень заботившийся о своей безопасности, стал искать более надежного и менее подозрительного места.
После многих разговоров решено было перенести главную квартиру заговорщиков в дом некоей Эпихариды, старой няньки Пизона, жившей по Фламиниевой дороге, тотчас за городской стеной.
XXVII
У Фламиниевых ворот стоял небольшой скромный дом, с маленьким садиком, откуда открывался прекрасный вид на зеленые склоны Плицийского холма. Здесь нашла приют Актея.
Дом этот принадлежал Пизону, который поместил в нем свою старую кормилицу и няньку Эдихариду, назначив ей ежегодную пенсию.
С Эпихаридой жила ее подруга, Эклога, кормилица Нерона, тоже получавшая пенсию. Уживались они отлично, может быть, потому, что их характеры представляли резкий контраст. Эклога была веселая, болтливая старушка шестидесяти лет, тогда как Эпихарида, еще не достигшая пятидесятилетнего возраста, скрывала страстную натуру — под маской неприступной суровости.
Эклога обожала Нерона, своего милого мальчика, считая его до сих пор лучшим из людей; Эпихарида обожала Пизона, героя, исполненного отваги и талантов и несомненно предназначенного для великих успехов и почестей.
В одном они сходились: обе были суеверны. Привидения, семейные духи, сверхъестественные силы и чудеса занимали их простодушные головы, и они гонялись за всяким пророком или гадателем, привлекавшим на минуту внимание римского общества.
Проповедник затронул в их сердцах струны, которым суждено звучать, пока жизнь сохраняется в теле. Как и тысячи римлян и римлянок, они смутно сознавали, что новая религия восполняет давно ощущаемую потребность.
Язычество могло удовлетворять римлян, пока им приходилось биться со слонами Пирра, топить карфагенские корабли, одолевать буйные племена галлов. Но когда это было окончено, когда римляне получили возможность отдохнуть и одуматься, они убедились, что холодное язычество не удовлетворяет потребности их духа. Оно признавало, что люди должны есть, пить, бороться и думать для того, чтобы жить; но никогда не могло понять, что для того, чтобы жить, люди должны любить.
Две женщины были добры по натуре, преисполнены мистическим рвением, скорбели о бедствии человечества, но чувствовали себя стесненными, связанными, придавленными формальной, утратившей всякий смысл римской религией. И кто может понять ту радость, которую они и тысячи им подобных испытали, узнав, что священнейший долг человека — повиноваться лучшим влечение ям своей натуры и давать простор порывам своего духа, не стесняя его узкими правилами педантизма, что только любовь есть Бог и что воля Его — океан кротости, омывающей бесконечный мир!
Когда Актея явилась к ним, они приютили ее ради Христа. Она была бедна, печальна, всеми покинута. И они радовались, что могут облегчить ей существование. Она оставила во дворце много драгоценностей и богатых платьев, которые Тит хотел отослать ей, советуя поберечь их на черный день, но она отказалась. Он понял, что она не отступится от принятого решения.
Она не была ленива; римские дамы того времени носили богато вышитые покрывала, а у Актеи были искусные руки и греческий вкус. Не желая обременять добрых людей, приютивших ее, она стала зарабатывать свой хлеб усердным и непрестанным трудом.
Узкая лестница вела в ее комнатку, где после долгих часов усердной работы она преклоняла колени, шептала наивную детскую молитву и засыпала тем спокойным сном, который служит лучшей наградой труженику. Под ней находилась большая комната, служившая некогда столовой. Теперь там помещалась Эпихарида, и часто свет от ее лампы проникал в комнату Актеи сквозь щели в полу.
Однажды ночью молитва Актеи была прервана шумом голосов, доносившихся снизу.
«У Эпихариды братья», — подумала девушка и легла в постель, закрыв усталые глаза.
«Братья» нередко собирались у Эпихариды, и Актея иногда присоединялась к их молитвам.
Со времени пожара и последовавшего затем гонения христиане, уцелевшие от истребления, могли собираться для общественного богослужения только с крайней осторожностью. Но дом на Фламиниевой дороге был привилегированным местом. Нерон знал, что его кормилица обратилась к христианской вере; без сомнения ему было известно и обращение Актеи. Эти две женщины были единственными, к которым он питал уважение. Поппея разжигала его страсть, он любил ее, но никогда не чувствовал к ней такого почтения, как к своей старой кормилице и бедной греческой девушке.
Однажды ему донесли о сборищах христиан в доме Эклоги и Эпихариды. Нерон пришел в бешенство, назвал доносчика лгуном и велел бичевать до тех пор, пока тот не поклялся, что его донос чистый вымысел. После этого христиане могли без всякой помехи собираться во ночам в доме на Фламиниевой улице.
Итак, услыхав звуки голосов, Актея спокойно улеглась спать. Не раз и впоследствии эти звуки убаюкивали усталую девушку. Но однажды ночью Актее не спалось; она долго возилась и ворочалась на постели, невольно прислушиваясь к словам, долетавшим из комнаты Эпихариды. Голоса раздавались все громче и громче, и гневнее всех звучал голос Эпихариды.
Актея с ужасом схватилась за грудь, услыхав:
— И вы считаете себя мужчинами, жалкие трусы? Разве человечество не стонет от того, что он живет? Да, да, сверкай глазами, Пизон, и ты, Руф, и ты, Флавий! Вы только и можете сверкать глазами, но ваши кинжалы не сверкнут перед его лицом. Доставьте мне пропуск во дворец, и сегодня же ночью, пока вы тут трусите и дрожите, я убью его в объятиях этой развратной императрицы.
Слабый крик вырвался из уст Актеи, но был заглушен шумом, поднявшимся вслед за этими словами.
Наконец сильный, низкий голос выделился над остальными, и водворилась тишина.
— Я виноват во всем, — говорил этот голос, — на мою долю выпала честь разыграть роль Брута в отношении этого презренного Цезаря. Я благодарю вас за эту честь и прошу извинения за мою медлительность. Но имей терпение, благородный Пизон, через несколько часов Золотой дом и целомудренная Поппея будут к твоим услугам.
Смех и одобрение встретили эти слова, а оратор продолжал более серьезным тоном:
— Слушайте! Завтра утром Нерон будет в цирке. Когда он станет подниматься по лестнице, один из вас бросится перед ним на колени, как бы умоляя о милости, схватит его за ноги и опрокинет; я исполню, что от меня требуется, а остальное зависит от вас. Ты, Пизон, будешь ожидать у храма Цереры, и, когда все кончится, Руф проводит тебя в лагерь, чтобы солдаты могли приветствовать своего нового императора.
Ропот одобрения, крики: «Да здравствует Субрий Флавий!», «Да здравствует храбрый трибун!» — огласили комнату; затем было решено, что все совершится так, как предлагал Субрий.
Актея лежала в своей постели, оцепенев от ужаса. Они убьют Нерона, которого она любила и за которого молилась денно и нощно! Убьют врасплох, неподготовленного, погрязшего в грехах, без надежды на прощение и искупление. Она с трудом верила, что Эпихарида участвует в этом кровавом заговоре, потому что Эпихарида была христианка, а Актея помнила учение любви, завещанное проповедником.
Всю ночь Актея не сомкнула глаз; она ни на минуту не сомневалась в своем долге, но не знала, как лучше выполнить его. Она не хотела погубить заговорщиков, в особенности Эпихариду, которая приютила ее. Но спасти и Нерона и его врагов было трудно. Она решила идти во дворец рано утром, а там… там, может быть, она встретит Нерона, что будет для нее тяжким испытанием, или Поппею, что будет невыносимым унижением. Внезапно она вспомнила о своем старом, верном друге Тите; на него можно положиться, он даст благоразумный совет; она разыщет его и сообщит ему ужасную тайну, случайно достигшую ее ушей.
Актея надела черное платье, и, дождавшись рассвета отправилась во дворец.
Поднявшись на Палатин, она вошла в сад Цезаря; тут все изменилось со времени пожара; перед ней возвышались огромные постройки Золотого дома; мраморные колоннады пересекали долину по направлению к Делийскому холму. Но Нерон все еще жил в старом здании, и Актея беспрепятственно вошла в него через террасу. Тут ей загородил дорогу стражник, стоявший на посту.
Актея в волнении и нетерпении вспомнила о недавнем прошлом и, топнув ногой, воскликнула повелительным голосом:
— Мора!
Это был пароль, служивший для свободного доступа во дворец.
Солдат посторонился и пропустил Актею.
Снова она стояла в доме Нерона. Увидев раба, подметавшего мраморную лестницу, которая вела в ее бывшее помещение, она сказала ему:
— Отыщи центуриона Тита и попроси его выйти ко мне на минуту.
Раб встрепенулся, услышав ее голос, и, по-видимому; хотел ответить грубостью или отказом, но повелительный тон Актеи смутил его. Он побежал исполнять приказание, а Актея уселась на ступеньки. Вернувшись через несколько минут, он сказал, что не мог найти Тита.
Время шло. Нерон каждую минуту мог отправиться в цирк, и Актея дрожала от ужаса.
— Проведи меня в комнату Цезаря, — сказала она.
На этот раз слуга отказался.
— Ты, госпожа, сама знаешь, как туда пройти, — отвечал он угрюмо. — Что касается меня…
И он указал на рубцы, покрывавшие его плечи.
— В таком случае, я хочу видеть императрицу.
Раб пожал плечами, провел ее в комнаты Поппеи, и, крикнув служанку, отправился дометать лестницу.
— Передай императрице, — сказала она служанке, — что гречанка Актея желает видеть ее.
Девушка с изумлением взглянула на нее, но повиновалась и, вернувшись, пригласила ее войти.
В эту минуту Нерон, собираясь отправиться в цирк, вышел на лестницу и, заметив, что какая-то фигура прошла в комнаты Поппеи, спросил у раба, подметавшею лестницу:
— Кто вошел сейчас к императрице?
— Госпожа Актея, — отвечал раб.
Нерон быстро вбежал по лестнице, но перед дверью остановился и, поколебавшись с минуту, свернул в боковой коридор.
Актея прошла за служанкой в комнату, которую когда-то занимала сама. Поппея предпочла ее всем остальным комнатам дворца. Она покоилась на ложе из слоновой кости, где прежде возлежала Актея; ноги ее были прикрыты пурпурным шелковым покрывалом, которое Нерон подарил некогда гречанке. Зоркие глаза Актеи узнали в вышитой мантии, накинутой на плечи. Поппеи, ту самую мантию, которую она носила в прежние годы, а в драгоценностях, украшавших ее руки, шею и грудь, многие из тех, что она оставила во дворце.
Поппея встретила ее ленивой усмешкой, но в глазах ее блеснуло злобное удовольствие при виде побежденной соперницы. Она предложила ей сесть на низенькую табуретку подле ложа и воскликнула, прежде чем Актея успела подавить чувства гнева и стыда, сдавившие ее грудь:
— Бедняжка! Какое на тебе платье! Возьми этот рубин и купи мантию, чтобы прикрыть свои лохмотья.
Она сняла с пальца кольцо и протянула его Актее.
Грубая насмешка должна была бы оскорбить Актею, но вместо того подействовала как целебный бальзам на ее истерзанное сердце. Она почувствовала, насколько она счастливее раззолоченной развратницы, лежавшей перед нею.
Она улыбнулась:
— Я пришла сюда помочь, а не просить помощи.
Ее спокойствие задело императрицу, и ее голос задрожал от гнева. Однако она продолжила:
— Как поседели твои волосы, а я слыхала от Цезаря, что когда-то они были прекрасны. Как ты думаешь, сделаются и мои такими же, когда я буду твоих лет?
И она тряхнула своими пышными темными кудрями.
Поппея была на десять лет старше Актеи, и Актея знала это.
— Когда ты достигнешь моих лет, — сорвалось с ее губ, — твои волосы, наверно, будут так же седы, как мои.
Окинув величественным взглядом худенькую, изможденную девушку, Поппея произнесла:
— Чего ты хочешь от меня?
— Я ничего не хочу от тебя, — ответила Актея.
— В таком случае, когда будешь уходить, пошли ко мне служанку; я хочу одеваться, чтобы идти в цирк.
— Не ходи в цирк сегодня! — воскликнула Актея. — И если ты любишь Цезаря, скажи ему, чтобы он остался во дворце.
— Что это значит? — воскликнула Поппея, быстро приподнявшись и устремив на нее беспокойный взгляд. — Почему Цезарь должен остаться?
— Потому что ему угрожает опасность! Я слышала, что несколько римлян-сенаторов, солдат и рабов сговорились убить сегодня Цезаря на ступенях цирка.
— Ты говоришь, что Пизон и Флавий хотят убить его сегодня? — воскликнула Поппея.
— Пизон? Флавий? — повторила Актея.
Краска залила лицо Поппеи, но серые глаза ее упорно смотрели в глаза Актеи.
— Да, — повторила она, — разве ты не сказала, что Пизон и Флавий сговорились убить Цезаря сегодня?
— Я ничего не говорила о них, — сказала Актея.
— Говорила, девушка, и теперь говоришь! — гневно воскликнула Поппея. — Иначе откуда бы я узнала об этом?
— Ты все знаешь, — отвечала Актея, вставая, — ты все знаешь!
Поппея была прекрасная актриса. Приподнявшись на ложе, она отвечала с великолепным жестом:
— Да, я знаю все! — И с презрительной улыбкой прибавила: — Неужели ты думаешь, что римский император нуждается в предостережениях рабыни, пока Поппея Сабина заботится о его безопасности?
— Ты спасешь его, ты предупредишь его! — торопливо сказала Актея.
— Когда Цезарь будет нуждаться в услугах рабыни, я пошлю за тобой, — усмехнулась Поппея.
Актея повернулась и хотела уйти, но императрица остановила ее.
— Сядь, — сказала она, — и расскажи мне, как ты узнала планы этих людей.
Актея вкратце рассказала ей обо всем, что слышала в комнате Эпихариды.
Поппея слушала молча, а потом сказала:
— Рассказала ты кому-нибудь об этом?
— Никому, кроме тебя.
— В таком случае ступай домой и сохрани все в тайне. Быть может, Цезарь сам отблагодарит тебя сегодня же.
— Нет, нет, — воскликнула Актея, — я не нуждаюсь в благодарности! Я не желаю от него никакой благодарности.
— Как хочешь, — нетерпеливо отвечала Поппея. — Во всяком случае, иди и сохрани все в тайне.
Когда девушка вышла из комнаты, Поппея кликнула служанку и сказала ей:
— Ступай и позови ко мне немедленно центуриона Тита.
Она сидела спиной к занавеске, отделявшей ее комнату от маленькой передней, и не заметила, что чья-то рука высунулась из-за занавески, как бы желая ее отдернуть, но тотчас же исчезла.
XXVIII
Получив приглашение Поппеи, Тит с нескрываемым отвращением последовал за девушкой. Уже не в первый раз императрица посылала за ним; не проходило дня, чтобы она не испытала над ним свое искусство обольщения. Равнодушие солдата оскорбляло ее честолюбие. Она повергла Цезаря к своим ногам, заняла место Актеи и все-таки была недовольна и оскорблена тем, что центурион преторианской гвардии не поддавался ее чарам.
Когда Тит вошел в комнату, Поппея по-прежнему покоилась на ложе из слоновой кости. Тит не обладал пылким воображением и бросил на нее взгляд холодного отвращения. Уже не первый раз видел он, как ее туг ника нечаянно соскальзывала с белого плеча или случайно открывала часть груди, но всегда оставался к этому равнодушным.
Его холодный взгляд смутил ее, и она сказала насмешливым, но не совсем естественным тоном:
— Я послала за тобой, непобедимый стоик, чтобы просить у тебя… Ты не догадываешься, что?
— Нет, — сухо отвечал Тит.
— Если бы поцелуй, ты бы отказал?
— Да.
— А между тем, — воскликнула она печальным то-: ном, — мои губы оказались достойными императора. Но я старею и становлюсь безобразной, и грубый центурион может безнаказанно оскорблять меня.
Она заплакала, но осторожно, чтобы не повредить своей красоте и не смыть пудру, покрывавшую щеки;
— Ты посылала за мной, госпожа, — сказал он нетерпеливо. — Чего ты требуешь?
Поппея отвечала таким вызывающим взглядом, что солдат покраснел. Она заметила это и расхохоталась.
— Садись здесь, — пригласила она, подвигаясь на ложе, но Тит отказался. — Воин, — воскликнула она, — ты можешь смеяться надо мной, но обязан повиноваться. Я императрица и приказываю тебе сесть рядом со мною.
Тит исполнил ее приказание с отвращением, которого не старался скрыть. Она взяла его за руку.
— Ах, Тит, счастлива та женщина, которая приобретет такого смелого и верного любовника.
Говоря это, она подвинулась к нему и положила голову на его плечо.
— Я пришел сюда, госпожа, за твоими приказаниями. Сообщи мне их, и я уйду.
— Приказаниями! — сказала Поппея. — У меня нет никаких приказаний для тебя. Ведь если бы я приказала тебе любить меня хоть вполовину так, как ты любил еврейку, ты бы не послушался. Я не отдавала твоей возлюбленной на съедение зверям, — продолжала она. — Я солгала, сказав это. Это дело Цезаря. Он задолжал еврею и расквитался с ним этим способом.
— Ты обманываешь, — сказал Тит, Он хотел встать, но она схватила его за руку;
— Ты крепко любил ее, если решился биться за нее с дикими зверями и притом на глазах всего Рима. Не знаю, любил ли меня кто-нибудь так сильно. Я думаю, что Цезарь ревнив. Если бы он увидел нас в этой позе, — она обвила рукой его шею, — то, вероятно, убил бы тебя.
Тит оттолкнул ее руку и сказал:
— Я воин и друг Цезаря.
— Ты друг Цезаря? — повторила она. — Я не думала, что у Цезаря может быть хоть один друг в целом мире.
Тит твердо взглянул на нее и повторил:
— Я друг. Цезаря и не хочу быть игрушкой его жены.
— Хороша игрушка шести футов ростом. Ты годишься в воины, но не в любовники. Какова скромность! Воображать, что императрица мечтает о такой игрушке.
Тит, чувствуя себя не в силах скрыть свое смущение, хотел выйти из комнаты, а Поппея, откинувшись на ложе, провожала его насмешливым хохотом. Но она еще не собиралась отпустить его.
— Поди сюда, нежный, простодушный юноша, — воскликнула она. — Поди сюда, мне нужно тебе сказать два слова. Если бы сегодня ночью Поппея Сабина предложила тебе императорский венец, согласился ли бы ты вознаградить ее хоть одним поцелуем.
— Ты смеешься надо мной, госпожа, — отвечал он.
— Я не смеюсь над тобой, Тит, — возразила она. — Но куда ты собираешься идти?
— В цирк с Цезарем.
С минуту Поппея молча смотрела на него, потом воскликнула серьезным тоном:
— Обещай мне не ходить сегодня в цирк.
— Я не могу этого обещать, — отвечал он.
— Обещай, обещай, — повторила она настойчиво, — и, может быть, сегодня же вечером я буду в состоянии потребовать от тебя поцелуя, о котором говорила.
Он подумал, что она забавляется, и вышел из комнаты со словами:
— Я воин Цезаря и повинуюсь ему.
Бешенство мелькнуло на лице Поппеи подобно черной тени; она ударила кулаком по ложу. Она по-прежнему сидела спиной к соседней комнате и вновь не заметила, что занавеска зашевелилась.
Выйдя на лестницу, Тит наткнулся на Нерона. Император был бледен, углы его рта подергивались, и глаза светились недобрым светом. Молодой центурион хорошо знавший его, заметил эти признаки, предвещавшие — припадок бешенства.
Тем не менее он был более чем обыкновенно спокоен и ласков.
— А, мой центурион! — воскликнул он, когда Тит почти наткнулся на него.
Эти слова прозвучали точно эхо и только увеличили смущение Тита. По-видимому, Нерон не заметил этого и, положив руку на плечо центуриона, пошел с ним в коридор.
— Ты был у императрицы? — спросил он.
Центурион кивнул.
— Вы, вероятно, говорили о беспорядках во дворце? Какие-то негодяи забрались ночью в большую беседку озера. Поппея велела тебе исследовать это дело?
Тит молчал.
— Или, быть может, — продолжал Нерон, — она говорила о моей безопасности, просила тебя охранять меня на пути в цирк?
— Императрица говорила о цирке, — пробормотал Тит.
Нерон лукаво, но ласково взглянул на него и неожиданно спросил:
— Как ты думаешь, любит меня римский народ?
Тит уклонился от прямого ответа, но довольно неловко.
— Я воин, — сказал он, — и мало знаю о народе.
— Наивный малый, — засмеялся Нерон, — вот Сенека, так тот бы ответил: «Любовь черни в глазах мудреца то же, что ветер, который бывает теплым, когда дует с юга, и холодным, когда дует с востока». Или: «Тот, кто заслужил одобрение собственной совести, не обращает внимания на одобрение других».
Тит благоразумно промолчал.
Минуту спустя Нерон воскликнул тем же насмешливым тоном:
— А все-таки сказать, что у Цезаря нет ни единого друга в целом мире, — это слишком!
Несмотря на свое самообладание, Тит вздрогнул, и Нерон, опиравшийся на его плечо, не мог не заметить этого… Он пробормотал что-то в ответ, а император продолжал:
— Ты, например, друг и воин Цезаря.
Тит ничего не ответил, а Нерон продолжал холодным тоном:
— …Друг и воин Цезаря, и ни предложение императорской власти сегодня вечером, ни поцелуй царицы любви не могли поколебать твою преданность.
Тит собрался с духом и спросил:
— Ты слышал…
— Боги, — перебил император, — нетрудно слышать и даже видеть сквозь шелковую занавеску.
По-видимому, изумление молодого человека крайне забавляло Нерона.
— Я не видел и не слышал ничего, что могло бы поколебать доверие Цезаря к его другу. Неужели ты не понимаешь, что это была шутка? Поппея очень тщеславна и всегда говорит, что в Риме нет человека, который бы мог устоять перед нею. Я предложил ей этот опыт над тобой. Поппея отлично разыграла свою роль и получила тяжелый удар, да, тяжелый удар, — повторил он почти свирепо, — Однако она хорошо играет, и ее шутки можно принять иногда всерьез. Для меня было немалым испытанием видеть, как она обнимала твою шею, но ведь мы с тобой философы, а?
Тит не знал, правду ли говорит император или нет, потому что в его голосе звучали сквозь дикую веселость угрожающие ноты. Но Тит чувствовал, что расположение Нерона к нему не поколебалось; что же касается Поппеи, то он был очень доволен, что она и ее супруг сведут счеты между собой.
— Если бы я был убит по дороге в цирк, — сказал Нерон, очевидно, намекая на что-то, — как ты думаешь, кто был бы выбран римским императором?
Тит отвечал, что не знает этого.
— Может быть, ты сам поселился бы в Золотом доме и наследовал любовь Поппеи Сабины, — продолжал император, пристально глядя на него.
— Цезарь шутит, — спокойно отвечал молодой человек.
— Ну, так Сенека?
— Сенека скорее согласится прожить неделю среди своих книг, в обществе Паулины, чем пятьдесят лет во дворце правителем мира.
— Твоя правда, — пробормотал Нерон. — Сенеке приятнее было бы написать оду, достойную Горация, чем завоевать Галлию. Но что ты скажешь о Кае Пизоне?
— Пизон — император! — с изумлением воскликнул Тит. — В тот день, когда в Риме воцарится такой предатель и бездельник, как Пизон, слава и могущество Рима погибнут.
— Верно, мой добрый друг! — воскликнул Нерон. — Итак, Пизон не будет императором. Рим смеется надо мной, потому что я артист. Однако же я не дурак; я слышу шутки, вижу улыбки и гримасы тех, которые аплодируют мне и венчают меня лаврами. Но в моем сердце есть капля крови Юлия, а в моей голове частица мудрости Сенеки, и я не позволю одурачить себя какому-нибудь Пизону.
Лицо Тита выражало полнейшее недоумение.
— Как! — воскликнул Нерон с горьким смехом. — Ты ничего не знаешь об этом? Итак, кроме меня, в Риме есть еще человек, не участвующий в заговоре. Кай Пизон и Субрий Флавий, один из ваших преторианских трибунов, намерены произвести переворот сегодня. Когда я буду подниматься по ступеням цирка, один из заговорщиков бросится передо мной на колени и повалит меня, а Флавий пронзит меня Мечом, а ваш достойный начальник, Фений Руф, предложит войскам провозгласить императором Пизона. Милый план, не правда ли? Теперь слушай: возьми отряд моих телохранителей, арестуй и приведи сюда Флавия и женщину, которую зовут Эпихарида, из дома по Фламиниевой дороге, знаешь? Не теряй времени, и мы еще поспеем в цирк.
— А Пизон? — спросил Тит.
— Пизон? О, я пошлю за ним Руфа.
Заметив удивление центуриона, он прибавил:
— Поверь мне, я знаю этого достойного воина. Он будет нам очень полезен.
Тит поспешил исполнить его приказание, а император пошел к Поппее. Она лежала в той же позе, что и раньше; и, увидев его, воскликнула с кокетливым нетерпением:
— Наконец-то ты пришел? Я дожидаюсь тебя больше часа.
Нерон обнял ее и прижал к груди с почти безумной страстью.
— О, Поппея, Поппея! — воскликнул он. — Довольно! Довольно!
— Медведь! — сказала она, когда он выпустил ее. — Посмотри, ты разорвал мою накидку. Теперь я ношу этот пурпур по праву сана, но когда-то носила его по праву красоты.
Она напомнила ему о банкете у Отона, когда она дразнила его своим пурпурным платьем.
— Теперь, царица любви, — заметил он, — ты носишь этот пурпур как по праву красоты, так и по праву сана.
— О, — сказала она, — ты просто льстец; скажи мне разве я не становлюсь старой и безобразной?
Он отвечал ей поцелуем.
Поппея засмеялась своим загадочным, бархатным смехом:
— Ты очень ласков сегодня, Цезарь, очень ласков с бедной старухой!
Она была года на два или на три старше его и в полном расцвете красоты; но ей нравилось иногда напускать на себя материнский вид, который очень забавлял Нерона.
— Я всегда ласков с тобой, Поппея, — сказал он почти грустно.
Лицо Поппеи приняло торжествующее выражение; она ничего не отвечала и молча играла веером. Нерон тоже молчал; он сидел рядом с ней и, взяв ее руку, открывал и закрывал ее пальцы, целуя их розовые ногти.
Поппея неожиданно засмеялась:
— Ты точно мальчик, в первый раз влюбившийся.
— Позволь мне всегда оставаться таким, Поппея, — сказал он.
— Нет! — отвечала она резко. — Вот и сегодня ты проленился целое утро, а ведь тебе нужно идти в цирк.
— Ты пойдешь со мной? — спросил он.
Поппея встала и лениво потянулась.
— Нет, — сказала она, — мне лень да и спать хочется; шум цирка расстроит меня. Ты должен идти один, Цезарь.
— Так лучше я останусь с тобой, царица любви.
— Полно! — сказала она. — Народ ожидает тебя, и Спицилл готовится убить своего противника.
Она смотрела в зеркало и не замечала, что его лицо искажалось страшными судорогами.
— Так мне нельзя остаться с тобой?
— Нет! — ответила она шутливо.
— Нет?
— Нет!
Глаза Нерона расширились, вены на лбу вздулись, рот открылся; он задыхался и дрожал всем телом, Она с улыбкой взглянула на него, увидела его лицо и вскрикнула от ужаса.
Демон, боровшийся в нем с любовью, одолел его.
— Гнусная тварь! — прохрипел он и, схватив ее, ее, носившую в своей утробе его нерожденного ребенка, ударил о стену и бросил бесчувственную на мраморный пол.
XXIX
Во дворце царило страшное смятение.
Поппея лежала, стеная, на ложе, куда принесли ее служанки; доктора толпились вокруг нее, покачивая головами и пожимая плечами.
Нерон в припадке бешенства метался по коридорам, и рабы разбегались при его приближении, как овцы перед бешеной собакой. Префект Тигеллин, секретарь Эпафродит и начальник преторианцев Фений Руф всю ночь пьянствовали во дворце. Утром они были разбужены шумом, но беззаботные и пьяные, снова принялись за кубки, и комната огласилась их криками и песнями.
Заговор был расстроен прежде, чем Тит успел вернуться с арестованными. Один сановник, игравший важную роль в заговоре, имел неосторожность довериться своему вольноотпущеннику, некоему Милиху. Милих, убежденный, что предприятие кончится неудачей, решился извлечь возможно большую пользу из своих сведений. Узнав в последнюю минуту о намерении заговорщиков убить Нерона в цирке, он опрометью бросился во дворец.
К счастью для него, бешенство Нерона к этому временя почти испарилось само собой. Однако когда вольноотпущенник очутился с глазу на глаз с неистовым императором, он готов был отдать все свое богатство, чтобы очутиться по-прежнему в доме своего патрона. Но отступать было поздно, и Милих, бросившись к ногам Нерона, воскликнул, что он явился спасти жизнь Цезаря.
Нерон овладел собой настолько, что мог понять его слова. Приказав ему встать и идти за ним, он отправился в комнату, где обыкновенно занимался делами, и немедленно послал за своими ближайшими советниками — Тигеллином, Эпафродитом и Руфом.
Когда Тит, исполнив свое поручение, вернулся во дворец, Милих, рассказал ему о заговоре во всех подробностях. Центурион вошел в комнату и увидел Нерона; глаза его горели и руки дрожали после недавнего припадка, однако он был спокоен и серьезен. Тигеллин и Эпафродит, оба пьяные, смотрели на Милиха с комической важностью и сбивали его с толку глупыми вопросами, которые, видимо, раздражали Нерона. Фений Руф сидел бледный от ужаса.
Нерон по сообщению доносчика составил себе довольно ясное представление о характере и распространении заговора.
— Это нужно исследовать, — сказал он и прибавил, обращаясь к Титу, — введи сюда женщину.
Минуту спустя Эпихарида стояла перед своими судьями.
Она была не молода и не хороша, но на всей ее фигуре лежала печать достоинства, которое поразило Тита и произвело довольно благоприятное впечатление на Нерона. Но она была женщина, и, по мнению римлян, если женщина не хотела говорить, ей можно было развязать язык пыткой.
Нерон спросил, какие причины заставили ее присоединиться к заговору.
— У меня была дочь, Цезарь, — отвечала она, — звери растерзали ее на арене; был сын — и его тело сгорело вместо факела в твоем саду. Они были христиане и пошли к Христу, но не за них я хотела тебя убить.
— Так за что же? — спросил император.
— Чтобы ты не мог уничтожить божественную истину на земле.
— Разве твой Бог не в силах сам позаботиться о своей истине? — спросил он.
Эпихарида молчала.
Нерон потребовал, чтобы она назвала имена заговорщиков, но она упорно отказывалась. Тогда он велел позвать палачей, а Тит украдкой вышел из комнаты.
Он находил естественным, что упрямую отпущенницу подвергают пытке. Но вид страдающей женщины всегда напоминал ему о бледном лице на залитой кровью арене, и это воспоминание ножом вонзалось в его сердце.
Прошло два часа, а ужасающая тишина в комнате не нарушалась. Тит сидел за дверями, готовый заткнуть себе уши при первом крике, но ни единого звука не было слышно, и, когда император позвал его, истерзанное тело женщины лежало на полу, и на лице ее застыла спокойная улыбка. Нерон в коротких словах сообщил Титу, что Эпихарида вынесла самые ужасные пытки, не вымолвив ни слова, и наконец лишилась сознания.
Он велел отправить ее в Мамертинскую тюрьму, а на следующий день снова представить для пыток.
На другое утро, когда половина знатных римлян спешила выдать друг друга, дрожа за свою шкуру, вольноотпущенница была принесена во дворец на носилках, потому что истерзанные члены не позволяли ей идти. По дороге она успела обвязать вокруг шеи свой пояс, а другой конец его прикрепить к балдахину над своей головой, и, когда носильщики достигли Золотого дома, в носилках лежал изуродованный труп.
Так умерла Эпихарида, претерпев ужасные пытки и согласившись лучше оскорбить небо самоубийством, чем спасти жизнь изменой.
Когда ее тело вынесли из комнаты, Нерон приказал привести Субрия Флавия.
Милих уверял, что Флавий был главной пружиной заговора и даже двух заговоров, потому что он подговорил центурионов тотчас же после убийства Нерона убить и Пизона и провозгласить императором Сенеку. Нерон не знал, впутывать ли ему в это дело своего старого учителя, так как был уверен, что тот не имел никакого понятия о заговоре, но в то же время сознавал, что Сенека был для него единственным опасным соперником. Убить Нерона мог всякий, но только Сенека был способен управлять миром.
Пока он размышлял об этом, вошел Флавий, погруженный в свои размышления. Нерон не заметил вопросительного взгляда, который трибун бросил на Фения Руфа. Лицо преторианца приняло выражение жалкой нерешительности. Но Тит заметил взгляд трибуна и увидел, что его рука сжимала что-то под туникой, пока он ждал знака от Руфа. К удивлению императора, Тит бросился на Флавия, схватил его за руку, дернул ее, и обнаженный кинжал упал на пол. Нерон бросил одобрительный взгляд на Тита, а Субрий Флавий пожал плечами и пробормотал:
— Могло бы случиться иное.
Действительно, если бы Руф не замедлил, кинжал трибуна погрузился бы в тело императора. Но Тит успел остановить его руку.
Мужество всегда нравилось Нерону, даже когда он был пьян или раздражен. Он сказал трибуну:
— Ты хотел убить меня, Флавий?
— Да, я хотел это сделать, если бы…
Он остановился, а Фений Руф, выхватив меч, воскликнул:
— Изменник! Негодяй! Он хотел убить Цезаря.
Пьяный преторианец, размахивая мечом, приблизился к Флавию, который смотрел на него с холодным презрением.
Но Нерон сделал знак Титу, и тот оттолкнул Руфа.
Император засмеялся и сказал:
— Спрячь свой меч, достойный Руф, теперь я в нем не нуждаюсь. — И, обратившись к трибуну, прибавил — От тебя, Флавий, я не стану требовать, чтобы ты выдал своих друзей.
Краска залила лицо воина. Он гордо выпрямился и в первый раз поклонился императору.
— Скажи же мне, — продолжал Нерон, — за что ты ненавидишь меня? Чем я оскорбил тебя?
— Ты оскорбил весь римский народ, — отвечал трибун. — Ты осквернил престол Юлия, Августа и Тиверия. Пока ты был правителем римлян, я верно служил тебе, но когда ты сделался правителем развратниц и наездников, я решился оказать услугу Риму, убив тебя.
— Ты храбрый малый, — сказал Нерон, — но ты должен умереть.
Трибун снова поклонился.
Нерон испытывал один из тех порывов, которые доказывали, что в нем сохранилась еще капля величия его предков.
— Я желал бы, — сказал он, — чтобы мои друзья были такие люди, как ты, тогда, может быть, я был бы лучше и мир счастливее, но судьба решила иначе, и я принужден довольствоваться достойным Руфом и добродетельным Тигеллином. Я не могу пощадить тебя, Флавий, так как это значило бы произвести смуту в народе. Но я рад выразить тебе свое уважение. Ради блага Рима ты хотел убить меня; ради блага Рима я осуждаю тебя на смерть.
Он встал со своего кресла и, протянув руку Флавию, которую тот пожал, вышел из комнаты в сопровождении стражи.
Тигеллин и Руф разразились аплодисментами.
— Великий! Божественный Цезарь! Великодушный император!
Нерон сдержал их восторг.
— Теперь не время для комплиментов, — сказал он, — заговор еще не подавлен. Руф, я знаю твою преданность. Пизон, которого хотели провозгласить сегодня императором, еще на свободе; возьми солдат и арестуй его.
Через полчаса Нерон в сопровождении Тита отправился в цирк; он спокойно поднялся по лестнице, приветствуемый кликами толпы, и почти весь день любовался играми.
Он был прав, говоря, что заговор еще не подавлен. Заговор был сильнее, чем думал Нерон, и если бы предводителем был решительный человек, он мог бы еще удасться.
Рано утром весть об измене достигла Пизона, и кучка заговорщиков толпилась в доме сенатора. Мнения разделились. Одни советовали бежать в Галлию, где, по слухам, готовился к восстанию пропретор Виндекс; другие говорили, что они должны умереть вместе; третьи — что лучше всего отдаться на милость Цезаря; иные подумывали об измене; немногие смельчаки советовали Пизону попытать счастья во что бы то ни стало. Они убеждали, что преторианцы готовы к восстанию и охотно провозгласят его императором.
Это был мудрый совет. Если бы Пизон послушался, то, по всей вероятности, победа осталась бы за ним. Но в эту минуту вся его решимость исчезла. Он не знал, кого слушать, на что решиться, и, пока обсуждался вопрос жизни и смерти, заботился о том, как лучше надеть тогу и какими духами надушить голову.
Время шло, и заговорщики один за другим оставляли своего беспомощного вождя, пока наконец остались только храбрейшие.
В последний раз они попытались пробудить его мужество. Но Пизон разразился истерическими слезами и объявил, что он решился на самоубийство.
Тогда и они ушли. Оставшись один, Пизон потребовал таблички и написал завещание, в котором осыпал Нерона самыми льстивыми похвалами и отказывал ему все свое состояние.
Когда час спустя Фений Руф вломился в его дом, жизнь Пизона уже отлетела, а кровь струилась из открытых вен.
Теперь заговор действительно был подавлен.
Всю ночь Руф свирепствовал в городе, убивая и арестовывая правых и виноватых.
На следующее утро он стоял перед Нероном и с довольной улыбкой повествовал о своих трудах.
— Ты много потрудился, достойный Руф, — сказал император, — теперь я хочу наградить тебя.
Руф отвесил низкий поклон.
— Ты уничтожил без остатка опаснейший заговор, и за эту услугу я даю тебе пятьсот тысяч сестерций…
Руф снова поклонился.
— Чтобы твоя вдова и сироты ни в чем не нуждались! — прогремел император.
Лицо Руфа покрылось смертельной бледностью.
— Поглядите на него! — воскликнул Нерон. — Этот жалкий трус, предавший казни несчастных, которые доверились ему, сам был одним из главных участников заговора. Он недостоин жить; возьмите его и избавьте от него мир.
Почти потерявшего сознание Руфа потащили к Эсквилинским воротам, где сильный удар меча разом положил конец его слезам, крикам и мольбам.
В этот день Рода, служанка Поппеи, сообщила Нерону, что ее госпожа умирает.
Нерон никогда не помнил того, что делал в припадке бешенства. Так и теперь, он чувствовал раздражение против Поппеи, но сам не знал, почему разговор, подслушанный им, и последовавшая затем ужасная сцена совершенно изгладились из памяти.
Известие, принесенное Родой, сразу уничтожило его глухую злобу.
— Поппея! Поппея! — воскликнул он. — Царица любви, моя жена умирает! Неужели есть в небесах боги, мстящие за грехи людей! Скажи мне, девушка, что же случилось с императрицей?
Испуганная служанка не смогла вымолвить ни слова. Нерон взглянул на ее бледное лицо и бросился к Поппее.
Отдернув занавеску в дверях, он увидел Поппею на ложе; лицо ее уже подернулось тусклой бледностью, глаза были закрыты, пальцы бессильно цеплялись за покрывало; слышны были ее слабые стоны.
Ошеломленный Нерон остановился. Смутное воспоминание мелькнуло в его уме. Он схватился за голову, и кровь, прихлынувшая к его лицу, чуть не задушила его. Он хотел повернуться и бежать, но ноги отказывались повиноваться ему; ему всюду мерещилось лицо умирающей женщины, и стон вырвался из его груди.
Поппея открыла глаза и увидела его.
— Цезарь! — пробормотала она.
Он сделал несколько шагов — и остановился, дрожа всем телом; шагнул еще раз — и опять остановился.
— Цезарь! — снова простонала она, и Нерон бросился на колени перед ее ложем.
Несмотря на агонию, искажавшую ее лицо, оно сохранило горделивое выражение. Она лежала молча, пока он рыдал, пряча лицо в пурпуровом покрывале. Наконец его; припадок утих, и она сказала, положив ему руку на плечо:
— Пизон?
— Умер! — прошептал он в ответ.
— Флавий… Руф? — почти беззвучно произнесли ее губы, и при каждом имени Нерон кивал головой.
Она приподнялась на ложе и воскликнула с поразительной ясностью:
— А Сенека?
По его опущенным глазам она угадала ответ.
— Я не хочу умереть раньше него, — простонала она. — Пусть он покажет мне дорогу.
Это усилие ослабило ее, и она упала без чувств на ложе.
Всю ночь Нерон провел на коленях подле нее. Иногда она бредила, вспоминая о Криспине, своем первом муже, об Отоне и даже о Тите, которого упрекала то нежно, то с досадой. Когда сознание вернулось к ней и Нерон хотел поцеловать ее руку, она отдернула ее, прошептав:
— Сенека!
Нерон долго колебался между странным уважением и ненавистью к своему старому воспитателю и министру. Но это был еще один человек, призывавший к его гибели.
Тигеллин донес Нерону, что главным руководителем заговора был Сенека, и в доказательство представил письмо.
Это были те самые таблички, которые Нерон и Тигеллин отняли когда-то у посланного Сенеки на Мильвийском мосту. Тигеллин обещал доставить его Бурру, которому оно было адресовано, но сохранил у себя на всякий случай. Теперь он старательно изменил письмо и поставил на нем надпись: «Субрию Флавию».
Хитрость удалась, и Нерон послал в Номентанум центуриона с роковым приказом. Он сказал об этом Поппее. Четыре часа она боролась со смертью.
Солдат вернулся уже под вечер, когда заходящее солнце бросало длинные тени поперек комнаты, Поппея потребовала его к себе. Служанки приподняли и поддерживали ее, а Нерон стоял подле кровати.
Солдат рассказал о смерти Сенеки, о безмятежном спокойствии, с которым он встретил роковую весть, о последних минутах, когда он, истекая кровью, беседовал с плачущими друзьями. Потом он заговорил о неутешном горе Паулины и с дрожью в голосе рассказал, как она умоляла мужа позволить ей вместе с ним переселиться в неведомый мир, и, как опасаясь за ее участь, умирающий согласился на ее просьбу.
— Он умер! — воскликнула Поппея, и глаза ее заблистали.
— Он умер! — отвечал воин.
— Я была римской императрицей и погубила Сенеку! — воскликнула она и повернулась лицом к стене.
Когда центурион вышел, Нерон наклонился над ней и поцеловал ее.
Она была мертва.
XXX
Со времени смерти Поппеи участь Нерона была решена. Последние проблески добрых чувств, здравых стремлений исчезли в нем, припадки безумия учащались; какое-то мрачное отчаяние угнетало его, и он предавался зверствам и разврату.
Казалось, он воспылал ненавистью ко всему доброму; даже Тит начинал возбуждать в нем неудовольствие: император не мог забыть, что умирающая Поппея произносила имя Тита, ни разу не вспомнив о нем самом. Положение центуриона во дворце становилось ненадежным; наконец он решился просить императора отпустить его и в тот же день уехал на службу в легион, которым командовал его отец.
Дела во дворце шли все хуже и хуже; всякие правительственные заботы были оставлены, хищничество чиновников и правителей оставалась безнаказанным, жалованье войскам задерживалось, помощь нуждающемуся населению почти не оказывалась.
Таково было положение дел, когда прошел слух, что Галлия возмутилась и Виндекс идет на Рим. Прошло еще несколько недель; народ томился между страхом и надеждой; наконец пришло известие, что германская провинция тоже восстала. Далее узнали, что испанские легионы взбунтовались и провозгласили императором своего полководца Гальбу. Только в один прекрасный день прохожие услышали шум и движение в преторианском лагере, и вскоре волнение распространилось по всему Риму и крики: «Гальба! Гальба! Смерть комедианту!» — раздавались повсюду.
Когда известие о бунте Виндекса пришло в Рим, Нерон усердно занимался устройством органа, который должен был превзойти все известные дотоле инструменты чистотой и силой звука. Такой пустой случай, как восстание провинции, разумеется, не могло оторвать его от этого важного занятия.
Он пробормотал несколько проклятий и угроз по адресу мятежного наместника и тотчас забыл о нем. Также равнодушно отнесся он к известию о восстании в Германии и Испании.
Орган был готов, и, когда Тигеллин явился с известием о новых бедствиях, император пробовал новый инструмент.
Однако префект понял, что угрожает нешуточная опасность, и с большим трудом упросил Нерона заняться делами.
Император предложил несколько проектов: устроить пир и отравить всех сенаторов; выпустить зверей на улицы; разрушить город; перенести двор в Александрию.
Никакими усилиями Тигеллин не мог добиться решения: император спешил вернуться к органу, и совещание кончилось припадком бешенства, заставившим Тигеллина убежать в ужасе.
Припадок продолжался всю ночь. Изредка Нерон слышал голоса Агриппины, Октавии и Поппеи, упрекавших его в жестокости. Тогда он бросался к органу, стараясь заглушить эти голоса, и рабы в отдаленных комнатах, дрожа от страха, прислушивались к нестройным звукам, разносившимся по коридорам.
Утром злой дух оставил его, и вернулась частица прежней силы и достоинства. Он послал за Тигеллином, который сообщил о приближении мятежников. Нерон холодно выслушал его.
— Ну если мы не можем царствовать, то можем пировать. — И приказал приготовить великолепный обед.
Вернувшись к органу, он строго запретил Тигеллину беспокоить его, что бы ни случилось в Риме.
В течение нескольких часов он услаждал свой слух музыкой, потом оделся в пурпурное платье, обвил голову гирляндой из роз и пошел в пиршественную залу.
Здесь ожидала его толпа. Это были по большей части вольноотпущенники, но среди них фигурировали и некоторые из патрициев, прокутившие свое состояние и дошедшие до того, что сделались спутниками Нерона.
Император кормил их, одевал и презирал. Как ни низко он пал сам, но все же гнушался этими людьми.
Когда он вошел в залу, поднялся крик:
— Несравненный Цезарь! Аполлон! Божественный Август!
Нерон улыбнулся и сказал:
— Благодарю, любезные гости; если бы вы могли делать людей богами, то, наверное, сделали бы меня Юпитером; а если бы я сделался Юпитером, то немедленно послал бы вас в темные бездны Гадеса.
— Что за шутка! Как остроумен наш Цезарь! — раздалось со всех сторон.
Он сел за стол, сказав:
— Надо поесть сегодня, чтобы не быть голодным завтра.
Тонкие блюда и вина сменялись одни за другими; песни и смех оглашали комнату, и веселее всех был Нерон.
Наступил вечер, ночная тень ложилась на город, когда в комнату вбежал солдат с криком:
— Спасайся, Цезарь! Преторианцы восстали и провозгласили Гальбу.
Наступило мертвое молчание, и Тигеллин тревожно спросил Нерона:
— Что ты намерен предпринять, Цезарь?
— Я намерен окончить обед, — спокойно отвечал Нерон. — Достойные товарищи, тут еще много цекубанского вина. Отрываться от обеда неблагоразумно, можно расстроить себе желудок.
Собеседники его отшатнулись, услыхав эту дикую шутку, и один из них вскочил и хотел убежать. Нерон заметил это и, схватив тяжелый кубок, пустил его вдогонку беглецу, который, получив удар в голову, упал.
— Рано еще! — крикнул император. — Рано еще оставлять меня. Я хочу окончить обед.
Веселье пировавших как рукой сняло; они поглядывали друг на друга с ужасом.
Клянусь двуликим Янусом, — воскликнул Нерон, — вы годитесь только для похоронного пира. Пусть кто-нибудь споет песню.
Не получив ответа, он продолжал:
— Ну, если вы онемели, я спою сам!
Еще раз явились на сцену арфа и кресло; зеленая мантия была накинута на плечи Нерона, лавровый венок возложен на его голову. Звучным, сильным голосом запел он предсмертную песню Эдипа — но он пел для глухих. Собеседники один за другим прокрадывались: из залы, и первым бежал Тигеллин. Когда Нерон дошел до стиха: «Жена, отец, мать осудили меня на смерть», — в зале оставались только один евнух, двое отпущенников и Эпафродит.
Секретарь, как оказалось, не был вполне лишен чувства благодарности; он бросился к ногам Нерона и умолял его бежать, пока солдаты не ворвались во дворец.
Нерон отбросил арфу, пожал плечами и сказал:
— Разве здесь не хорошее место для того, чтобы умереть?
Отпущенники присоединились к просьбам Эпафродита, и один из них предложил императору дом поблизости от Номентанума. Здесь, по его словам, он мог скрыться, а потом бежать к парфянскому царю, который окажет ему поддержку.
Нерон прохаживался взад и вперед по зале, напевая отрывки песен и подшучивая над людьми, которые одни остались ему верными; но наконец их просьбы подействовали на него, и он согласился бежать.
Беглецы пробрались под колоннадами, ведшими к Эсквилину; затем Нерон переоделся и сел на коня. Скоро они достигли Номентанских ворот. За стеной, направо от дороги, находился преторианский лагерь, и Нерон, проезжая мимо, слышал крики солдат. Большинство из них устроили оргию и перепились, а офицеры, не зная, что предпримет Нерон, тщетно старались восстановить дисциплину угрозами и ударами. Поминутно раздавались крики: «Да здравствует Гальба! Смерть Нерону!»
Эпафродит и остальные спутники дрожали при мысли, что кто-нибудь узнает императора. Им попался навстречу всадник, мчавшийся к городу.
— Какие новости… что Нерон? — крикнул он.
— Нерон, друг мой, готовится стать богом, — отвечал император, намекая на обычай сенаторов воздавать божеские почести умершему императору.
Всадник засмеялся, Нерон тоже, и они разъехались.
Немного далее они встретили старого солдата, который когда-то служил телохранителем у императора, и который, увидев их, хотел бежать в лагерь и известить товарищей. Нерон загородил ему дорогу и бросил повелительный взгляд на старого ветерана.
Солдат вернулся в лагерь, но не сказал, кого он встретил.
Наконец они достигли виллы отпущенника, и император, истомленный непривычной усталостью, пробрался сквозь чащу терновника и бросился на кучу хвороста, которую его друзья прикрыли своими одеждами. Они хотели скрыть его в колодце, но он отказался, говоря:
— Я не хочу быть погребенным заживо.
Тогда они пробили отверстие в стене виллы и провели его так, чтобы никто из рабов не знал о его присутствии.
На следующее утро явился вестник и сообщил, что сенат одобрил выбор войск и объявил Нерона врагом республики. Он сообщил также, что местопребывание императора открыто и отряд воинов послан в Номентанум, чтобы схватить его.
Нерон попробовал острие своего кинжала и спросил, когда можно ожидать отряд. Узнав, что они прибудут через полчаса, он осведомился у Эпафродита, какая казнь ожидает человека, объявленного вне закона.
Секретарь рассказал ему о смерти под бичами и просил избавиться от этой муки и унижения самоубийством.
Император медлил, а Эпафродит умолял его согласиться, убеждая, что умереть вовсе не трудно.
— Если это так легко, добрый Эпафродит, — сказал Нерон, протягивая ему кинжал, — то ступай объяви Плутону о моем появлении.
Но секретарь отшатнулся. Евнух и один из отпущенников подняли крик; император пытался остановить их вопли:
— Не так визгливо, Спор, жалобнее; Фаон, ты ревешь точно бык.
Наконец, утомившись от криков, он велел им замолчать. В эту минуту послышался топот копыт.
Нерон выхватил кинжал и, взглянув на свое отражение в блестящем лезвии, сказал с иронией, плохо скрывавшей душевную муку:
— Какого артиста теряет мир!
Ближе и ближе слышался топот; наконец кони остановились, и в эту минуту Нерон вонзил себе в горло кинжал со словами:
— За Сенеку!
Он замахнулся еще раз, но рука его ослабела, и Эпафродит помог ему нанести удар, который он принял, простонав:
— За Рим!
В эту минуту, дверь распахнулась, и в комнату вбежал Тит с толпой солдат. Он бросился к Нерону и хотел остановить кровь своим плащом. Император открыл глаза и прошептал:
— Поздно, честный солдат!
Дрожь пробежала по его телу, и мгновение спустя он был мертв.
Тит поклонился трупу последнего из Цезарей, повернулся и вышел.
Новый правитель, из другого рода, воцарился в Золотом доме и с насмешливой пышностью торжественно сжег тело Нерона.
Народ по-прежнему веселился в цирке, где он участвовал в состязаниях, и в театрах, где он пел. Но не нашлось ни одного, кто подобрал бы его пепел, чтобы ветер не разнес его по свету.
В целом мире только Актея да Эклога горевали о нем. Они собрали его прах в урну и поставили ее в гробнице его предков на цветущем холме садов.
Однажды вечером Актея стояла на холме и смотрела на солнце, исчезавшее за безбрежным морем. Она грезила о свете, который никогда не угаснет, о солнце, которое никогда не закатится, и об огне, который проникнет в глубину людских сердец. Актея грезила и была счастлива.