Актовый зал. Выходные данные — страница 109 из 164

— Дьявол, может, и оставит тебя в покое, — воскликнула она, поднимаясь, — но не я! Ты пойдешь со мной. Меня зовут Иоганна Мюнцер, и я несу ответственность за этот журнал. Ты больше не будешь бегать вокруг редакции или для редакции. Ты для меня будешь бегать. Будешь бегать по всему городу, читать надписи на стенах, читать выражения лиц, прислушиваться, что говорят люди, подмечать, что люди делают, и будешь мне рассказывать, у меня уже сил нет бывать везде и всюду. И еще ты будешь читать, много читать; уму непостижимо — не знать, что такое провокация! Дикость и варварство!

Она кивнула Давиду и направилась к двери.

— Подыскивайте себе нового бегуна, а этому парню надо работать! — объявила она и исчезла.

В мгновение ока патрон вновь очутился в кресле.

— Ха-ха, кстати: «Не нужна мне ваша Троя, ни черта мне не нужно!» А ведь ты завоевал ее, к примеру, только что. Ладно, отчаливай, по мне, так опять с нормальной штатской скоростью, однако же на твоем месте я шел бы туда с оглядкой, помни, та, что ждет тебя, хоть и не лишена приятности, но может обернуться смертельно опасным чудищем по имени Пентесилея. Спорим, она загоняет тебя до главного; но спорим, не добраться тебе до главного!

— Спорим! — воскликнул Давид и второй раз протянул патрону руку по этому поводу, а также на прощанье, да, он распрощался с патроном, и с экспедицией, и с карьерой курьера, которую проделал с наивысшей из всех мыслимых скоростей: со скоростью курьера «Нойе берлинер рундшау», и последовал за Пентесилеей, редактрисой еженедельника НБР, которая несла ответственность за журнал, а отныне еще и за Давида.

В последующие двадцать два года Иоганна сняла с себя первую названную ответственность, отнюдь, однако, не вторую; и когда Давид уже выиграл пари, и во все последующие годы она побуждала его не только читать и слушать, но вечно учиться и работать, частенько, надо полагать, ненавидела его, но, надо полагать, и любила, всегда видела его насквозь, вечно ставила ему отметки и, пуская в ход блестящий пример Бертрама Мюнцера, искореняла в нем малейшее проявление склонности к Архипенко, а другой, не менее блестящий пример, пример газеты «Арбайтер иллюстрирте цайтунг», АИЦ, пускала в ход, едва ли не читая каждую гранку, и уж всенепременно в каждом каверзном для «Нойе берлинер рундшау» случае, и расточала похвалы Советскому Союзу — от Амура до Березины, от Гладкова до Пастернака, говорила с энтузиазмом о Ленине и обо всех советских людях, вплоть до продавщицы мороженого в ГУМе, Натальи Ивановны Прокопенковой, не выпускала из поля зрения врага, но, увы, друга тоже, и все еще строго спрашивала с друга Давида, и все еще не вполне была довольна тем индивидуумом, каковым являлся Давид, и навеки осталась неистовой Пентесилеей в неизменно синих чулках.

Неизменно, вечно, все эти годы — вот опять понятия времени, напоминавшие о длинной череде лет и вновь поднимавшие вопрос о следах, которые останутся после человека по имени Давид.

Наконец-то Давид, хоть и с трудом, стряхнул с себя настырных преследователей, понимая, однако, что начисто отделаться от них ему не удалось. Ох, горький и цепкий народец — годы, а Давид Грот уже поизмотался, ведь он тащил на плечах тяжелую ношу, и среди прочего — земной шар, новое почетное предложение и план положительной интриги. Надеясь облегчить себе дальнейший поход, он снял трубку и поручил секретарше соединить себя с министром, товарищем Андерманом.

— Криста, — добавил он, — пусть зайдет Эрик, но с конструктивным предложением касательно вирусного гриппа живописца Клункера.

— Так ведь он же не Иисус, — вздохнула Криста.

— И не нужно, — невесело прозвучало в ответ. — От случая к случаю маленькое чудо — большего мне не требуется. Вызови его.

— Сию минуту, — сказала Криста, — вот только коллега Габельбах каждые пять минут мечет громы и молнии по селектору. Шумит так, словно папа римский запретил фотографию. Кого же первым?

— А, сама знаешь, — огрызнулся Давид и, усевшись поудобнее, впрямь обратился в Иова, ибо Федор Габельбах был всем бедствиям бедствие.

Если речь заходила об антипатии Давида к Габельбаху и ему предлагали объясниться, он ничего более вразумительного не мог сказать, чем следующее:

— Мы знакомы двадцать лет, даже двадцать два года, мы столько времени работаем в одном журнале, вместе тащим нашу телегу по тернистому и каменистому жизненному пути, а все еще говорим друг другу «вы», я обращаюсь к нему: коллега Габельбах, а он ко мне: господин коллега, на днях он даже сказал: господин главный редактор. От этого же остервенеть можно!

Других причин он толком назвать не мог, у него, правда, имелись еще кое-какие, но и теми он не убедил ни Фран, ни Пентесилею и с тех пор держал эти причины про себя. Кроме них двоих, никому ведь не скажешь:

— Он католик, а это вовсе незаметно.

Или:

— Он испакостит любое начинание, хотя всегда все сделает.

Кто-то третий, кроме Фран и Пентесилеи, решил бы, что Давид в штыки принимает католиков и уличает Габельбаха в каверзах. Отнюдь нет, к религиозным взглядам Давид оставался равнодушным, если его не вынуждали их разделять, однако считал, что люди, приверженные вере, обязаны как-то высказываться, воздействовать на окружающих. Габельбах же обманывал все его ожидания. Как бы глубоки ни были убеждения Габельбаха, внешне он ничем этого не проявлял. Он был блистательным фоторепортером, он был им с головы до пят, и ничем иным, во всем, что касалось работы. Даже такие темы, как разводы, предупреждение беременности, самоубийства, и те огромные по значимости вопросы, которые вынес некий молодой человек из Гютерсло{136} на сцены всего мира, Габельбах рассматривал с оптической точки зрения: как перевести их на язык фотографии? Какие бы мысли ни порождали у него различные энциклики различных римских пап, в случае, если редакционная коллегия НБР их обсуждала, Габельбах, выслушивая рассуждения своих коллег, либо своевременно указывал на имеющийся архивный материал, либо прикидывал, во сколько обойдутся фотографии, которые в связи с этим, хочешь не хочешь, придется заказывать. И если у других в мировоззренческих спорах о драме «Наместник» язык распухал, то Габельбах лишь очень коротко, но с непревзойденным знанием дела напоминал о проблеме репродукции через растр при крупномасштабных изображениях, одеяние папы оборачивалось у него всего-навсего вопросом цветной печати и нескончаемым брюзжанием по поводу скверной бумаги и пленки, но, зайди речь о бое быков или плауенских кружевах, он брюзжал бы точно так же.

Когда возмутительные фотографии Франциски вызвали спор, грозивший разнести редакцию в клочья, спор о морали и эстетике, о границе профессионализма, о священных коровах и тайне жизни, спор, который, казалось бы, должен затронуть католика, Габельбах и в этом случае делил возмутительные фотографии единственно на технически совершенные и на такие, о которых этого не скажешь из-за голубоватого оттенка, нечеткости изображения или безучастности автора.

— Это фото что изображает — лунный пейзаж или послед? А раз получилось либо то, либо другое, значит, фотография не получилась. Уничтожьте ее, иначе архивариусы занесут ее в раздел астронавтики. Вообще наш архив — это же черт знает что, двадцать два года сплошной хаос!

Если послушать Габельбаха, то со дня его поступления в «Нойе берлинер рундшау» там царил сплошной хаос во всех делах и начинаниях, каковые предпринимались, разумеется, против его воли, о чем он неизменно громогласно заявлял, и тому, кто постоянно имел с ним дело, не было нужды обращаться к голубиным гирляндам Каролы, чтобы заметить, как текут годы: каждый раз одиннадцатого сентября, в день своего поступления на работу, Габельбах переводил, оплакивая затяжной хаос в НБР, зубчатое колесо года на один зуб, сообщая навязшую у всех в зубах истину, что хаос в редакции усугубился, называя царящую неразбериху уже не семилетней, как еще накануне, десятого сентября, а ныне, одиннадцатого дня того же месяца, восьмилетней — да, он добросовестно вел календарь затяжного беспорядка и уже тем самым причинял довольно мук Давиду Гроту, ведь тот в числе других прочих не только постоянно общался с дотошным регистратором всех путаниц, но вдобавок за истекшее время передвинулся на первое место в выходных данных, и если в редакции действительно царил хаос, так хоть не всю вину, но уж ответственность он обязан был взять на себя.

Еще горшие терзания испытывал Давид от мучительно непонятной особенности Габельбаха — полного отсутствия какого-либо отблеска веры на его служебной деятельности, хотя известно было, что во внеслужебное время он исповедовал ее преданно и усердно и следовал всем ее предписаниям.

А известно это было потому, что, как ни велик город Берлин, он не так уж велик, чтобы исключить случайные встречи «ранних пташек» из числа сотрудников НБР с завотделом иллюстраций НБР, усердным посетителем богослужений Габельбахом; лаборант Гризе, например, рыболов и болтун, не раз обгонял на велосипеде своего непосредственного начальника, когда тот на рассвете благочестиво шествовал в церковь святого Франциска Ксаверия, а лаборант Гризе спешил, чтобы захватить местечко поудачнее для рыбной ловли.

— Уж лучше рыбацкие были, — эта не слишком удачная острота составляла обязательную часть сообщения, которое делал Гризе в понедельник о своей встрече воскресным утром, — уж лучше рыбацкие были, чем богословские небылицы.

Он в той же мере отличался болтливостью, похваляясь удачным уловом, в какой Габельбах — молчаливостью в делах своей веры.

Если бы пункт о принадлежности к тому или иному вероисповеданию вновь ввести в анкеты, из которых он давным-давно исчез, то наверняка ответ «римск.―католич.» попадался бы довольно часто в бумагах сотрудников НБР, и никто не стал бы этому удивляться, ни Карола Крель, ни Давид Грот, в редакции по этому поводу никто не вел бы разговоров; про такого-то все было известно, ведь он уже не раз поднимал шум из-за своих убеждений, а другого и не слушали вовсе, он был настолько всем безразличен, что его вера тем более никого не интересовала.