Актовый зал. Выходные данные — страница 121 из 164

еометрических фигур, а Бертрам Мюнцер, ее муж, дорого заплатил за то, что клюнул на удочку Архипенковых соблазнов; нет, щупы будущего и уголки спецназначения — эти слова в «Нойе берлинер рундшау» не пройдут, а в остальном очерк написан совсем неплохо, не так скверно, если сравнить с тем, как пишут здесь сейчас. Тем самым она чуточку припугнула и в то же время подкупила Давида. С Федором же Габельбахом ей так легко справиться не удалось: он пропустил мимо ушей похвалу, которой она наградила его фотографии, — особенно расположила ее к себе кондукторша, ратовавшая за сердечность. Габельбах понял — Иоганна не хочет давать фотографию, на которой Давид беседует с мензендикканцем, а Давид в глубине души надеялся, хоть и был признателен Габельбаху за все его советы, что тому не удастся одолеть в споре Пентесилею. Ибо снимок точно отразил его внутреннее состояние во время демонстрации упражнений Гамбургской гимнастической школы по системе Мензендикк: Давид застыл, одуревший от изумления.

Разумеется, победила Иоганна Мюнцер. Фото не попало в газету, зато оно попало на стену в кабинете Габельбаха, и Давиду представлялась возможность созерцать его когда и сколько угодно.

С течением времени стены габельбаховского кабинета покрылись сотнями неопубликованных сокровищ, изготовленных большей частью самим коллекционером, а также его учениками и сотрудниками. Среди них выделялась фотография, творение Франциски, самая красочная и кровоточащая из всех ее неслыханно смелых фотографий, видимо, уж очень кроваво-красочная, а потому и не опубликованная в НБР.

Фотодокументы, собранные Габельбахом, представляли собой своеобразное приложение к истории журнала: они отражали подспудную историю НБР, иначе говоря, историю, стоящую за кулисами истории; они свидетельствовали о неловких попытках, имевших место перед блистательным выходом, о перечеркнутых импровизациях и о забвении границ допустимого, об открытиях, которые приходилось оставлять себе на память, об испытаниях, которые никому не хотелось бы восстанавливать в памяти. Коллекцию можно было считать просто циничной хроникой, а ее владельца — проповедником циничной, иначе говоря, собачьей философии, и преемник Возницы Майера, один из тех, кто на законных основаниях занял первое место в выходных данных «Нойе берлинер рундшау», главный редактор Герберт Блек, именно так и сделал: назвал фотографии циничной хроникой, а редактора Габельбаха — проповедником циничной, а то и просто собачьей философии. Надо сказать, что в значительной степени из-за подобного подхода к делу журнал, пока Герберт Блек стоял на первом месте в выходных данных, шумной славы не стяжал.

Герберт Блек, без всякого сомнения, человек ученый, прекрасно разбирался в ранних философских школах и в поздних тоже, разбирался в идеях — отражении жизни в головах мудрецов, сам мнил себя мудрецом и любил заострять чужие промахи в собственных речах. Только несовершенство людей как некой данности — термином «человек как некая данность» Герберт Блек очень дорожил, — да, только их несовершенство мешало ему единым махом изменить мир, единым махом за одну неделю с помощью иллюстрированного журнала НБР.

Годами журнал обходился без кого-то, кто звался бы главным редактором; Иоганна стояла у руля управления, а Возница Майер — в выходных данных, внезапно дело, которое прекрасно шло, дальше не пошло; общество достигло высокой ступени развития, и оно требовало четких разграничений в сферах руководства, и тут кто-то обнаружил, что в руководстве НБР царят неупорядоченные отношения.

Иоганне и ее референту, как все еще именовался Давид, стоило неимоверных усилий разъяснить комиссии, присланной из высоких инстанций, причины подобного положения вещей, членам комиссии казалось неправдоподобным, что были такие времена, когда считалось неположенным ставить женское имя на первое место в выходных данных.

К счастью, один из членов комиссии догадался именно в этой неправдоподобности усмотреть признак прогресса, признак того, что страна сделала огромный шаг вперед и что ныне мы находимся на достаточно высокой ступени развития; а если так, значит, можно поразмыслить над преобразованиями.

Простейшего решения найти не удалось; теперь уж Иоганна не желала официально носить то звание, которое фактически неизменно принадлежало ей, иначе говоря — ответственного редактора, она желала оставаться редактрисой. И тогда комиссия, тщательно изучив весь кадровый состав, решила, что редакцию нужно укрепить свежим человеком. Нет, в составе самой редакции не нашлось ни одного сколько-нибудь подходящего; сотрудники НБР были либо слишком старыми, либо слишком молодыми, главное, они были прежде всего практики, а практицизм в те времена стоял на одном из первых мест в списке опасностей, угрожающих нашему общественному развитию.

В редакцию необходимо ввести теоретика, человека, обладающего общественным сознанием в сочетании с историческим кругозором, человека не только обученного, но и ученого.

Такой вскорости нашелся, звали его Герберт Блек, теоретик с университетским дипломом в кармане. В краткой, но остро закрученной речи по случаю вступления в должность он разъяснил всем практикам, что рассматривает их как некую данность, понимать это следовало — как необходимое зло, как явление переходного периода на промежуточной стадии, требующей преодоления.

Кроме этой ошибки, Герберт Блек в первый же день совершил по меньшей мере еще три: он оборвал своего номинального предшественника Генриха Майера, именуемого Возница Майер, когда тот собрался было рассказать, как сиживал в пивной на Розенталерплац с Андерсеном-Нексе, после чего незамедлительно вылетел из категории прогрессивной интеллигенции, попав в категорию интеллектуалов, которую Возница Майер расценивал на совсем иной лад, и, будь Блек редакционным практиком, он содрогнулся бы от ужаса.

Но в том-то и дело, что Герберт Блек разбирался в идеях лучше, чем в людях, и потому решительным шагом двинулся в обход редакции. Тут он совершил вторую ошибку. Он сразу же попал в комнату Давида, расположенную рядом с конференц-залом, где увидел томик рассказов Кафки, а пробежав глазами раскрытую страницу и прочитав вслух название рассказа «Превращение», ему, как человеку высокообразованному, хорошо известного, резким тоном объявил:

— Превращение человека в насекомое — выход для нас не приемлемый.

Вот тут он и в глазах Давида потерял всякий авторитет. Давид, правда, не восторгался Францем Кафкой, но весьма чтил его и мысли не допускал, что несчастный пражанин пытался историей о Грегоре Замзе кому бы то ни было предлагать какой-то выход. На первых порах, однако, Давид не имел охоты спорить с новым главным редактором о чем-то приемлемом или неприемлемом или о чем-либо другом; человек этот, видимо, был слишком доволен собой и своей ролью «новой метлы»; в споры вступать было еще преждевременно.

Ему, Давиду, еще преждевременно, но ничуть, посчитал он, не преждевременно будет, если мнениями обменяются «новая метла» и «старый стреляный воробей», завотделом иллюстраций Федор Габельбах, а потому постарался свести их на узкой тропе. С тем же успехом Давид мог бы подставить Блеку ножку на пороге лаборатории; больнее новый редактор не расшибся бы. У Габельбаха, видимо, были мотивы невзлюбить новичка, и повел он себя так, словно у него имелась тысяча мрачнейших причин. Молча, одними лишь лихорадочными жестами дав понять, что безумно занят в настоящую минуту, он обследовал лупой увеличенную фотографию, карандашом и линейкой расчертил ее и стал аккуратно разрезать на ровные полоски, а затем побросал их в корзинку.

Блек, сперва с интересом наблюдавший за этим занятием, заметил в конце концов, что его авторитет разлетается на куски, и потому, круто повернувшись, обратил острый взгляд на незадачливые «памятники старины», развешанные на стенах лаборатории.

При беглом взгляде могло показаться, что это обычные газетные фотографии, каких и следовало ожидать в этом отделе, только попадали они на стенку, а не в газету, потому что содержали побочный смысл, не служивший на пользу дела.

Висел там, например, фотодокумент, в котором вообще никто бы ничего особенного не нашел, но именно отсутствие чего-то сделало фотографию ценным экспонатом коллекции. Снимок запечатлел серьезных людей, рассматривающих картины, подпись объясняла, что на этом фото надлежало показать и что там показано не было и почему: «Коллегу (имя по настоянию Иоганны заклеили) на снимке не видно, задержался на минуту у другой картины».

Новый редактор обозрел коллекцию и мало-помалу, кажется, начал смутно догадываться: здесь что-то неладно!

Он невольно содрогнулся от неслыханно кровавой фотографии Франциски, памятка о встрече Давида с мензендикканцем заставила его призадуматься, соль фотографии с коллегой-невидимкой он, похоже, не понял, и вскоре все-таки отыскал фото, к которому сумел придраться: на снимке в густой толпе, стоящей на коленях, он разглядел Давида, тот тоже стоял на коленях, согнувшись под тяжестью двух перекрещенных бревен, а проще говоря, под тяжестью, если зрение его не обманывает, креста, да и другие прочие, если все это не было иллюзией, ползли, нагруженные бревнами — символами христианства.

Герберт Блек, ткнув в фотографию, спросил с опасливым недоумением:

— Субботник на стройке?

Давид расхохотался, подумал: ну, если он сострил, тогда еще не все пропало, а если спросил всерьез, тогда мы скоро от него избавимся, и ответил:

— Нет, хотя в известном смысле все-таки да, в данном случае все зависит, и даже очень зависит от точки зрения; с нашей точки зрения, тут некое средневековое действо; это, знаешь ли, процессия богомольцев.

— И мне так показалось, — согласился Блек, — но ты-то как попал к богомольцам, товарищ Грот; я полагаю, ты член партии, как же ты попал к паломникам?

Габельбах прервал свою трудовую пантомиму и прислушался, ухмыляясь без всякого благочестия. Тем самым он загнал Давида в угол. Хоть решительный новичок был Давиду не по душе, он его товарищ по партии и получил задание от партии; хочешь не хочешь надо выручать. Габельбах частенько мог довести до исступления, в особенности когда начинал размахивать знаменем, возвещавшим: я беспартийный! В то же время Давид не забывал, что многим обязан этому вечно всем недовольному фотографу и что без него, по всей вероятности, недалеко пошел бы в «Нойе берлинер рундшау», редакция-то кое в чем оказалась именно той самой Троей, которую поминал его первый патрон, господин Ратт.