Актовый зал. Выходные данные — страница 141 из 164

Позволь дать тебе совет: считай себя прожженным хитрецом, по мне, считай себя даже хитрее всех, хоть это, конечно, рискованно, но не думай никогда, что ты способен перекрыть коллективный ум. А партия — если уж мы об этом заговорили — это в моих глазах именно коллективный ум.

К нему надо еще добавить такой вид ума, как опыт. Скажем, речь идет о конкретном вопросе, к примеру о повышении заработной платы, ну, скажем, на два процента.

Самое меньшее, что может дать тебе партия, это опыт тысячи различнейших мест, где возникла та же проблема. От Индии до Исландии, у японцев и у Круппа, где хочешь. Понятно, обстановка всякий раз иная, но кое-что общее всегда есть, а это, как известно, зовется закономерностями. Так кто же посмеет спорить с партией, которая скопила ответы на тысячи вопросов — от Индии до Исландии и Круппа, разобралась в них и обобщила огромный опыт? Кому же под силу противостоять такому коллективному уму?

Я убежден: кому-то со стороны это не под силу! А в недрах партии, конечно, дело другое. Все мы видели, как оно получается.

Не мастак я растолковывать противоречия, но столько-то соображаю: если партия хочет, чтобы ее члены перестали недооценивать свои силы, ей, этой партии, наверняка придется столкнуться с новой проблемой, с тем, что кое-кто переоценит свои силы.

Мальчик мой, позволь предупредить тебя: ягодки еще впереди, ежели мы не будем начеку.

А потому полезно поскорее прочистить больной желудок; не слишком приятно, но не смертельно.

От несправедливых упреков мы, конечно, не застрахованы. Может, партбюро несправедливо припомнило тебе старые грехи, потому как твой вопрос сам по себе был правомочен. Только он на вопрос не похож. Ты им размахивал, точно топором.

Габельбах двадцать пять лет назад повел себя как дурак и свинья — я придаю большое значение и тому и другому слову! — но с тех пор, насколько нам известно, показал себя порядочным и разумным человеком. Все, что нам о нем известно, подтверждает, во всяком случае, что он вполне порядочный и разумный человек, тебе-то об этом лучше судить чем мне, ты же с ним каждодневно сталкиваешься.

Суди всегда правильно, парень, не то останешься на бобах!

Возница Майер отнес пустые кружки к стойке, закурил сигару и пошел из столовой, ступая грузно, но осторожно — озабоченный слон, исполин, нашпигованный проблемами, великий доброхот: настоящий член нашей партии товарищ Возница Майер.

Давид прекрасно помнит: выслушав эту необычайную, окольную проповедь, он еще долго сидел в столовой, еще долго злился на бюро и предъявлял ему политический счет; да, у него найдется, в чем обвинить партбюро, а поскольку в имеющемся у него каталоге грехов не сразу удавалось подобрать подходящее наименование для заблуждений бюро, Давид выказал себя изобретательным, долго еще выказывал себя человеком уязвленным, наделенным богатой фантазией, но в конце концов остыл и мало-помалу показал, что он настоящий член партии, способный додуматься до мысли: а может быть, правы другие?

До такой мысли в один присест не додуматься, во всяком случае, человеку типа Давида; идея эта сперва представляется невыносимой. Поначалу очертания ее расплывчаты, это скорее слабое мерцание, нежели озарение. Мысль эта подступает неуверенно: она движется ощупью, пританцовывает, спотыкается, никакой четкой хореографии неприметно; приметны только нерешительные намерения и решительное противодействие, а лучшим средством выпутаться из создавшегося положения представляется попытка увильнуть от ответа.

Вкатить в гору тяжеленный камень трудно, еще труднее признать, что другие оказались правы, и самое удивительное: если ты член партии, то камень, хочешь не хочешь, вкатить нужно.

И самое благое: камень в конце концов вкатывается, чему очень и очень помогает добрая воля. И еще: партбюро однажды дало о себе знать, а теперь помалкивает и не вмешивается. Оно не задает тебе вопросов с намерением вызвать в твоей памяти то или иное событие, не вмешивается в твой мыслительной процесс, никак не поощряет — и Давид успешно одолевает трудный путь.

Чем-то принципиально значимым дело, может, и не кончится; оно просто кончается: о нем больше не говорят.

Правда, дело с Габельбахом чуть затянулось. Давиду ничего не остается, как выбросить мысль о том Габельбахе из головы, оттеснить ее, вытеснить из разговоров, необходимых переговоров, нормальных бесед с этим, нынешним Габельбахом; Давиду остается только отделить того Габельбаха от этого, нынешнего, слепить двух субъектов из одного и одного из них забыть.

Все получилось, но путем долгих тренировок.

На первых порах Давид полагал, что рано или поздно он обязан откровенно поговорить с фотографом, признаться в своих сомнениях и задать ему вопрос-другой. Однако проблема теряла остроту с каждым рабочим днем, который к Давиду и Федору Габельбаху предъявлял одни и те же требования.

А такими, честно говоря, были все дни девяти лет, что прошли с той поры. Девять вместе с тринадцатью предыдущими — это не просто определенный отрезок пробежавшего времени, нет, в эти годы два совершенно разных человека были неразрывно связаны с одним и тем же объектом, решали одни задачи, ломали головы над одними проблемами, выполняли сходные обязанности; и хоть не они одни, но и они, да, не в последнюю очередь они создавали НБР, совершенствовали, изменяли, улучшали, защищали, журнал был их общим знаменателем.

Больше ничего общего у них не было — ни прежде, ни теперь. Какой бы сыгранностью и почти интимной близостью ни отличалась их совместная работа, в остальном жизнь того и другого протекала обособленно, положение, если судить по местным обычаям, весьма странное, а для Иоганны Мюнцер, считавшей такую затянувшуюся отчужденность бесчеловечно жестокой, даже нестерпимой.

Между Давидом и Габельбахом ни разу даже не наметилась такая ситуация, когда при общей работе возникает нечто большее, чем деловая общность, возникают дружественные, товарищеские отношения, а порой и дружба.

Доверительность в их отношениях возникала, если предстояло подавить общего противника, сердечность — если Габельбах к подходящему случаю цитировал корреспондента Франца Германа Ортгиза или Давид в который раз наслаждался фотографиями-осечками на габельбаховской стене, а предела задушевности их отношения достигли в тот час, когда главный редактор Грот обменялся мнением с заведующим отделом иллюстраций Федором Габельбахом относительно шансов Франциски в юбилейном году М. Горького и чуть не поддался искушению все-таки хоть кое-что рассказать коллеге Габельбаху о том, какие еще события разыгрались тогда, в году пятьдесят восьмом.

Но Давид тут же отказался от этой мысли; ему стоило усилия оттолкнуться от нее и возвратиться в сферу деловых отношений, однако, не желая выглядеть нелюбезным в ответ на искреннюю любезность коллеги Габельбаха, он заметил:

— На днях у Киша я наткнулся на превосходное обозначение для определенного рода фотографий. Он описывает сенсационные снимки в одной пражской газете, называя их «моментальными фотографиями в момент смертоубийства», — не пригодится ли вам?

Габельбах явно получил удовольствие.

— В момент смертоубийства? — переспросил он. — Мог бы и Ортгиз сказать… Кстати, что это за срочное задание: фоторепортаж о зернодиспетчере Креле? Разрешите спросить: с каких это пор вы заказываете фотографии без согласования со мной? И почему такая срочность; почему ради фотографии, каковая покажет человека на фоне птичьего корма, почему ради этого мы должны пересмотреть свой рабочий план? Не укажете ли вы мне основания, почему ради этого зерно-крупяного управляющего вы угрожаете внести хаос в сферу моей деятельности, в которой мне с нечеловеческими усилиями удалось навести некоторый порядок, почему, господин коллега, вы грозите внести в этот мирный уголок хаос? Ко всему прочему мне бы хотелось знать: этот овсяно-пшеничный раздатчик, чье начисто внеплановое моментальное фото в момент подсчета зернышек вам желательно получить, этот господин Крель не близкий ли родственник нашей почтеннейшей заведующей отдела кадров, быть может, ее уважаемый сын или уважаемый внук?

— Ну, ну, — пробормотал Давид, — уж не такая она старая!

По ответу Габельбаха понял, однако, что возразил слишком поспешно, ибо Габельбах сказал:

— Вот как? Ну, если вы говорите… я ведь не очень четко представляю себе, что и как.

Давид же подумал: ага, не очень четко? До этой минуты и я так считал; теперь понимаю, что ошибался. До этой минуты я думал, что обо мне с Каролой знал лишь мой незабвенный патрон господин Ратт. Ох, отсохни моя нога, Габельбах тоже знал.

— Большое спасибо за напоминание, — говорит он, — сегодня утром я затеял небольшую интригу, кое-какие детали придется еще отработать. Фотографии диспетчера — один из элементов интриги, а если впоследствии из нее вытанцуется интересная история, я вам ее расскажу, договорились?

— Только не требуйте, чтобы я ваши истории ко всему прочему еще и понимал, господин коллега, — ответил Федор Габельбах.

11

Положительная интрига, задуманная на благо супружеского счастья Каролы Крель и духовного формирования диспетчера НПЗЗ Артура Креля, быстро пошла на лад: личный референт министра, выяснив возможности, позвонил и сообщил, что для разговора, о котором просил товарищ Грот, предлагается две даты: либо через две недели в час дня, либо сейчас, сегодня, сию минуту.

— Я сказала, что вы придете сегодня во второй половине дня, — объявила Давиду Криста, — если вы сейчас отправитесь на кладбище и не будете держать чересчур долгих речей, успеете. С вами хотел поговорить Йохен Гюльденстерн, что-то у него возникло в связи с «Нордом». Я предложила ему тоже поехать на кладбище, там вам не помешают.

— А когда я обдумаю речь? — поинтересовался Давид, но Криста уже взяла телефонную трубку.

Она права: обдумывать особенно было нечего, сегодня вторая часть церемонии похорон старшего вахтера «Нойе берлинер рундшау», сегодня, когда устанавливают надгробную плиту, можно ограничиться кратким изложением речи, которую он держал на похоронах, ибо со дня смерти Шеферса новых сведений о нем не поступало, да ведь, и живя на свете, он не отличался многогранностью натуры.