Роберт предложил «скульпторицу» или «скульптурницу», но Вера сказала, что ей сейчас не до дурацких, пошлых, безвкусных, вульгарных, идиотских, плоских, гадких, отвратительных шуток, сейчас ей хочется повеситься, удавиться или кого-нибудь пристукнуть, убить, отрубить голову.
— Если все дело в открытке и это она тебя привела в такое неистовство, — сказал Роберт, — тогда перестань мять ее в руках, а то ты вообще ничего не разберешь и сама не будешь знать, что тебя так взвинтило.
Вера бросила скомканную открытку на стол.
— Никогда этого не забуду, можешь записать и проверить. Такая низость, такое безобразие, такое…
Негодование Веры можно было понять, только зная, как она относилась к своей профессии глазного врача. Роберт утверждал, что она хочет исцелить мир при помощи одной медицины, и дразнил ее «таблеточная социалистка». Помочь человечеству значило для Веры оздоровить его. Она считала, что в их стране врач не может быть аполитичным, если он настоящий врач, и что правильно выписанный рецепт убеждает гораздо сильнее, чем самые мудрые речи. «Я лучше посижу с больным, который не может уснуть, чем сама буду спать на собрании», — говорила она и требовала от Роберта, чтобы он понимал это как альтернативу.
И вот появилась больная, которая теперь написала ей открытку. Когда эта женщина пришла в клинику, она уже почти ничего не видела, и все-таки муж насильно привел ее туда. Нет, она не хотела, ни за что не хотела, чтобы ее лечили, а уж об операции и речи быть не могло. Раз уж она ждала так долго, то как-нибудь продержится еще немного — настанет день, когда ее братья и сестры найдут какой-нибудь выход. Ее братья и сестры жили вместе со своими детьми в Касселе и в Нижней Баварии. Они посылали ей препараты, прекрасные, западные, а главное, очень дорогие. Они вкладывали в каждую посылку счета и всегда писали, кто из них на сей раз раскошелился. Только таблетки и мази, — к сожалению, не помогли, и врач, «восточный врач», к которому больная все-таки наконец обратилась, разволновался и заявил, что мазями тут делу не поможешь: помочь может только операция в клинике. Он старался убедить в этом больную, но она сопротивлялась. Она говорила, что все ее родственники на Западе хорошо обеспечены: у брата собственный завод шариков-подшипников, сестра замужем за владельцем сыроварни; для них не такое уж трудное дело оплатить операцию, только настоящую операцию, на Западе. Но оказалось, что для них это дело трудное. Жена владельца сыроварни сослалась на импорт из Голландии, Франции и Италии, сильно осложнивший их жизнь, у брата положение с шарикоподшипниками было не лучше. Они советовали своей сестре довериться восточным специалистам — врачи ведь никакого отношения к политике не имеют, да здесь это к тому же и дешевле. Муж больной своего мнения по этому поводу не имел, но, поскольку жена уже почти ничего не видела, привел ее в клинику. Так они попали к Вере. Женщину сразу оставили в стационаре. Это была тяжелая пациентка. Пока проводились необходимые исследования, что длилось около четырех недель, она была полна недоверия и писала длинные письма с бесконечными жалобами своим родственникам; и ее ничуть не смущало то обстоятельство, что сестры, которым она диктовала письма, и были те самые сестры, на которых она жаловалась. Процесс излечения протекал нормально, более чем нормально. После операции женщина была оставлена в клинике еще на несколько недель, и зрение ее полностью восстановилось. Ее отношение к врачам и сестрам за это время сильно изменилось. Она относилась теперь к ним, да и вообще к «восточной медицине», гораздо более уважительно — о, ее сестра была права, говоря, что врачи — всегда врачи, не только там, но и здесь тоже, и она этого никогда не забудет. На прощанье она купила цветы и коробку конфет и покинула клинику вместе со своим мужем, который теперь уже снова шел несколько позади нее и, кроме как «большое спасибо», так ничего и не сказал. Через несколько недель после этого Вера получила открытку. Открытка пришла из Касселя, где ее бывшая больная находилась уже две недели и чувствовала себя вполне хорошо. Родственники очень милы и внимательны, писала она. Сестра вместе со своим мужем, владельцем сыроварни, тоже недавно нанесла ей визит, и теперь, на старости лет, она сможет наконец-то насладиться несколькими годами свободы. «С дружеским приветом. Ваша всегда благодарная пациентка…»
Слово «свобода» привело Веру чуть ли не в состояние истерики, и Роберт тоже ничем не мог ей помочь — он и сам не знал ответа на ее вопросы.
Но сейчас, здесь, на темной и мокрой улице в районе Санкт-Георг, он был в лучшем положении: он мог сам спросить обо всем хозяина «Бешеной скачки», задавшего ему загадку, — оставалось пройти всего лишь несколько шагов.
Пивная «Бешеная скачка» была из тех, где лучше и вовсе не спрашивать меню. А если спросишь, рискуешь встретиться с уничтожающим взглядом официанта. Если у него есть время, он скажет: «Меню? О, к сожалению, сегодняшнее еще не готово. В типографии, видно, опять никак не могут решить: писать „рольмопс“ с двумя „л“ или с одним. Они уже звонили, спрашивали, не знаем ли мы. А вы не знаете? Вы, похоже, гимназию кончали».
Если же официант попадется нагловатый, он крикнет в сторону стойки громко, с насмешкой: «Патрон, посетитель требует меню. Как у нас насчет меню?» И тогда уж самое лучшее вдруг вспомнить о забытом свидании и сматываться, пока не поздно, стараясь по возможности не провалиться сквозь землю по пути к двери; кому это удается, тот еще молодец.
Если же у официанта нет ни времени, ни юмора, он начинает перечислять, ставя после каждого загнутого пальца вопросительный знак: «Колбасу с хлебом? Сосиски с салатом? Биточки с салатом или с хлебом? Жареную селедку? Рольмопс? Можем, конечно, открыть для вас и банку сардин. А то я принесу вам кулек земляных орехов, желаете?»
— Рюмку вермута и пива, — сказал Роберт.
«Пожалуйста» он оставил при себе, хотя «официант» был официанткой. «Пожалуйста» говорят здесь только чужаки и близкие друзья. Официантка принесла пиво и модный вермут, показав при этом как бы невзначай обручальное кольцо на пальце, которое она снимет, как только кончится рабочий день.
Квази кивнул ему, как кивают случайному посетителю, и взглянул на него с тем интересом и дружелюбием, с каким смотрят на пятимарковую ассигнацию, когда добавляют ее к пачке. Он стоял за стойкой и разговаривал с двумя мужчинами, сидевшими за ближайшим столиком. Речь шла, в соответствии с названием пивной, о предстоящих скачках.
— На Хронистку ставить — деньги бросать на ветер, — сказал Квази, — ее отец, правда, скакун, но матери давно пора на комбинат Витлингера.
Он указал на рекламу, висевшую у него за спиной, — фирма Витлингера превозносила нежность своих сарделек. Один из собеседников протянул кружку к стойке:
— Еще одну, Гейнци. Я не утверждаю, что Хронистка в форме, но как-то нутром я за нее.
— Ну и ставь на нее, — сказал Квази, — вот проиграет один к десяти, тогда не нутром, а карманом почувствуешь, чего она стоит.
«Гейнци, — подумал Роберт, — здесь его зовут Гейнци. А мы никогда его так не звали. Правда, Трулезанд назвал его раз Гейнци, но ведь тогда мы думали, что он умрет. А он не умер. И не умрет. Он разрешает этим типам называть себя Гейнци и на каждой кружке пива наживает грош. Скоро они будут называть его „наш толстяк“ или просто „пузан“. „Пузан“ — это неплохо, это подошло бы. Грош за каждую кружку — как тут не разжиреть! Даже если сам пьешь, и то на каждой кружке наживаешься».
Официантка куда-то скрылась, и Роберт позвал:
— Хозяин!
Он кивнул на пустую кружку и рюмку, Квази нацедил пива, налил вермута, долил пива, когда осела пена, и подошел к его столику.
— Здорово, Квази, — сказал Роберт.
— Здорово, Исваль, — сказал Квази.
— А что, Хронистка в самом деле кляча?
— Наверняка, — ответил Квази. — Не стал бы я с ней связываться. Я вообще не стал бы связываться с тем, в чем ничего не смыслю. Может, ты что-нибудь смыслишь в лошадях, Исваль?
— Ни черта. А ты?
— Да чего тут только не услышишь. Хочешь не хочешь, а научишься, — ответил Квази. Он вернулся к стойке и сказал официантке: — Когда захотите покурить, Эльвира, можете не уходить. Идите-ка сюда и разливайте пиво сами.
Прихватив кружку пива и газетку «Новости ипподрома», он подсел к столу Роберта.
— А ты вообще хоть раз был на бегах?
— Мальчишкой, в Баренфельде, — ответил Роберт.
— Да, ведь ты из этих мест.
— А теперь ты в этих местах поселился.
— А ты разве нет?
— Нет. А в Баренфельд я тогда отправился потому, что ребята рассказывали, будто там можно легко заработать — распахнуть перед кем-нибудь дверь, помочь выйти из машины толстому дяденьке или тетеньке, прикатившим на скачки.
— Ну и много ты заработал?
— Да нет.
— Так я и думал. Я бы сам тебе ничего не дал. Глаза у тебя больно неподходящие двери распахивать, слишком ты высокомерен. Всегда был таким.
— Не потому ли ты дал деру?
Квази поднял газету к глазам и сказал:
— Два года назад один железнодорожник из Эрфурта приехал к другому железнодорожнику в Ганновер, а тот тоже был родом из Эрфурта, и говорит ему: «Чего тебе тут делать, почему бы тебе не вернуться в Эрфурт? Там у нас не хватает людей на сортировочной, тебя бы с распростертыми объятиями приняли».
А теперь этот железнодорожник, приехавший из Эрфурта, тоже застрял здесь. Правда, в каталажке. За попытку похитить человека.
— Это что, в твоей дерьмовой газетке написано? — спросил Роберт. — А не описано ли там, как ганноверский железнодорожник сбегал к телефону и кое-куда сообщил? А то как бы он поймал похитителя?
Квази пододвинул ему через стол газету.
— Может, он просто крикнул: «Помогите!» В таких случаях здесь помогают незамедлительно.
— Ничего себе порядочки, — заметил Роберт.
— Минутку, — сказал Квази. Он принес две кружки пива и рюмку вермута. — С каких это пор ты пьешь вермут? Помнится, прежде ты не переносил ликеров и вермутов.