Актовый зал. Выходные данные — страница 44 из 164

В один прекрасный день, нет-нет, не сейчас. Сейчас еще рано возвращаться назад. Вот когда твою голову украсят седины и коленки начнут плохо сгибаться, тогда ты сядешь у камина — о, разумеется, у камина и напишешь душераздирающий роман-исповедь, где выведешь себя как некое воплощение высокомерия и зазнайства. Вот тогда ты разоблачишь себя как следует в назидание юношеству. Это будет устрашающий пример: «О юноши! — воскликнешь ты. — Разрешите старому человеку дать вам совет, не будьте такими, каким был он!»

Но все это произойдет еще не так скоро. Не бойтесь, о юноши, морализирующая писанина Исваля появится значительно позже, призыв к смирению прозвучит у камина, а у нас пока еще и камина-то нет.

Роберт позвонил в редакцию, вызвал Вернера Кульмана и пятнадцать минут спорил с ним о размерах репортажа.

— Вам, молодым, всегда хочется целый роман написать! — кричал Кульман в трубку. — Когда я в «Роте фане»{34} работал, я один раз втиснул репортаж о пожаре универмага в шесть строк.

— Но ведь универмаг-то был не твой, — сказал Роберт.

— Ну и что? — кричал Кульман. — Может, Гамбург… Так-так, вижу, вижу, куда ты гнешь. Но все равно пиши экономно, не увлекайся анекдотами. По-деловому пиши, побольше цифр и фактов, тогда отдел пропаганды уступит нам свое место. А будет много анекдотов, они скажут, что это относится к культуре, и тогда твой очерк сожрет весь мой план на неделю. Мне и так уже две недели приходится передвигать из номера в номер рецензию о кукольном театре. А тут еще, на беду, министр опять так очаровательно играл на клавесине, что его личный референт звонит нам каждый день и спрашивает, неужели мы не можем оценить по достоинству столь редкое явление: министр, а собственноручно играет на клавесине, ведь в этой области у нас мировое первенство, ну и так далее… А моя старая приятельница Эльзбет! Она разоблачила еще одно неправильное толкование Моцарта и написала об этом целый трактат: «Моцарт пел по-другому». Эльзбет считает, что его никак нельзя печатать в приложении, в приложении его никто не прочтет, а ты прекрасно знаешь, каково с ней спорить, когда она в чем-то убеждена.

— Да, — сказал Роберт, — с Эльзбет не хотелось бы портить отношения. Так я уложусь в двенадцать страничек, чтобы мир как можно скорее узнал, что Моцарт пел по-другому. А кроме того, у меня есть предложение…

— Что еще?

— РКФ летом закрывает свою лавочку или, как это говорится… Можно дать серию статей о его первых шагах и дальнейшей судьбе его воспитанников.

— Серию? Уж не посвятить ли ему специальный номер? Когда я работал в «Роте фане», мы ни разу не помещали серию о наших марксистских рабочих школах.

— Но РКФ — это ведь совсем другое дело. Тебе сколько хочешь места отведут. Кем только не стали его выпускники — врачами, агрономами, спортсменами, инженерами, офицерами, экономистами. Тебе каждый отдел с радостью даст место на очерк о человеке своей специальности.

— Что ж, пожалуй, — сказал Кульман. — Поговорим, когда привезешь репортаж о наводнении.

Роберт обрадовался своей идее. Так он по крайней мере убьет двух зайцев: не надо будет постоянно метаться от сочинения речи к добыванию хлеба насущного, и все пойдет в дело — и серьезное и смешное. Впрочем, стоп! Так говорить не стоит.


Три дня писал Роберт свой репортаж о Гамбурге; в его обязанности входило также отвозить жену в клинику, следить за тем, чтобы сын позавтракал и сделал уроки, отвечать на его вопросы о взаимосвязи между сухим снегом и мокрыми ногами и решительно отводить подозрения, будто между ведьмой из сказок братьев Гримм и одной из соседок существует таинственная связь. Он варил фасоль — огромную кастрюлю, чтобы хватило на три дня, то и дело подбегал к телефону, который за день звонил ровно двадцать четыре раза, не ответил ни на одно из полученных шести писем, в течение полутора часов искал словарь иностранных слов и наконец нашел его в детской — он оказался прекрасным фундаментом для большого гаража, — три часа провел в поисках лимонной кислоты, но так и не нашел ее, выкурил семьдесят две сигареты — по поводу каждой жена сказала не меньше двадцати двух слов, и каждое слово предвещало рак легких, — посетил собрание Союза журналистов и партсобрание той же организации, выслушал на том и на другом примерно то же самое, только на одном его называли «коллега», на другом — «товарищ», и, несмотря на все это, все-таки написал ровно двенадцать страниц по тридцать строчек в каждой о последствиях наводнения в Гамбурге.

Затем с солидным документом от редакции в кармане он поехал на север — туда, откуда он начал…

Документ этот был необходим, ведь от Мейбаума можно было ожидать и такого разговора: «Конечно, товарищ Исваль, конечно, я тебя знаю, знаю как облупленного и, конечно, помню, что ты должен вскоре держать речь о нашем факультете. Но если ты сейчас собираешься писать что-то для газеты, то мне все же хотелось бы кое-что уточнить. Как наш бывший студент и будущий оратор, ты, разумеется, получишь у нас полную поддержку, и как представитель партийного органа, разумеется, тоже, но все же это разные вещи, и я хотел бы получить от тебя какое-либо письменное подтверждение, потому что в таких делах я люблю порядок».

Мейбаум сказал не совсем так, но он явно был доволен, когда прочитал письмо из редакции. Он отдал распоряжение своей секретарше подшить к делу копию этого документа, после чего оставил Роберта наедине с архивом факультета.

Архив был именно тем, чем он и должен был быть, — свалкой. Казалось, здесь хранится каждая записочка, каждый клочок бумаги, который был исписан за тринадцать лет существования РКФ. Разрешения на поездку домой, заявления о приеме, инструкции к применению цветных мелков, проекты правил поведения в общежитии, объяснительные записки — «…из-за необходимости срочного ремонта протеза ноги не смог присутствовать на занятиях…», — копии аттестатов, расписания занятий, приказы по кухне, в которых всякий раз речь шла об экономии и гигиене, — все здесь было. Все о прошлом и ничего о настоящем.

Однако из протоколов об окончании курса можно было почерпнуть сведения, на какой факультет какого университета подали документы окончившие. Это было уже кое-что. По крайней мере стало ясно, в каком направлении следует вести поиски.

С Робертом происходило примерно то же, что обычно происходит с человеком, который ищет в энциклопедии какое-нибудь слово, ну, скажем, «Родезия». Он сначала натыкается на «Радеберг» и, собственно, охотно перевернул бы страницу, но ему захотелось все-таки посмотреть, упоминается ли там пиво «радебергер», такое знаменитое и так редко поступающее в продажу, и верно, здесь об этом написано и даже объяснено, почему «радебергер» так редко бывает в магазинах: «Пивоваренный завод, работающий на экспорт», что ж, прекрасно звучит, всего 16 390 жителей, а завод работает на экспорт, и — ого! — летний театр… впрочем, кого это, собственно, интересует, надо добраться до «Родезии» — раджа, радиус, ракетки теннисные, Ренц Эрнст Якоб, директор цирка; Резекне — это еще что такое? «Резекне, русск. Режица, раньше Розиттен». Это не там ли, где была орнитологическая станция? Здесь не написано, написано только: «Обработка сельскохозяйственных продуктов, см. Розиттен», но это уже в следующем томе, а там стоит: «Розиттен, см. Резекне», ну, ладно, хватит, так где же эта Родезия?

Роберт искал следы Квази Рика, но сейчас он читал свое собственное выпускное сочинение, время от времени сглатывая слюну: «Таким образом, можно с точностью установить, что Чаковский в своем романе „У нас уже утро“ всесторонне воплотил пять пунктов, характеризующих социалистический реализм…»

Ну и ну!

Якоб Фильтер писал сочинение о «Матери» Горького, который, как следовало из сочинения Якоба, не только всесторонне воплотил пять пунктов, но даже еще и изобрел их. Якоб так и писал: «…Максим Горький изобрел социалистический реализм», а доктор Фукс на полях замечал, что было бы лучше вместо слова «изобрел» употребить выражение «разработал в своей художественной практике», поскольку изобрести можно телефон или, скажем, громоотвод, но не социалистический реализм.

Личные дела были расставлены по полкам в отдельном шкафу: прием 1949 года, как и полагается, на самой верхней полке. Шкаф содержал материал для основательной докторской диссертации о значительном отрезке немецкой истории, и не только истории народного образования. Студенты с верхней полки при поступлении на факультет были на пять лет старше тех, кто пришел на РКФ десять лет спустя. Но суть была не только в пяти годах разницы, суть была в том, какие это пять лет.

Тот, кому в октябре 1949 года стукнуло двадцать пять, обязательно носил в свое время в кармане солдатскую книжку, и ему едва ли удалось уберечься от ранений и — если, конечно, это был человек мыслящий — сохранить чистую совесть. На вопрос анкеты — двойной серый лист бумаги большого формата — о принадлежности к бывшему фашистскому вермахту ему приходилось отвечать «да». А от вопроса о том, в какой воинской части он служил и в захвате каких территорий принимал участие, у него спирало дыхание, потому что… как же это, черт возьми, называлась та деревня на Буге, которую они подожгли?.. Да кто же возьмет его теперь сюда, в школу, если это станет известным?

А потом шел вопрос: «Бывали ли вы за границей и с какой целью?» Разве ответ на вопрос о вермахте не давал об этом исчерпывающего представления? Возможно, но здесь еще спрашивали о цели пребывания за границей, и это окончательно запутывало дело. С какой целью, например, был он в Польше? В Польше? Вернее, в Польской Народной Республике. Да нет, когда он там был, эта территория называлась не Народной Республикой и даже не Польшей. То место, где он стал солдатом, называлось тогда еще Кольберг и принадлежало Германии, а другой город, где его, как солдата, зверски муштровали, находился в присвоенной Германией части Польши, в Вартегау, как она тогда называлась, в местности, которая была, собственно, за границей и на самом деле относилась к Польше, но считалась германской провинцией. Так что же надо теперь писать в ответ на вопрос: «Бывали ли вы за границей?» Написать: «Да. В Польше»? Просто так: «В Польше»? Но тогда ему могут сказать, что он игнорирует новую действительность. Значит, надо добавить «в Народной Республике», но это относилось бы только к тому времени его пребывания за границей, когда он был в плену, да и то не ко всему сроку плена, а только к его части. Когда он попал в плен, Польша еще не была Народной Республикой, но чем же она тогда была, ах ты господи, чем она была в январе сорок пятого года? Территорией Польши, временно оккупированной немцами, только что освобожденной советскими войсками, а значит, снова Польшей. Польской республикой, но не такой, какой она была до войны, а вскоре и совсем другой — Польской Народной Республикой, дружественной страной? И как можно