Одну Роберт при случае разглядывал, и всегда с любопытством, и всегда с гордостью.
Другую окидывал лишь беглым, почти слепым взглядом, которым не разглядеть остроты ситуации на снимке. И слепым — вовсе не от гордости. Дважды лето пятьдесят второго, дважды прощание, дважды победа, один раз — честная, другой — жалкая, дважды Роберт Исваль, один — честный, другой — жалкий, два Роберта Исваля, но в целом все-таки один.
Снимок актового зала не зафиксировал никакого движения; фотограф поймал как раз мертвую точку: пожатие руки и передача гвоздик, застывшая извечная группа — учитель и ученик; и только тот, кто был там, помнит, какой поднялся крик и как сразу после этой сцены взорвался порядок торжества, и только тот, кто, подобно Роберту Исвалю, был там, может сказать, как выглядит веселая толпа с высоты двух-трех метров в момент, когда сила земного притяжения берет свое и тормозит взлет человека, которого за выдающиеся успехи подбрасывают вверх шестнадцать выпускников. А он и счастлив и озабочен одновременно, потому что в руках у него премия, десять томиков Гёте и четыре Шекспира, и, если треклятый Квази не прекратит свое «раз-два, взяли!», все это великолепие разлетится черт знает куда и того гляди набьет его превосходительству шишку, а он как раз произнес такую прекрасную речь об искусстве собирать камни и о полете времени.
О полете за тридевять земель, в тридесятое царство, в китайское государство его превосходительство ничего не сказал; этим через несколько дней занялся товарищ Вигг из министерства высшего образования и потратил немало усилий, чтобы удержать в руках исписанные листки — над аэродромом свистит ветер, он гуляет по полю и с особой силой треплет листки бумаги, флаги и кудри Трулезанда, но товарища Вигга это ничуть не волнует, ибо сам он не в меньшем порыве, чем ветер, ведь это его первая большая речь, и повод для нее — тоже первый в своем роде. Поэтому товарищ Вигг выучил речь от слова до слова наизусть, а исписанные листки держит только в силу традиции; церемонию снимает кинохроника, и кто-нибудь, чего доброго, сочтет, увидев, как он произносит речь без бумажки, что он недостаточно серьезно относится к торжеству проводов. Но уж чего-чего, а серьезности у товарища Вигга хоть отбавляй, он и не подозревает двусмысленности своих слов, когда говорит:
— Добрые пожелания ваших товарищей сопровождают вас в чужие края.
Для большинства присутствующих слова эти имеют один смысл: счастливого пути, желаем вам всего хорошего, не болейте, учитесь усердно, передавайте привет нашим китайским братьям! Товарищ Вигг говорит от их имени, а также от имени Роберта Исваля. Но Роберт хочет пожелать Розе и Герду еще многое другое: поладьте, ребята, станьте не только официальными супругами, но настоящими мужем и женой, а ты, Герд Трулезанд, будь снова мне другом! Это, конечно, много, очень много, знаю, сейчас еще рано говорить об этом, да мы бы и не смогли, даже если бы ты захотел. «Ильюшин» умчит тебя за восемь тысяч километров — я точно подсчитал — через Варшаву, Москву, Казань, Свердловск, Новосибирск, Омск, Иркутск, Улан-Батор; я навел справки, ты полетишь над Одером, Вислой, Днепром, Волгой, Иртышом, Обью, Енисеем и Байкалом, через Уральские горы, над пустыней Гоби и над Великой стеной. Я вертел глобус и знаю теперь — ты прилетишь в город, расположенный в десяти градусах долготы от нас и семью часами ближе к восходу солнца, я хорошо это помню из географии, долгие годы ты не получишь отпуска, один разок, может, за все семь лет, так я слышал, а в своем котелке придется тебе найти местечко для возможно большего числа совершенно чуждых тебе десяти тысяч иероглифов, и для всех династий между sinanthropus pekinensis[14] и Мао, и для литературы от Цюй Юаня{60} до Мао, и для революционеров от Чэнь Шэна{61} до Мао; я слышал только об этом, но знаю, что в твою голову за семь лет должно влезть еще в тысячу раз больше знаний, миллионы различных фактов, дат и подвигов, все они должны обрести известный порядок, поскольку являются частью не только знаний вообще, но и науки, и тут я спрашиваю себя, и в вопросе моем заключена надежда, добрая и злая: останется ли при этом в твоей голове место, хватит ли у тебя сил и времени для мыслей о Вере Бильферт, швее, и о Роберте Исвале, который всего несколько дней назад был твоим другом, а теперь стоит у взлетной полосы, чтобы пожелать тебе и Розе Пааль всего наилучшего, точно так же как товарищ Вигг из министерства высшего образования и немножко не совсем так?
Не думай только, Герд Трулезанд, что у друга твоего легко на душе, что он мысленно потирает руки от радости. Совсем, совсем нет. Хоть он и торжествует победу, большую победу, но при этом ему реветь хочется.
Нелегкое это прощание, и от алых флагов не веселее, и от музыки не радостней, ибо это прощание с дружбой, с целым периодом, полным чудес; возможно, Роберт Исваль чуть чаще, чем надо, произносит слово «чудо», возможно, десять лет назад он обращался с ним осторожнее, возможно, там, на аэродроме, слово это не пришло ему в голову, но, когда он теперь вспоминает то время, оно кажется ему полным чудес.
Нет, это всего лишь наваждение, друг, прошлое в свете бенгальских огней, история в блеске разноцветных ракет, история в сиянии фейерверка — даже теней настоящих нет. Какие уж там чудеса — один магний.
Днем поглядишь — и чудеса тускнеют. А все-таки они были, и они есть, и почти безмолвное взаимопонимание между ним, Робертом, и Трулезандом — одно из этих чудес. Стоило плотнику заговорить, и слова его звучали заклинаниями. Скажет он, к примеру, смертельно уставшему Роберту Исвалю, у которого нет ни сил, ни охоты не только пойти выпить кружку пива, но даже просто встать с кровати, Роберту Исвалю, наповал сраженному таблицей логарифмов, злодейски замученному коварным творительным, пронзенному копьем в войне Алой и Белой розы, в Крестовом походе против альбигойцев, в Тевтобургском лесу и на Березине, умирающему от жажды в Сахаре, Гоби, Калахари и соленой пустыне штата Нью-Мексико, раздавленному столь тяжелыми предметами, как философия и политэкономия, изъеденному едким натром — NaOH, разъеденному соляной кислотой — НСI, задыхающемуся под грудой папоротников, всевозможных трав и мхов, ослепленному сиянием солнц, имена которых Гомер и Софокл, Данте и Сервантес, Шекспир и Вольтер, Ибсен и Чехов, и Гёте, Гёте, Гёте, оглушенному гласными и согласными, звонкими и глухими звуками, такими, при которых зев прикрыт, сужен или закрыт, и такими, которые зовутся сонорными, или фрикативными, или лабиальными, дентальными или палатальными, парализованному многочисленными попытками произнести правильно «Гоголь», не «Го-о-го-оль, господин Исваль, и не Гокель, неужели это в-самом-деле-так-трудно?» — так вот, этому Роберту Исвалю скажет Герд Трулезанд: «Пошли, старина, выпьем по кружечке, кто-нибудь анекдот расскажет, посмеемся. Ну как?» И Роберт Исваль, сын Пауля Исваля, вскакивает, а Квази Рик испускает боевой клич: «Комната „Красный Октябрь“ экономит электроэнергию!»
Они экономили и на пиве, чем не очень-то радовали официантов, они строго следили за правильной мерой и точно считали деньги, ведь в словах «сдачи не надо» звучит скрытая коррупция, а с ней необходимо бороться. И в кинотеатре, как в одном, так и в другом, их недолюбливали, потому что они повадились во время душераздирающих любовных сцен вовсю хрустеть морковками, а как начиналась пальба — срочно звать врача. В политических дискуссиях они принимали самое горячее участие — громогласно и по всем правилам диалектики. Ариела, девушка-змея, отчаянно ругаясь, покинула во время представления сцену, потому что Тримборн выразил ей свое глубокое восхищение, выкрикнув: «Как гнется, черт, в ее-то возрасте!» А однажды они с трудом избежали партийного взыскания за пронзительный свист во время спектакля «Гавайский цветок», все пошло в ход — и пальцы и ключи, а ведь в этой оперетте показано горе порабощенного народа, и уж если пробовать свои силы в борьбе с декадентщиной, то, пожалуйста, на «Лукулле» или тому подобных спектаклях.
И профессор психиатрии сложил с себя, правда на два часа всего, обязанности председателя Комитета Национального фронта{62}, потому что Трулезанд оказался не кочегаром, хоть и утверждал, что кочегар; он лгал с самыми гнусными намерениями, а главное — кому? — дочери вышеназванного профессора.
Девица пришла в кафе «Рикки» с папашей, мамашей и многочисленными тетушками передохнуть, как она сообщила Трулезанду, выделывавшему с ней изящные па медленного вальса, от сумасшедшей спешки нашей жизни.
— Ясно, я спросил, от какой это сумасшедшей спешки она страдает. Оказалось, говорит вообще — профессии у нее никакой нет, помогает матери по дому, а разве это работа в профессорской семье? «Пардон, — говорю я и испуганно убираю руки, — я не ослышался? Вы, кажется, сказали, что ваш папаша — профессор?» Профессор, подтверждает она, но просит продолжать танец, от этого медленного вальса, мол, так сладко щемит сердце. У меня голова кругом пошла, ее папаша — настоящий профессор, я танцую с дочерью настоящего профессора, я… Но она успокоила меня, ничего, мол, особенного, «а чем вы занимаетесь, позвольте спросить?» Вот я и придумал этого кочегара, поглядели бы вы, как она обрадовалась. Ради такого впечатления я, пожалуй, готов и в матросы идти. А посудина моя, кстати сказать водоизмещением восемьдесят тысяч тонн, топится брикетами и совершает регулярные рейсы между Мурманском и Гонолулу, штурман у нас — мулат с деревянной ногой, первоклассный моряк, эдакий суровый морской волк! Очередной танец я пропущу, зато следующий опять мой — пропущу, чтобы не обращать на себя внимания, а то тетушки еще невесть что подумают.
Роберт, внимательно следивший за профессорским столиком, предупредил: