Через два дня она сказала, что передумала и, если я не против, она готова. Я стал говорить, что, может, действительно не делать пышную свадьбу, а скромно. Ой, как мне было стыдно внутри. Но она уже зажглась и не хотела гаснуть. Она хотела белое свадебное платье. Господи, неужели это так много, что она хотела?! Я осторожно говорил, что расходы на свадебный вечер оказываются в два раза больше. Она тут же предложила сделать пополам, я, конечно, отказался. И предлагал — скромно. Она сказала, что у нее есть какие-то деньги, дособирает и все сделает сама. Как я проклинал себя за это. Вместо того чтоб делал я, уже собиралась делать она. Как я благодарен ей был за одни только слова, но отказался. Я сказал, что это не только невозможно, но и немыслимо. Я пытался объяснить. Я не могу видеть, чтобы твои хрупкие косточки вставали по утрам (ежась от света, шли в ванную), зарабатывая эту зарплату, чтобы все выбросить на гостей за четыре часа. Но ей так этого хотелось, моя лапочка. В результате я сказал, что сделаю все сам и как получится, так и будет, может, не так пышно.
Хотя я понимал, чего ей стоило отказаться.
Через две недели она выбрала и я купил ей обручальное кольцо. Мое у меня было по наследству — из рода.
Мы сдали кровь, она вдруг решила, что я передумал, потому что свадьба (и она придумала сделать это в два этапа, вечер же устроить, когда будет возможность). И кровь была доказательством, оставалось выбрать день, когда надеть кольца. После сдачи крови давалось 30 дней только.
То, что случилось дальше, наверно, во всем моя вина, а чья же еще. Не дай Бог, если она думает так же. Ее я никогда ни в чем не винил и всегда старался оправдывать.
Моя работа и то, что с ней связано, стала мне ненавистна, я не зарабатывал необходимое, получалось, что этот год будет хуже, чем предыдущий. По многим причинам здесь не место на них останавливаться. С утра, как только я выезжал на дорогу и до момента встречи с ней, я думал и ломал голову, как найти выход из создавшейся ситуации. Она складывалась трагически. Я не вытягивал нашу семью. Это меня убивало. Я пытался дотянуть эту работу до нашего обручения и путешествия, а потом найти другую, зная, что сразу хорошую работу не найдешь. А у меня семья, моя девочка. Которая была светом для меня в этом тусклом мире.
Я стал оступаться. У меня не хватало сил тянуть лямку и делать все по дому, и еще уделять ей внимание. Голова разрывалась от мыслей, я не выдерживал напряжения.
Я вдруг стал обращать внимание, что она абсолютно не знает меня, не интересуется моим миром, а когда на встречах я с кем-то говорю об искусстве, которое интересовало меня, в надежде, что услышит и она, — отворачивается. Когда я критиковал кого-то из по-разному известных авторов или хвалил, не считала, что это так, а есть что-то подспудное. Она, видимо, не верила моим словам. Но страшнее — не интересовалась тем, что внутри у меня. И не спрашивала (возможно, я не подпускал, но это не оправдание, всего можно добиться — и важно, чтобы первый раз открылся и доверился, тогда пойдет). А как я мог открыться, если я всегда у нее был не прав, стал не прав, она почти не брала мою сторону, иногда просто молчала, чтобы не дать повод лишней размолвке. Она не понимала меня (хотя считала, наверно, наоборот). Но никогда не спросила, почему я так или эдак думаю.
Потом из ниоткуда взявшаяся болезнь урологическая, на которую я не обратил сначала внимания. Думал, показалось, поговорил с доктором, он успокоил словами. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что тогда в Европе впервые убедился, что это — заболевание. Поэтому был на взводе и дерганый.
Я перестал получать удовольствие от наших слияний. И делал это больше по привычке, для нее. Она любила меня. Наверно. Ей я, конечно, ничего не говорил, так как не хотел огорчать и хотел, чтобы она получала удовольствие. Доктор что-то делал, но медленно, я надеялся, но ничего не менялось. Непроизвольно я начал избегать наших объятий. Я уже не верил, что они принесут мне удовлетворение. Я не верил доктору, его лечению, а идти к другим — денег не было.
Неожиданно, в приливе чувств, она говорила: я так тебя люблю — и крепко обвивала мою шею.
Я как-то не очень наблюдал за ней в это время, весь разрываясь от проблем и желания решить их самостоятельно, и не замечал, что с ней происходило. А ей, видимо, стало не хватать всего, что раньше исходило от меня. Я метался внутри, и не было выхода наружу. Во мне многое накопилось, а говорить ей я не мог по сотне причин, но главное — она была на другом берегу, и я мечтал доплыть на тот берег, срывался, тонул и не доплывал.
Иногда я резко говорил ей что-то сделать, не выдерживая, она упрямилась, не хотела, даже если это было ей на пользу, а у меня не хватало сил и терпения, голова кругом шла. Ей казалось, что я остыл, выдохся, она не значит для меня, что значила, даже как женщина уже не возбуждает. Я что-то говорил ей нетерпимым тоном, я не мог ей открыться, я все ждал: вот-вот все изменится и улучшится. Будет, как вначале, я так молился…
А пока я перебивал ее, зная про себя, что это все неправда, что это обстоятельства, и аксиомным тоном пытался что-то внушить, объяснить, высказать.
Мы полумолчали. Она потеряла аппетит, стала худеть — я не замечал. У нее потерялся блеск в глазах, она стала безразличной (Господи, мне становится страшно, что это все сделал я).
На работе стало невыносимо, и я сказал ей, что оставляю место. Она спросила, как я собираюсь содержать ее, будущее. Я сказал, что пока попишу статьи, это принесет минимум, достаточный для существования, а через два месяца выйду на другую работу. У меня уже были предложения. Мне нужно было прийти в себя. Она ничего не сказала.
Я не стал вдаваться в подробности, думая, что еще будет достаточно времени. Мне нужно было многое осмыслить. Понятно, в этот момент мне мало что нравилось в жизни — она это замечала. Но я старался не терять присутствие духа ради нее.
В прошлом, когда она изредка доставляла мне боль, я замолкал и не разговаривал — мне было обидно. Мы с ней не кричали и не ругались как все ненормальные люди. Молчание был единственный способ защититься от боли, обратить на себя внимание. Как правило, это происходило редко и не продолжалось больше, чем день. Стоило ей сказать слово, как я тут же забывал свою боль и шел ей навстречу.
Несколько ночей она лежала без сна, ей не хватало моей нежности, мы больше не «нежились», как она говорила. Я не спал, лежа рядом, у меня разламывались от вертящегося роя виски. То вдруг она забывалась в коротком сне: я целовал ее плечо, шею, губы, укрывал. В одну ночь она чего-то выпила крепкого, ей стало плохо, я ухаживал. Потом пыталась заснуть с таблетками, я отобрал — я боялся таблеток. В последнюю ночь она заснула, тревожно, все время что-то говоря, вскрикивая во сне, кого-то зовя. Я будил ее, понимая, что ей снится что-то страшное, и спрашивал, что происходит. Она молчала. Я понимал, что она что-то решает и во сне это продолжается. Я спрашивал, она не отвечала, я не знал, как спросить иначе, да и, видимо, было поздно, я только надеялся, что все это пройдет. И молил Бога: скорей.
К этому еще примешивалось, что в понедельник я на нее обиделся, боль была сильная, и рана не утихала. Я думал, она поинтересуется отчего. Она не стала спрашивать, как будто ее это не волновало, и три дня уже мы с ней не разговаривали. Такого раньше не было. Все эти ночи я не спал, естественно, абсолютно ничего не знал, что с ней происходит. После ее бредовой ночи мы встали, и я спросил, во сколько ей нужно куда-то, она ответила. В три часа дня она мне сообщила, что за ней приедет мама и отвезет, а потом она побудет у родителей — приближался выходной. Видимо, ее многое угнетало здесь. Я кивнул, и она уехала.
Через день она позвонила и попыталась мирно и бодро заговорить, сказав, что чувствует себя лучше. Я вежливо ответил, не поддержав разговор, — во мне еще не утихла боль, о которой она даже не спросила, не заметила, — и разговор оборвался.
Прошло два-три дня — она не приезжала, я не звонил и не ехал за ней. Вдруг позвонил ее отец и сказал, что заедут попрощаться. Я не понял почему, думая, ее привезут и оставят. Назначили время.
Они приехали на час позже. Поговорили, как ни в чем не бывало, даже пошутили.
Она встала и пошла в спальню, что-то там собирала. Потом окликнула меня, я вошел. Она сидела на краешке нашей кровати и говорила, что нам нужно остыть, я спросил, что случилось, она сказала, что последние три-четыре месяца были не те, все катилось по инерции, она не могла больше сдерживаться и поделилась с родителями, они забирают ее к себе.
Я говорил что-то ужасное. Я говорил, что если она уйдет, то не вернется никогда. Она кивала. Это было невозможно с ее родителями за стенкой что-то выяснять. Она, по-моему, вздрагивала и тряслась.
Я спросил, неужели за целый год нашей жизни я не заслужил одного часа разговора, чтобы она хотя бы объяснила. Она сказала, что пыталась когда-то, но я не слушал.
«Чего?» — спросил я. Она раскрыла губы. Вошел ее отец и скомандовал, что пора. Я до сих пор не верил, что она уходит навсегда сама.
Я забился куда-то, чтобы не видеть выноса ее вещей.
Они ушли, что-то сказав на прощание.
И УКРАЛИ МОЮ ЛЮБОВЬ.
Она прислала письмо, где объясняла, что я стал завистником, нелюдимым, замкнулся, видел только плохое. Не слушал ее, перебивал, не считал равной, не давал договорить, подавлял, хотел изменить, наказывал молчанием…
Сколько ужасного…
Наверно, я таким стал, только не заметил когда. Я так старался.
Как же это, мы так любили друг друга и не смогли найти общего языка.
…………………………………………………………………
Я смотрел в его уходящую, ссутулившуюся спину и понимал, что он на этом свете не жилец.
И действительно, мое предположение вскоре подтвердилось.
23–24 апреля 1983 N.Y.N.Y
Корнелия
Странная привычка у человека: занимать себя в ожидании чего-то.