Актриса — страница 23 из 48

театре. Наш Перегудов бросается к Маше Кравчук как к признанному мастеру ввода. Ей действительно всегда с ходу удавалось вводиться за несколько часов на самые сложные роли. И всегда с триумфом. Но здесь случай из ряда вон. Во-первых, историческая фигура: портретный грим — на два часа работы, во-вторых, такое количество сложных мизансцен, приходов, уходов, психологическая насыщенность и так далее. Да и текста — немереное количество. Маша — в слезы, а Перегудов — на колени. Уговорил-таки! Короче, до спектакля два часа, Маша зубрит как ненормальная текст, а я работаю над ее лицом. Она от волнения даже в зеркало не взглянула. Костюмеры ее одевают, а она все текст бубнит. За кулисами уже наготове помрежи Перегудов, чтобы слова подкидывать, если забудет. И вот третий звонок. Маша идет на сцену по длинному-длинному коридору, который заканчивается огромным зеркалом, и видит там странную фигуру женщины в костюме прошлого века, с высоким лбом и гладко зачесанными волосами. А вы же знаете, что Маша в жизни, на сцене без своей знаменитой густой, как у лошади, челки вообще не показывается.

— Но-но, полегче на поворотах, — раздался голос из соседней гримерки. — Маша с лошадиной челкой — вся внимание.

— Так тебе же идет, дурашка, — засмеялась Катя. — Ну и?

— Ну, видит она чужое лицо, чужой костюм, останавливается у зеркала как вкопанная и говорит: «Господи! Ведь это же не я!» И дальше срабатывает гениальная актерская защита. «Если это не я, — говорит себе Маша, — то чего, собственно, мне волноваться!» Успокаивается и блестяще играет эту труднейшую роль без единой репетиции.

— Ага! Зато на следующий день не могла встать с постели — каждая мышца так болела, словно я отыграла раунд на боксерском ринге, — подала голос Маша.

— Ну все, с театральными мемуарами закончили. — Алена глянула на часы. — Меня цеха ждут внизу. Катя, не тиши в первом акте. В некоторых местах было очень плохо слышно. И не старайся вспомнить и повторить то, как было вчера. Живи только тем, что есть сегодня. Все, я ушла. Ни пуха…

— К черту! — дружно донеслось из обеих гримерных.

Спустившись этажом ниже, Алена не обнаружила в мужских уборных ни Гладышева, ни Трифонова.

— Они ушли выпить кофе, — сообщили костюмеры. — Прислать их к вам?

— Да. Я в комнате отдыха, внизу.

Электрикам, монтировщикам, радистам, реквизиторам Алена проговорила замечания, используя диктофон, куда по ходу спектакля наговаривала пожелания и ошибки.

— Что с вами сегодня, Алена Владимировна? Вы себя плохо чувствуете? — тихо спросил Севка, когда Алена отпустила всех и осталась одна, не имея сил даже встать из кресла.

— Да, что-то не очень… Нам, по-моему, есть о чем поговорить, Сева. Тебе не кажется?

— Кажется… — Севка тяжело вздохнул. — Вы в последнее время как будто специально не обращаете на меня внимания. Я знаю почему. И, наверное, должен быть вам за это благодарен. И за ту активную позицию, которую вы проявили, доказывая мою невиновность и предоставив неопровержимые доказательства и безупречного свидетеля. Но… нельзя бесконечно тянуть, надеясь непонятно на что… Поэтому я…

— Поэтому ты сматывай удочки, — раздался наглый, капризный голос Гладышева. — Получил напутствие — дай другим послушать. А вы сегодня уже не будете в зале сидеть, Алена Владимировна?

— Сегодня — последний раз. А потом — возможно, даже сегодня вечером, если будем играть заменой — уже все, уже большие.

Алена смотрела на Гладышева и в который раз поражалась причудам человеческой природы. В рамках своей профессии этот недалекий, недобрый, избалованный, но безусловно талантливый молодой человек мог обмануть на все сто процентов. И вот сейчас перед ней стоит уже не Валера Гладышев, а тот умный, ироничный, тонкий, изощренно-элегантный Валентин, который через несколько минут будет обольщать зрителей аристократической манерой носить костюм, двигаться непринужденно, светски вести разговор… Еще Алена подумала, что конечно же ярковат грим, глаза подведены сильнее, чем хотелось бы, но вступать с Гладышевым в очередную дискуссию бесполезно: со всем согласится, а потом втихаря опять нарисует на лице то, что было. К сожалению, домашняя режиссура в лице каскадера Василия вкуса Валере не прибавляет, но все не так страшно…

— У меня на прошлом спектакле напрочь вылетела из головы эта злополучная реплика… А она — как раз знак радистам на начало музыки. Я исправлюсь, Алена Владимировна, — смиренно произнес актер.

— Погоди… Какая реплика? — Алена изо всех сил старалась мобилизовать себя, преодолевая шум в ушах и дикую головную боль.

— Ну как же? Я говорю: «Она слишком плотская… такие отпугивают смерть» — и сразу музыка…

Перед глазами Алены вновь возникло мертвое лицо Энекен с размазанной тушью под глазами и ее роскошное тело, неряшливо полуприкрытое простыней. Упрямо всплывала в памяти застрявшая в оспинке черная ресничка. Эта оспинка, видимо, была следом от ветрянки. И, наверное, родители Энекен тщательно следили, чтобы девочка не сорвала невзначай корочку и не испортила своего нежного, красивого личика…

Алена с трудом выкарабкалась из кресла и, сделав Трифонову и Гладышеву несколько замечаний, окликнула Севку, маячившего в коридоре:

— Попроси, пожалуйста, у Лидии Михайловны из аптечки таблетку валидола. Я пошла в зал — пусть Маша дает третий звонок.

— Кому? — спросила Мальвина, протягивая лекарство.

— Алене Владимировне, — уныло ответил Севка.

— Ничего удивительного! — прокомментировала злорадно Мальвина. — А что будет, когда на ее глазах у Инги Ковалевой живот станет расти?! Боюсь, валидолом не обойдешься.

Севка вырвал из рук Синельниковой таблетку и, сжав кулаки, с яростью сверкнул глазами:

— Извините, Лидия Михайловна, если бы вы не были женщиной, я бы не отказал себе в удовольствии съездить вам по морде!

— Ах ты дрянь! Вот распустили! — визгливо запричитала вслед Домовому завтруппой. — Воображает из себя! Тоже мне! Фаворит героини!

— Фаворит! Да еще героини! Вот ведь добрая, великодушная душа. — Вошедший на крики Гладышев, грациозно изогнувшись, приложился к ручке Синельниковой. — Даже если оскорбить хотите, одними комплиментами так и сыплете. Радость моя! Лучше изобретите что-нибудь, чтобы нам вечером в замену спектакль не играть. Мне этот вечер позарез! Только ваш безграничный опыт и поразительная готовность всегда прийти на помощь дают мне надежду, что вдруг все же пойдет «Иванов». А? Уж я в долгу не останусь.

Мальвина кокетливо поправила голубой локон и шепотом пообещала:

— В антракте поговорим. Маша вон надрывается — на сцену тебя зовет.

И, проводив Гладышева плотоядным взглядом, достала зеркальце и освежила губы яркой помадой.


На режиссерском столике Алены лежала записка от Милочки.

«Алена Владимировна, Вам звонил Глеб Сергеев. Просил передать, что, к сожалению, на спектакле его не будет по очень уважительной причине. Он должен отвезти свою сестру к врачу в клинику. Обещал приехать в театр, как только освободится».

Алена прочла записку и с облегчением подумала, что очень хорошо, если Глеба сейчас не будет в зале. Ей категорически нельзя расслабляться, надо во что бы то ни стало выдержать второй прогон. Потом она расскажет всем об Энекен, и больше не надо будет делать вид, что ничего не случилось, что не произошло страшной, непоправимой беды…

В зале погас свет. Алена зажгла тусклую настольную лампу — наговаривать в микрофон замечания при зрителе было бы некорректно. Достала блокнот, ручку, поморщившись, выплюнула на бумажку остатки таблетки. Тут же за спиной услышала шепот Сиволапова:

— Мальвина сказала, что тебе понадобился валидол. Если тебе плохо, совсем необязательно сидеть в зале. Сделаешь замечания после следующего спектакля.

Алена слегка повернула голову и прогудела исчерпывающе:

— Мне очень хорошо!

Через небольшую паузу она шепотом спросила:

— У Инги был? Как она?

— Хорошо. Вроде бы на днях выписывают. Очень переживает, что опять вернется в театр, а играть нечего.

Алена пожала плечами и жестко ответила:

— В этом вопросе ничем не могу помочь.

Она съехала на кончик стула, чтобы лучше попасть в бледное пятно света от лампы, и придвинула блокнот.

Ее счастье, что люди не видят затылком, иначе она бы долго не смогла прийти в себя от тяжелого, ненавидящего взгляда Сиволапова.


За свои тридцать два года Глеб Сергеев никогда не проживал такой мучительной, ликующе-чистой, словно безупречно взятая нота, влюбленности. По сути дела, в его жизни была только одна женщина, если не считать стремительных, как лопающиеся воздушные пузыри, увлечений. Та женщина пять лет считалась его женой. Наполовину, по отцу, француженка, она родилась и четырнадцать лет прожила в Париже. Потом родители развелись, и мать привезла ее в Москву. Мать Патриции возвращалась к своему первому мужчине, который все годы ждал ее, но совсем не был в восторге от того, что она вернулась с уже взрослой дочерью. Патриции было неуютно дома, она испытывала массу проблем с новыми школьными друзьями, и только с мягкой, покладистой, доброй Люськой ей было хорошо и свободно. Глеб с детства привык видеть подругу сестры в своем доме. А когда начинались каникулы, Патриция неизменно выезжала с ними на дачу. Девочки были старше Глеба на восемь лет, но понемногу эта возрастная грань, в детстве казавшаяся непреодолимой пропастью, стала ощущаться все менее и менее заметно.

Глебу было шестнадцать лет, когда Патриция прочно заняла место в его жизни. Был знойный июльский день, и прохладный дачный пруд превратился в единственное спасительное место, где можно было прийти в себя от одуряющего влажного парения. Уже подкрались сумерки, но жара не спадала, и Глеб под бурные восторги Патриции и Люськи в тысячный раз, раскачавшись на ветке развесистого дуба, сиганул на середину пруда. Выбираясь на берег, он заметил, что из рассеченной коленки течет кровь. Девушки сразу переполошились, и Люська в одном купальнике помчалась домой за перекисью, бинтами и пластырем.