Актриса — страница 32 из 48

Глеб в два прыжка вскочил на сцену и оказался в толпе сгрудившихся над неподвижной Катей людей. Она лежала в луже крови, и ее уже осматривал всегда дежуривший на спектакле врач. Стояла гробовая тишина, прерываемая лишь тяжелым дыханием готового потерять сознание Нечаева. Он стоял как приклеенный в том месте, откуда выстрелил в Катю, и его побелевшие пальцы все так же умело и крепко сжимали рукоятку пистолета.

— Быстро реанимацию, — распорядился врач и, не поднимаясь с колен, тихо прибавил: — Хотя вряд ли ей уже помогут. Она мертва…

Все потрясенно посмотрели на Максима. По его белому, как стенка, лицу пробежала судорога, свела крепко сжатый рот, исказила ужасом лицо. Он ничего не мог сказать, только мелко-мелко, словно отрицая вину, тряслась голова.

— Ты что наделал, скотина! — нарушил тишину Гладышев. — Дострелялся…

— Он не виноват! — Высокий чистый голос Домового развернул все головы в его сторону.

Сева стоял, прислонившись к порталу, сложив руки крест-накрест на груди, и на его губах слабой тенью бродила странная полубезумная улыбка.

— Это я убил ее, — торжествующе произнес он. — Это я. Великая актриса должна умирать на подмостках.


«Домовой свихнулся» — таков был единогласный приговор потрясенного коллектива театра.

Севку держали в следственном изоляторе, и им должны были со дня на день заняться психиатры из института судебной медицины. В тот вечер он так и не подошел к распростертой на полу Кате, продолжая стоять прислонившись к порталу, и его мертвенно-бледное лицо имело выражение крайнего, небывалого облегчения… Чистые, блестящие, правдивые глаза без малейшего намека на панику или страх, слегка закушенная, точно в глубоком раздумье, нижняя губа, спокойный, расслабленный лоб и, как две багровых рябинины на белом снегу, пылающие мочки ушей, словно по ошибке прилепленные к бледному, неподвижному лицу. На вопрос милиции, прибывшей следом за реанимацией, он охотно ответил:

— Да, я признаюсь в убийстве. Я зарядил пистолет настоящими пулями. Вина Максима лишь в том, что он отличный стрелок и всегда попадает в цель. На это я и рассчитывал. Смерть должна была быть мгновенной и без мучений.

Нина Евгеньевна последовательно, убедительно и умно доказывала следствию, что Севка — абсолютно невменяем, ибо не мог быть в здравом рассудке человек, чья каждодневная жизнь на глазах всего театра была переполнена сумасшедшей любовью, нежностью и истинным рыцарским отношением к женщине, которую он убил.

Самым сильным качеством в характере Ковалевой было умение быть пристрастной. Она была готова на все ради того, к кому она благоволила. Севку она обожала. И теперь стояла насмерть, чтобы защитить его. Хотя самой большой помехой на намеченном ею пути был сам Севка. Свиданий с ним не полагалось, но Нина Евгеньевна имела огромное количество связей и нашла-таки адвоката, который тонко и умело взялся за защиту Киреева, и через него Ковалева теперь владела информацией, как себя вел подзащитный. А он словно присутствовал при разбирательстве дела, к которому имел отношение как свидетель. Легко отвечал на все вопросы, постоянно подчеркивал, что если Максим Нечаев и не проверил, чем заряжен пистолет, то только лишь потому, что он, Севка, сделал все, чтобы всучить Максиму оружие буквально в последнюю секунду перед выходом на сцену. Да вообще-то актер не обязан проверять заготовленный реквизит. Его дело играть, а не копаться в деталях вложенного ему в руки пистолета, тем более что Нечаев уже больше пятидесяти раз выходил с ним на сцену и играл этот эпизод. Все было бы ничего, но когда Севку спрашивали о его чувстве к Кате, на котором была построена вся стратегия Ковалевой, он пожимал плечами и заявлял, что на эту тему говорить отказывается. На вопрос, почему он совершил это дикое хитроумное убийство, он опять же пожимал плечами и отвечал: «Это уже случилось. Ее нет… Я признаюсь, что виновен в ее смерти».


…Алена выздоравливала на редкость быстро. Даже врачи удивлялись способности ее организма мгновенно откликаться на ту многопрофильную терапию, что они проводили. Послеоперационные швы уже были сняты, но в постели удерживали многочисленные переломы, которые еще беспокоили.

После первых двух более или менее продолжительных посещений Глеб с горечью убедился, что Алена многого не помнит. У нее в памяти образовались черные дыры, и она периодически проваливалась в них, тревожно прислушиваясь к себе и как бы догадываясь интуитивно, что что-то не так, но что именно — не понимала. Глеб поделился своими наблюдениями с лечащим врачом Алены, но тот отнесся к этому спокойно, утверждая, что это — следствие травмы, стресса и длительного отсутствия сознания и что со временем память восстановится.

Глеб не навязывал Алене никаких тем, он лишь осторожно поддерживал разговор, который она сама начинала. Она никогда не упоминала о театре, не спрашивала о злополучной премьере и об актерах, не интересовалась производственными делами. Зато много говорила о своем детстве, вспоминала какие-то смешные детские истории, интересовалась у Глеба, каким он был мальчишкой, и даже попросила принести его детские фотографии. Иногда она вдруг словно спотыкалась о какую-то мысль или внезапно посетивший ее сознание образ, и тогда замолкала надолго, и ее тоненькие гибкие пальцы лихорадочно скручивали и раскручивали концы простыни.

Посетителей, кроме Глеба, проводившего с ней по нескольку часов каждый день, к Алене пускали очень ненадолго и предупреждали, что пока ее нельзя загружать проблемами, требующими напряжения, и что желательно не приносить с собой негативных известий и сообщений. Впрочем, все визиты происходили в присутствии Глеба, и он умело манипулировал разговорами и информацией. Приходила Нина Евгеньевна. Алена очень мило побеседовала с ней о приближении Нового года, рассказала о процедурах, которыми ее замучили, об удивительном медицинском персонале больницы и не задала ни одного вопроса о спектаклях, не вспомнила ни об одном из актеров или сотрудников театра. Выйдя от Алены, Ковалева с трудом сдерживала слезы. Было отчего прийти в отчаяние. Она рассчитывала на Алену, и теперь все рушилось. Сиволапов, уже больше двух недель скрывающийся с ее подачи Бог знает где, время от времени присылал к ней своего дальнего родственника. Тот, соблюдая все правила конспирации, ждал ее в машине… причем всякий раз в весьма отдаленном от театра месте, и передавал сиволаповские депеши, полные отчаяния и злобных угроз легализоваться.

— Она хоть помнит, что с ней произошло и почему она в больнице? — спросила Ковалева Глеба, который вышел проводить ее в гардероб.

— В том-то и дело, что не помнит. Меня спрашивала несколько раз, как ее угораздило так искалечиться.

— А вы?

— А я говорю то, что велят врачи: неосторожно переходила дорогу и ее сбила машина. — Глеб с сочувствием пожал руку вконец расстроенной Нине Евгеньевне и постарался приободрить ее: — Врачи здесь замечательные, а они утверждают, что это пройдет, память вернется.

Несколько раз к Алене пытались просочиться представители следственных органов. Лечащий врач категорическим образом отказал в свидании:

— Поймите, она ничем вам не поможет. У нее полный провал в памяти. Я не могу разрешить вам посещение. Позднякова еще очень слаба, и присутствие незнакомого человека может ее встревожить. Наберитесь терпения и не надо приезжать, у вас есть номер телефона — звоните. Но не раньше, чем через две недели…

Алена подолгу слушала музыку, которую включал ей Глеб. Если в отделении реанимации ей приходилось надевать наушники, чтобы не беспокоить других тяжелых больных, то теперь, в отдельной палате, Глеб устроил ей маленький концертный зал. Он принес музыкальный центр и умело установил колонки так, чтобы Аленина кровать находилась в эпицентре звуков. Больше всего она любила Шопена и могла слушать его бесконечно. Однажды, после того как с упоением и огромным волнением слушала баллады Шопена, Глеб с тревогой заметил в ее глазах слезы. Он нагнулся к ней, чтобы губами промокнуть их, и услышал, как она тихо прошептала:

— Как подробно он рассказывает о себе…

Алена притянула к себе голову Глеба и нежно расцеловала его глаза.

— Мне иногда кажется, что я знаю тебя столько же, сколько знаю себя. Поэтому и просила тебя принести детские фотографии. Вдруг я узнаю на них мальчишку из моего детства.

— У тебя было питерское детство, а у меня самое что ни на есть московское — замоскворецкое. Я рос там, где было когда-то сорок сороков церквей, — улыбнулся Глеб.

— География не имеет значения… Как себя чувствует Люся?

Сердце Глеба резво скакнуло и ткнулось в грудную клетку. Это был первый вопрос о ком-либо, который задала Алена. Он попытался придать лицу самое нейтральное выражение и не спеша ответил:

— Люська в порядке. Пришлось чуть-чуть отодвинуть по срокам операцию, но теперь ее уже прооперировали, и она сейчас дома.

— Из-за меня… перенесли операцию?

— И да и нет. Конечно, она понимала, что я все время должен быть с тобой. А потом, тот хирург, который делал операцию, был в отъезде.

— А теперь как она?

— Лицо заживает. Операция прошла без всяких осложнений. Только всем — и в первую очередь ей самой — непросто привыкнуть к новому облику. Для этого нужно время.

Алена задумалась ненадолго и спросила:

— И что же, она стала совсем другая?

— Абсолютно. Но это естественно. Восстановить прежние черты оказалось невозможно…

— Мне бы хотелось поговорить с ней по телефону. Я соскучилась по ее голосу. Она такая славная.

— Солнышко, я же принес тебе мобильник, а он так и валяется без работы уже неделю. Хочешь, хоть сейчас поговори с Люсей. Она будет счастлива.

— Не сейчас… — Голос Алены прозвучал слабо, и Глеб встревоженно отметил, что она побледнела.

— Давай-ка отдыхать. — Он поправил подушку, подоткнул одеяло, взял руки Алены и нежно поцеловал ее маленькие, как у ребенка, ладошки. — Постарайся поспать, а я пока смотаюсь по делам и часа через два вернусь. Чего-нибудь вкусненького привезти?