Актуальность прекрасного — страница 53 из 73

[307]) из любопытства дает им улетучиться всем, кроме надежды, которая остается единственным благом в этой ограбленной человеческой жизни. Можно уверенно считать, что этот басенный вариант предания восходит к мифу о Пандоре в том смысле, что Пандора оставляет своему мужу Эпиметею в качестве единственного подарка, который она не расточила, надежду — дар непредусмотрительных (не являющихся «Прометеями»[308]). Красивый смысл, со многих сторон подходящий к раннему преданию о том, что надежда — единственное надежное богатство человека. Феогнид (1135 слл.) — подтверждение этого предания[309]. Гесиод, напротив, делает из кувшина сосуд с бедами. Очевидно, чтобы вписаться в контекст старого предания, что женщина приносит человеку множество зла. К тому же по смыслу его истории Пандора должна была принести с собой беды, ведь она же послана для наказания, для расстройства человеколюбивых замыслов Прометея. Но оттого сам смысл истории становится туманным. Какая мораль теперь в том, что надежда остается в сосуде? В контексте повествования ей тоже надо быть злом. Такая оценка надежды вообще хорошо вяжется с тем, что мы знаем о Гесиоде. Своему земледельцу он советует лучше предусмотрительно позаботиться обо всем, чем полагаться на пустые надежды («Труды и дни», 496 слл.). В глазах поэта, мыслящего подобно такому земледельцу, сохранение надежды в сосуде должно было поэтому означать, собственно, какое-то смягчение беды. Мужи не будут по крайней мере соблазнены надеждой и не погрузятся в бездеятельность среди тяжелых трудов своей обездоленной жизни. Так мог думать Гесиод в том крайнем ожесточении, когда кажется, что лучше безнадежно влачить жизнь, чем предаваться тщетным надеждам. А если он сам так не думал, но просто не заметил последствий своего видоизменения предания, то он все же указал для думающего читателя этот смысл. Одно тем не менее ясно: зачем и в каком направлении Гесиод преобразил миф о Прометее. Если соревнующийся с Зевсом в хитрости титан, приносящий людям благо, сам вынужден за это поплатиться, то он становится навсегда и безоговорочно побежденным, невольно способствующим осуществлению злых планов Зевса в отношении людей. Культуросозидающий подвиг Прометея, значение украденного огня для истории человеческой цивилизации вообще остается здесь в тени. Беде, постигающей Прометея наравне с людьми, недостает поэтому заостренности трагического противоречия.

Тем яснее вырисовывается смысловая глубина прометеевской драмы, дошедшей до нас под именем Эсхила. С одной стороны, толкование, которое дается тут старому мифу, обнаруживает черты нового, решительно мыслящего духа. Вместе с тем в этом новом толковании получает слово как раз древний смысл мифа. Чуть ли не кажется даже, что Эсхил словно бы шире и глубже вдумался в старый миф именно там, где остановился Гесиод. Он выдвинул образ Прометея в свет трагедии культуры, осознанно истолковав, что означала для человека кража огня в предании: начало простирающегося до необозримости человеческого творчества.

Прометеевская драма занимает внутри аттической трагедии особое положение: она единственная чисто божественная драма. Ее религиозный смысл не сразу становится ясен. Несложное действие переносит нас в эпоху после преступления Прометея и начинается с приковывания его к скале на далеком Кавказе. Оно приобретает драматическое напряжение оттого, что прикованный Прометей пребывает в обладании некой тайной. Он знает от своей матери, что Зевс, вступив в супружество с морской нимфой Фетидой, породит сына, который некогда свергнет его с мирового трона. Зевс пытается всеми способами вырвать у него эту тайну. Даже собственные друзья Прометея, Океан и морские нимфы, уговаривают его уступить. Однако он упорствует с несгибаемой твердостью; перед лицом самых чудовищных страданий он наслаждается торжествующим сознанием, что его Противник потерпит крушение. Драма кончается тем, что разъярившийся Зевс своей молнией низвергает упорного титана в бездну.

Даже если оставить в стороне все сообщения о второй прометеевской драме Эсхила, в которой должна была идти речь об избавлении прикованного и все жесточе мучимого Прометея по прошествии долгого времени Гераклом и о примирении с Зевсом, все равно ясно, что «Прометей прикованный», как мы его знаем, не мог быть последним словом поэта. Дело должно было кончиться полным примирением между Зевсом и Прометеем, ибо господство Зевса ведь в конце концов вечно и непоколебимо — в согласии с действующей греческой религией, — и титан с ним смирился. Этот религиозно обязательный мифический факт непреложен, он вне всякого сомнения также и для создателя «Прометея прикованного». Своей драмой он лишь освещает предысторию этого санкционированного состояния религии Зевса, углубляясь в эпоху, когда новый властитель неба и титан еще с непримиримой жесткостью противостояли друг другу. Поэт наделил титана пламенным сознанием справедливости. Соответственно в великой борьбе богов и титанов Прометей взял сторону Зевса и помогал ему советом и службой. Но когда Зевс хочет уничтожить человеческий род, Прометей противостоит ему и теперь за свое человеколюбие несет жестокое наказание от царя богов, отрицающего всякий долг благодарности. Он сам, конечно, не менее безудержен по своей натуре, чем его соперник. Гермес, очевидно, прав, когда говорит: «Невыносимо было б, стань ты счастлив» (979). Как ни заставляет поэт дивиться великолепию его несгибаемого упрямства в драме, Прометею не меньше, чем его противнику, следовало бы поучиться мере и мудрости. Лишь благодаря тому, что оба взаимно устают от собственной жестокости, возникает основание для упрочения порядка олимпийской религии. Такою должна была быть та обобщающая идея, в свете которой греческий театр принял пьесу об упорстве титана. Сверх того, она же и аутентично эсхиловская мысль — вспомним о включении Эвменид в олимпийский порядок, придающем «Орестейе» ее религиозное завершение.

В эту историю о схватке богов, однако, новым и глубокомысленным образом вплетена у Эсхила судьба человечества. Прометей — друг человечества; Зевс, опьяненный победой новый властитель небес, напротив, «не знал о бедных смертных помышления, но весь их род свести с Земли хотел и новых сотворить» (Эсхил, «Прометей», 231–233). Прометей спасает людей — в этом еш преступление hëmarten, 260[310], за которое он страдает, и если он в конце концов примиряется с Зевсом, то это примирение одновременно означает примирение Зевса с человеческим родом. Но полный смысл всего впервые приоткрывается лишь тогда, когда мы задумываемся, как именно Прометей отвратил погибель от людей и как он изменил жизнь человечества.

Он говорит это сам (248): прежнему состоянию людей, когда они предвидели свою смерть, он положил конец благодаря тому, что «внушил им тщетные надежды», а сверх того предоставил им огонь и с ним всю чреватую важными последствиями способность выучивать technai[311], способность к «культуре». Если этого достаточно для спасения человечества от полной гибели, то деяние Прометея должно означать, что он даровал людям способность к самостоянию. А это привилегия богов, которую он, получается, святотатственно добыл для однодневок, для ephêmeroi (945 слл.). Сама «культура», стало быть, есть преступление против богов. Собственное же мнение Эсхила, по-видимому, в том, что для культуры решающим является не столько обладание огнем, сколько духовная предпосылка этого: надежда. Она, правда, сама по себе обманчива, потому что всегда заставляет думать о будущем (которое вместе с тем однажды кончается). В этом смысле она могла бы показаться злом (как считал Гесиод). Но Эсхил смотрит глубже: она не противоположность прометеической самостоятельности человека, который ни на что не надеется и лишь предусмотрительно заботлив, а условие этой человеческой самостоятельности. Только потому, что каждый, предаваясь надежде, постоянно видит перед собой будущее, человечество существует как целое, даже если одиночка умирает. «Культура» существует только там, где отдельный человек не просто продлевает свою жизнь, но создает для всех то, в пользовании чем ему, одиночке, возможно, уже сегодня будет отказано. В существе культуры заключено трагическое противоречие: она есть постоянный самообман каждого и тем не менее пребывает в полноте истины; она знание для всех, но только не для одиночки.

Таков духовный фон техники огня, которая несет на себе человеческую культуру. Эсхил делает все, чтобы заострить заключенный тут духовный смысл культурного деяния Прометея. Прометей, собственно, сам описывает в пространной речи преимущества переворота, происшедшего в человеческой жизни (442 слл,). Люди смотрели и не видели, слушали и не слышали, но, словно создания сна, всю свою долгую жизнь допускали во всем путаницу (448–452), жили беззащитно в пещерах и так далее. Он же дал им — и тут следует целый список человеческих искусств от астрономии до кораблевождения, от медицины до пти- цегадания и горного дела; «короче, все услышьте в одном слове»:

Искусства у людей от Прометея все (505–506).

Таким образом, Эсхил нагромоздил на одного прадруга человечества все то, что мифологическое и обыденное культурное сознание греков приписывало разнообразным изобретателям, Гефесту и Паламеду или как их там еще звали. И что всего важнее: огненные искусства в собственном смысле, горное дело и кузнечное искусство, совершенно отступают в этом самопрославлении на задний план. Таков сознательный поворот, который придает здесь поэт преданию.

Всем культурным искусствам присуще, однако, то, что они знаменуют господство человека над землей, не будучи в силах отменить смертный удел. В величественной песне хора из «Антигоны», где воспевается грозное великолепие человека, Эсхил тоже говорит о неотменимости этого ограничения, которое возвышается не в конце человеческого культурного стремления, но является грозным началом и побуждением всякого отдельного порыва. Именно это трагическое противоречие, заложенное в сердцевине человеческой культуры, и отражается в судьбе друга человечества Прометея: он тот врач, который не умеет