В толпе спешащих к перронам граждан наш друг задавался историософским вопросом, где скрыт тот стержень, который скрепляет всё это человечество пригородных поездов. Так автор раздумывает над тем, что связывает разрозненные эпизоды его повести. Вот, думал Лев Бабков, наглядный образ народа, здесь каждый может обратиться к каждому на родном языке. Точнее, на том вокзальном жаргоне, который, собственно, и есть их родной язык. Или их держит вместе некая отрицательная сила, гравитация общего страха, общего недоверия, скрепляет, вместо того, чтобы разъединять, то, что каждый с опаской косится на соседа, ждёт подвоха от ближнего, видит в нём вечного конкурента в борьбе за местечко на скамье в тесном вагоне, и все вместе со страхом и неприязнью смотрят на новые толпы за окнами, готовые втиснуться, едва только остановится поезд? Или просто привычка всем вместе качаться изо дня в день, чувствуя плечо соседа, и сонным взглядом взирать на пролетающие поля?
Но, как однажды, много лет назад писатель земли русской сказал, что маловероятно и не может быть, чтобы такой язык не был дан великому народу, так не может быть, говорил себе Лев Бабков, чтобы расползлась, как ветхое рубище, тысячелетняя общность, чтобы в душах людей не дремало, время от времени пробуждаясь, мистическое чувство общей судьбы, без которого ничто не сумело бы удержать их вместе: ни география, ни язык, ни угроза завоевания; не может быть, чтобы сверху на нас всех не взирал некий Глаз, подобный глазам романиста над страницами несуразного произведения. Глаз, который закатывается и восходит вновь, и глядит, глядит не отрываясь, и заволакивается слезами.
Лёву занесло в зал, служивший приютом для транзитных пассажиров, многодетных матерей, цыганок, нищих, карманных воров, женщин, поджидающих покупателя, странников, заблудившихся в огромной стране, и людей, о которых невозможно сказать что-либо определённое. И ему показалось, глядя на них, что он нашёл ответ. Только этот ответ невозможно было выразить словами.
Посреди зала возвышалась стела с огромной незрячей головой вождя. У подножья на приступке сидело некое существо, старообразный подросток в зипуне и ушанке, шея обмотана платком, ноги в ватных штанах и огромных растоптанных валенках. Злой птичий взгляд.
Что-то заставило Лёву присесть рядом.
«Ты откуда?»
Он — или, пожалуй, она — не отвечала, смотрела перед собой.
«Чего молчишь-то?»
Никакого ответа; возможно, глухонемая. Наконец, она пробормотала:
«Брата жду».
Брат должен был встретить её, но не пришёл. Бабков спросил, где живёт брат.
«В Москве».
«Москва большая, — возразил он. — И давно ты ждёшь»?
Он встал, чтобы идти по своим делам, но дел, как легко догадаться, никаких не было.
«Ты когда приехала?»
«Утром».
Он поинтересовался, откуда.
«Из Киржача».
«Где это?»
Она пожала плечами. Так прошло в обоюдном выжидании ещё несколько времени.
«Вставай, — сказал Лев Бабков. — Где твой багаж?»
Нет никакого багажа.
«А паспорт у тебя есть?»
Она помотала головой.
«Значит, ты несовершеннолетняя? В детскую комнату тебя сдать, что ли? Послушай, а может, тебе лучше вернуться домой? В этот, как его».
Вышли на вокзальную площадь, отыскали справочное бюро.
«Как зовут твоего брата?» — спросил он, занеся перо над бланком. Хитро-испуганные, круглые, насторожённые глаза. Поколебавшись, она ответила:
«Иван».
«Отчество, фамилия? Возраст?..»
Постояли на солнышке. Голос из будки ответил:
«В Москве не проживает».
«Так, — сказал Бабков. — Подытожим факты. Да ты развяжи платок, совсем взопреешь… Прибыла из Киржача, а может, и не из Киржача, кто тебя знает. В гости к брату, который не то есть, не то его нет. За каким лешим припёрлась в столицу, неизвестно».
Делать было нечего, побрели на перрон и увидели электричку, где сидело на удивление мало пассажиров.
Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге. Может быть, это был поезд, идущий вне расписания. Или в депо.
Но чу!
Они услышали, как поднялась и ударилась о провод дуга.
«Плывём. Куда ж нам плыть?» — глядя в никуда, изрёк Бабков. Девчонка воззрилась на него, очевидно, спрашивая себя, кто он такой. Через минуту она равнодушно смотрела в окно. Поезд пошатывался, переходя с одного пути на другой. Несколько платформ пролетели одна за другой. Затем в вагоне появился некто. К ним подошёл нищий. Девочка обдала его злобно-презрительным взглядом. Нищий был маленький замызганный человек, мычал, показывал пальцем на картонку с воззванием у себя на груди. Неожиданно девочка выпалила: «Отзынь!»
«Ходют тут…» — проворчала она, устраиваясь поудобней у окошка. Нищий не понял, он был не только немой, но и глухонемой. Лев Бабков изучал картонку. Он помуслил химический карандаш и, поманив нищего, который собрался было идти дальше, исправил орфографическую ошибку. Немой получил положенное и двинулся к выходу. Не дойдя до дверей, он обернулся и сказал:
«С-сучка! Попадёшься мне…»
«Вали, пока по шее не заработал», — отвечала девочка скороговоркой, точно читала стихи. Таковы были маленькие попутные развлечения, скрасившие дорожную скуку. Поезд остановился, и оба вышли.
Старинный романс
В буфете на станции Одинцово официант в белом переднике встретил гостей радостно-презрительным возгласом: «Маманя! Кто к нам пришёл!» Никто не отозвался. «Мамань, да брось ты там…»
Из-за перегородки появилась маманя, грузная женщина, пропела басом: «Ба-атюшки, сколько зим, сколько лет!»
«Давненько не виделись, — говорила она, вытирая ладони о крутые бока, — дай-ка я тебя поцелую. А мы-то думаем, куда подевался наш Лев Казимирыч. В Москву, небось, переехал?»
«В этом роде, — отвечал Бабков. — Ты бы нас покормила».
«А это кто ж такой будет?» — спросил официант, оглядывая подростка в валенках.
«Это моя племянница. Издалека приехала».
«Вижу, что издалека. Племянница. Ну что ж. Пущай будет племянница».
Буфет, как водится, был разделён на две половины, в зале для нечистых складывали заляпанные мазутом телогрейки в угол, усаживались за столы, лоснящиеся жиром после того, как по ним прогулялась тряпка уборщицы, в зале для чистых столы были покрыты грязноватыми скатертями, и к гостям подходил вихляющей походочкой официант с переброшенным через руку полотенцем.
«Пальтишко ваше попрошу на вешалку. Что пить будем?»
«Не будем, — сказал Бабков. — А ты нам лучше принеси этого, того…»
«Есть биточки со сложным гарниром».
«Тащи биточки».
Выбравшись из зипуна, предусмотрительно запихнув платок и шапку в рукав, она оказалась в помятом школьном платье. Первый голод был утолён с необычайным проворством. Выяснилось, что девчонка ничего не ела со вчерашнего дня.
Бабков сказал:
«Продолжим нашу беседу, на чём мы остановились? Сбежала из дому… Ты имей в виду, я могу проверить. Возьму и позвоню в Киржач. Алё, шеф. Ещё порцию… Значит, — спросил он, — Киржач тоже выдуман?»
Она кивнула и одновременно замотала головой.
«Не понял, — сказал Бабков. — Боишься, что родители узнают?»
«Какие родители», — сказала она презрительно.
«А может, она сами рады, что от тебя избавились, а?»
«Тебя как звать? — спросила, подходя к столу животом вперёд, маманя. — Я спрашиваю. Язык съела? Знаем мы таких племянниц. Много их тут таскается. Добавки хочешь? Серёжа!» — крикнула маманя.
«Она уже две порции съела», — сказал Лев Бабков.
«Сергей. Этому народу сто раз надо напоминать».
«Ты давай вот что, — сказал Бабков. — Давай договоримся: говорить правду».
Официант принёс десерт.
«Хочешь ты домой возвращаться или не хочешь?»
Она озирается, поджав губы.
«Ну что ж; поели, посидели. Скажем спасибо этому дому».
Лев Бабков лезет в задний карман брюк, обхлопывает себя.
«Чуть не забыла, — сказала маманя, — дело есть к тебе… Да ладно… в другой раз заплатишь. В кои веки увиделись… Приедешь и заплатишь… Она пока тут пущай посидит… А ты, — она погрозила девочке пальцем, — смотри у меня!»
В комнатке за перегородкой маманя втиснулась между столом и стулом, грузно опустилась. Он присел напротив.
«Спешишь, али как. Куда ты её тащишь?»
Лев Бабков пожал плечами.
«Как живёшь-то?»
«Живу».
Далее было задано ещё несколько вопросов, на которые Лев Бабков отвечал неопределёнными междометиями; впрочем, другого ответа от него и не ждали.
«Совсем», — сказала маманя.
«Что совсем?»
«Совсем, говорю, забыл меня».
Она разбирала бумажки на столе, накалывала на спицу квитанции и разнарядки.
«У тебя что, — спросила она, — кошелёк спёрли? А был ли он, кошелёк-то?.. Лёва. Чего молчишь. Ведь тебе же хорошо со мной жилось, а? Ведь хорошо жилось, признайся».
«Хорошо».
«Ну так чего? Пропал и глаз не кажешь. Хоть бы позвонил когда».
«Дела, Степанида Власьевна».
«Эва, я уж теперь Степанида; а ведь когда-то меня Стёшей звал».
«Да, Стёша», — сказал Бабков.
«Я вот смотрю на тебя…» — сказала она и остановилась.
Бабков ждал.
«Я вот что думаю, — она вздохнула. — Только ты молчи, не перебивай… Ты тут посидишь, я пойду распоряжусь. Девчонку твою мы посадим, пущай назад к себе едет, откуда она там… Ты где её подцепил-то?»
«Нигде я её не подцепил, на вокзале сидела. Говорит, из Киржача».
«Ну вот: купим ей билет до Киржача. Я ей денег дам на дорогу… Ты пока тут сиди. А потом ко мне. У меня жильцов никого нет, цельный дом пустой. У меня вообще никого нет. Один ты у меня и остался… И заживем с тобой, как бывало. Возьму отпуск за свой счёт, а то вовсе уволюсь…»
«Стёша…»
«Что Стёша? Стёша была, Стёша и будет. Разве нам было плохо вместе? А то хочешь, поедем куда-нибудь. В Крым поедем».
Она что-то переставляла и перекладывала на столе, достала платок и гулко высморкалась. «Ты сиди, сиди…» — пробормотала она, поднимаясь. Когда Лев Бабков вышел следом за ней в зал, девочки не оказалось. На её месте сидел некто. Маманя колыхалась между столами.