— Какая красота!
Феликс не мог сдержать восхищения, а Констант — гордости.
— Говорят, первыми это искусство открыли египтяне, мы лишь их ученики. С десяти лет стою я у горна... Но не всегда и по сю пору удается сделать всё без помарок с первого раза. Видно, ты добрый вестник, если твой приход помог в труде!
Феликс немного поморщился — не было ли тут языческого суеверия? Но тут же и одернул сам себя: как можно такое думать о епископе!
— Я принес сосуд. Тот, в котором относил дары Паулине.
Но в какое сравнение, если честно, шел тот простой глиняный горшочек с этим произведением епископского искусства! Разве только тем, что в нем была Кровь Господня. Но, разумеется, стекло более приличествовало бы ей.
— А вот добрый ли я вестник…
Епископ оторвался от сосуда и внимательно взглянул на Феликса. Он не спрашивал, он утверждал:
— А вот вестник ты, похоже, недобрый. Пойдем лучше в дом.
И повернулся к подмастерью (Феликс надеялся, что услышит его имя — спрашивать было неловко).
— Я скоро вернусь, закончим с тем, что осталось. Горн не гаси, но и не раздувай, не трать угля. Там еще на три сосуда нам хватит… или на два? И на сегодня всё.
Внутри дома всё выглядело иначе, чем в мастерской — обстановка была не то чтобы роскошной, но с немалым достоинством и достатком. Констант провел его в одну из внутренних комнат за дубовой дверью, — там он обычно беседовал с важными гостями, — и Феликс подивился его прозорливости: прежде, чем он сказал пару слов, тот уже понял, что разговор будет серьезным. Епископ опустился в массивное кресло из того же дуба, что и двери, с резными ручками, занял привычную позу внимательного слушателя, — а Феликсу указал на сиденье напротив, попроще, без украшений. Даже мебель указывала здесь на иерархию…
— Что за весть у тебя?
— Прости, господин мой Констант, что не смогу сказать всего… Я дал обещание.
— И по частям можно восстановить целое. Итак?
— Скажи, доводилось ли тебе переживать… гонения?
— Что ты называешь гонениями? Мы, благодарение Богу, живем в мире и благополучии. Ну, соседи косо смотрят на нас, вслед могут выкрикнуть оскорбления… Не всегда было так. При Нероне…
— Здесь, в Аквилее? — Феликс перебил епископа, чего не позволял себе прежде никогда, — здесь ведь тоже были свидетели[42]веры? Я слышал имена…
— Да, лет восемь или девять назад. Некоторым пришлось отдать жизнь за право верить во Христа. Я, собственно, сразу после этого и…
— Может ли это вернуться, как ты полагаешь?
— Всё может быть, вернее, всё в руках Божьих, — на лице Константа отразилось нетерпение и легкая досада. Феликс расспрашивал его о прошлом, но наверняка знал нечто о будущем — и медлил знанием делиться.
— Мне… до меня дошли слухи…
— Новый консулар, так?
— Откуда же ты…
— У таких вестей длинные ноги, а у епископов чуткие уши, мой юный друг. Уж не думаешь ли ты, что я, ежедневно занимаясь делами церкви Аквилейской, думаю только о том, как бы половчее выдуть сосуд из стекла цвета морской волны, и обсуждаю разве что достоинства песка с разных участков побережья? Мы сбережем драгоценное время и силы, если ты расскажешь мне то, что знаешь.
— Не могу…
— Что ж, пойдем чуть более длинной дорогой. Расскажу тебе я. Некто, кого мы не будем называть, сообщил тебе, что к нам едет консулар. И что ему может взбрести в голову устроить тут маленькое такое расследование: нет ли среди аквилейцев христиан. Так?
— Да, но…
— Отвечаю на незаданный вопрос: если это была и новость, то разве что для тебя. И тебе в связи с этим поступило некоторое предложение, которое ты колеблешься принять.
— Откуда…
— По твоему лицу. В горне скоро закончится уголь, а во мне — благожелательное терпение. Феликс, друг мой Феликс, если можешь спасать, а не губить — спасай людей, а наипаче единоверцев. Играть в прятки, «не выдавать» того, кто доверил тебе их жизни — не самое достойное дело, не так ли?
— Так…
Феликс чувствовал себя опустошенным, как тот самый сосуд, — если позволительно, конечно, сравнивать священный сосуд с грешным человеком! Епископ вытаскивал из него сведения прежде и помимо слов, будто бочку опорожнял, наклоняясь и черпая с самого дна.
— А чтобы спасать, следует, прежде всего, знать об опасности. Нужно не бояться идти ей навстречу, упреждать ее, глядя ей прямо в лицо. От тебя хотят наверняка, чтобы ты был осведомителем в моем доме, да и не от тебя первого — прекрасно. Расскажи им, какой сегодня вышел у нас сосуд... А сам присматривайся, прислушивайся к ним. Будем просты, как голуби, и хитры, как змеи. Что услышишь там, — расскажешь мне. Годится?
Все оказалось величественным и простым. Епископ был мудр и проницателен, Феликсу не пришлось ни врать, ни нарушать обещания — и можно было просто и ясно согласиться на службу разведчика. Враги думают, что он будет служить им, — а на самом деле он лазутчик в стане врагов. Они с епископом — словно твердь посреди, они разделяют нечестие и святость, неведение и премудрость, смерть и жизнь, в конце-то концов!
— Да, господин мой Констант!
И только одно оставалось забытым. Точнее, одна.
— И вот… есть опасность для одного человека…
— Разве лишь для одного?
— Для всех нас, да. И ты знаешь, что я не колебался бы ни мгновения, если бы задали вопрос мне: «ты христианин?»
— Как и каждый из нас. Как и я сам. Но негоже полководцу выбегать с мечом впереди своих центурий, так он только проиграет сражение.
— Они выберут простую беззащитную душу. Кто, кроме нас, сможет ее уберечь?
— Господь Всемогущий сумеет, если пожелает. Но кого имеешь ты в виду?
— Ту, которой относил Дары…
— Понимаю. Она, кстати, здорова?
— Кажется, да, — Феликс смутился снова, — хотя, впрочем, не совсем. Но и не больна тяжело.
— Возраст, конечно, не придает нам сил. Так у тебя всё?
Епископ приподнялся в кресле, давая понять, что уголь и терпение — у последнего предела.
— Мы сможем… ты сможешь ей помочь?
— Я подумаю.
И, раскрывая дверь комнаты, уже на пороге, он обернулся к Феликсу и добавил:
— Да, и вот еще. Завтра мы собираемся в Старые термы, около полудня. Будет наверняка интересный разговор… из которого кое-что можно будет понять. Раз уж ты оказался вовлечен в эту историю, отчего бы тебе не сходить с нами?
— Разве христианам в термах бывать дозводительно? — Феликс замешкался, это был для него больной вопрос. Можно ли участвовать в том, что бывает сопряжено и с развратом, и с языческими культами, не говоря уж о простом телесном наслаждении сверх меры?
— Христианам не подобает ходить грязными, друг мой. А еще не подобает уклоняться от опасности. Приходи как мой гость. И ни слова о сегодняшнем нашем разговоре. Ни слова!
— Да, господин мой Констант.
Как просто завершался этот день, начавшийся мучительной загадкой. Он был среди своих, он защищал своих, он был послушен своему епископу и дружелюбен по отношению к Паулине. И можно было не вспоминать о той, которая была желанна и недоступна, — воин в походе не думает про свою влюбленность.
И так оказалось просто сказать этим вечером горбоносому финикийцу: «я согласен», — в полном осознании своей высшей неколебимой правоты.
Парабаса. Как надо?
— Как надо? Ну скажи же мне, как надо?
У Паулины на руках спящая девочка — ей теперь полгода, не больше. Наяву мы движемся от рождения к смерти, от небытия к неизвестности, но в этих снах девочка шла против потока — и становилось страшно за нее. Она стремится в первое, несомненное небытие — в те неисчислимые эпохи и времена, когда ее еще не было. Паулина обещала сберечь ее, но как можно сберечь в горсти песок, убегающий сквозь пальцы?
— Как надо, ну как?
Она смертельно устала в этом навязанном сне и злится — то ли на Старца, что он молчит, то ли на девочку, что она исчезает и тоже молчит. Или даже на саму себя, потому что не смогла, не сообразила, не удержала — в очередной раз. И стоит перед Старцем, выкрикивая свои обвинения, — ему. А на самом деле не обвинения — вопль о помощи.
Как хотела бы она сегодня другого сна! Тот золотой песчаный берег у совсем другого моря, ласкового и куда более теплого даже в эту зимнюю пору. Они с девчонками бегали купаться в небольшую бухточку за пригорком, это было такое специальное девчачье место. Мальчишки, конечно, норовили подсмотреть из-за пригорка, да так, чтобы взрослые не поймали — да пусть подглядывают, что они там издалека разглядят! Вбежать нереидой, нимфой морской, в эту прозрачную бирюзу, оттолкнуться, поплыть по воде как по небу — и перевернуться, чтобы смотреть за полетом облаков и уже не разбирать: то ли ты плывешь, то ли летишь… Или вот еще: часто-часто надышаться, насытить тело силой воздуха, а потом затаить дыхание и — кто дольше утерпит под водой! Ей не было равных среди подруг. Нереида[43]— такое прозвище не каждой дадут!
А потом с мокрыми волосами ворваться в лавку отца, он прижмет ее к себе, она подарит ему эту свежесть и соль, запах ее волос, смешанный с ароматами моря. Никто не любил ее так, как мама и как отец. Кроме… кроме Бога. И кроме еще одного человека, который никогда не приходил в ее сны. Она давно ему это запретила.
Если бы просто — тот берег, то море, тот полёт, хотя бы на несколько мгновений… Проще было бы потом погружаться в серые сумерки аквилейской зимы, проще проживать свою немощь и старость. Разве трудно подарить ей сегодня этот сон?
Но она снова была у Горы. Нет, не на прежнем месте, не там, где прошлой ночью. Позади — многие десятки, может быть, сотня ступеней или просто гладких камней, по которым прошли те, кто знал, наверное, как надо. Она не знает и злится.
И эти прошедшие и теперь бесплотные люди — словно хор в театре, обращаются теперь к ней, но она не видит и не слышит их. Хор поет прекрасную поучительную песнь, он всё объяснит, расставит по местам, укажет ей волю автора трагикомедии, именуемой жизнью. Но только если она сумеет его расслышать. Но перед ней — молчащий упрямый старик.