Аквилея — страница 18 из 36

его толкнул, ударил, обозвал или иначе обидел, будь то товарищи по играм или учитель, который вздумал его наказать. Мыслимое ли дело, чтобы Тот, Кто трости надломленной не преломил, Кто пришел спасать погибшее и взыскать рассеянное, Кто простил своих распинателей, — чтобы Он предстал злым и обидчивым колдуном, да еще и в столь нежном возрасте, когда и самые злонравные (в будущем) дети не склонны к смертоубийству!

Словом, Папий сжег эту книгу, сжег публично, на собрании всей общины, и неустанно проповедовал, поучал, наставлял в истине свою паству: держаться подальше от вздорных выдумок, искать Истины и только ее! А потом он задумался… Ведь эти люди принимали фальшивые монеты за настоящее золото не по злобе, а по любви. Да, по небесной своей любви к Спасителю они хотели слышать о Нем, осязать Его, призывать Его на всякий день и час своей жизни. Но они не умели свести высокую небесную любовь на землю, не замарав ее во лжи. И Папий понял, что обязан им помочь.

Как горько пожалел он тогда, что сам, навещая старца Иоанна на острове Патмос, не расспросил его обо всем, о чем только было можно, из благоговейного почтения к великому мужу, утомленному делами и днями! Сколь многое он мог бы поведать, уточнить, прояснить, но теперь он пребывал в ином мире, вести из которого доходят к нам не напрямую, не по нашим заказам.

Папий поручил свою общину верным помощникам-пресвитерам, а сам пустился в путь. В Иераполе и его окрестностях он уже давно расспросил всех, кто застал Филиппа и его спутников, отныне путь его лежал на Юг, в Святую Землю, на Запад, в эллинские города, и конечно же, в центр мира — в Италию, в блистательный и властительный Рим. Он торопился успеть, ведь свидетели уходили один за другим, но слушал и записывал без малейшей небрежной торопливости. Три раза терял он свои записи: в кораблекрушении, когда его со спутниками ограбили на дороге разбойники, и когда, самое печальное, они претерпели побои и поругания от властителя одной из провинций, суди его Господь за притеснение невинных.

Все оказалось не так просто. Казалось бы: найди свидетеля, расспроси его… Но многие выдавали себя за свидетелей, порой свидетели противоречили друг другу: кого подводила память, кто-то настолько привык к пересказам одной и той же истории, что мелкие неточности и добавки наросли на нее, как ракушки на днище корабля, а кто и просто беззастенчиво врал: сколько наслушался Папий ерунды, по сравнению с которой и псоглавцы индийских земель диковинкой не покажутся! Но он работал неутомимо, как пчела, что садится на всякий цветок, но не от всякого цветка росу заберет в родимое гнездо, ибо не всякая роса медоносна, а иная и ядовита.

Когда я встретил его семь… да, семь лет назад, он был уже седовлас, но всё еще далек от завершения своего труда. Не знаю, справился ли он с ним теперь, а только знаю, что известие о его кончине нас не достигло — а значит, он продолжает свой путь, и верю, что труд его принесет церкви немалую пользу. Любовь к Истине небесной сопоставит он с верностью правде земной, и многих убережет от падения. Ибо люди, слушая пусть даже самые благочестивые выдумки, либо отвращаются от Истины, считая ее нелепицей вроде псоглавцев, либо начинают смешивать одно с другим, и неизвестно, что есть бо́льшая мерзость в Господних очах.


— Откуда ты знаешь, — спросил Аристарх, заметив, что Констант завершил повествование, — откуда знаешь, что нет на земле людей-псов? Мало ли что кроется в неведомых индийских пределах… Да и, признаться, некоторым из наших общих знакомых очень пошла бы песья голова.

— От воинов Александра не имели мы известий о таковых, — ответил тот, — а они доходили до Индии. Да и не в том дело. Будь на свете люди с жабьими головами или совиными крыльями, будь сирены и кентавры обитателями морей и суши, стой сейчас сам Геракл со свежесрубленными головами лернейской гидры в корзине у дверей моего дома — не о том Благая Весть. Совсем не о том. Спасение разменять на бабьи басни?

— Были бы мы еще уверены, — вступился сумрачно иудей, — что сама ваша «благая весть» не относится к их числу… Сколько раз спорили мы с тобой о Писании, друг мой Констант, но, прости за прямоту, уступает твое толкование тому, что передано нам отцами, как учит тот же Акива. Вот послушай…

— Не для толкований собрались мы сегодня, — прервал его Аристарх, — и уж тем менее для споров о вере, а для приятной беседы после очистительной бани. Не так ли, друзья?

— Так, — еле заметно скривив уголки губ, отвечал епископ, да и иудей не стал с ним спорить.

— А чтобы вас примирить, — продолжил Аристарх, — напомню-ка я вам о делах юных наших дней, да о земных наших эротах, что гремели тогда от Аквилеи до самого Виминация, не говоря уж об Аквинке[51].

— Аристарх! — воскликнули иудей и епископ хором, мигом забыв о разногласиях.

— Таково мое имя, — согласился он, — но не условились ли мы не прерывать друг друга, пока каждый не закончит? Не это ли правило отличает беседу достойных мужей от гвалта мальчишек?

А поскольку я вижу, что вы и впрямь умолкли, то, выразив благодарность вашему терпению, продолжу. Да, вдоль всей границы по Данувию[52]долго помнили таверны наши веселые шаги! Ты, Констант, торговал стеклом для удалых пиршеств, ты, Мнесилох — украшениями для милых подруг, а я по бедности и неспособности — развлечениями для простецких сердец, и платили нам звонкой монетой, и наливали нам дешевое вино, и раздвигали для нас ноги, тоже не очень дорогие… впрочем, что это вы там морщитесь? Было, друзья мои, было.

Воспоминания о тех веселых днях до сих пор согревают душу зимними стылыми ночами. Что до меня — природная скромность не позволяет хвастаться былыми подвигами, а вот ты, Мнесилох, помнишь ли, как наворачивал жареные свиные ребрышки, десницей своей отправляя их в рот, а шуйцей — хватая за увесистую ляжку служанку-хохотушку? Она еще подмигнула тебе два раза, а ты ей в ответ один: мол, хватит с тебя и одного денария[53]? Ты и тогда везде торговался!

Помнишь, Констант, как мы удирали из Виминация, бросив остатки товара на верных рабов, и кстати, половина так тогда к вам и не вернулась — ну, а мой товар всегда при мне? Ревнивый центурион поклялся тогда тебя прирезать, и тебя, что того Павла, ночью спускали в корзине с городской стены — вот как пришлось тебе уподобиться учителю! — а мы с Мнесилохом делали вид, что слушаем под ней ночного соловья? Признайся, с корзиной ты всё придумал потому, что уже читал это в Книге Деяний? Кто бы тогда угадал, что ты станешь епископом…

А помните, друзья, ту сестрицу пропретора? Ее стройный стан и слегка полноватые ноги, которые она так задорно задирала в танце… Слышал, что и она прошла посвящение и теперь служит Благой Богине.

Вижу, друзья, вы скоро лопните от возмущения, но не стоит так горячиться — если лопнете, банщику ведь потом придется отмывать от вас помещение. Что может быть глупее, чем сердиться на свое прошлое? Оно прошло, но воспоминания о нем забавны, не так ли? Впрочем, еще глупее только одно: сердиться на того, кто о нем напоминает. Впрочем, вы и не гневаетесь, знаю, ибо не раз слышал от вас, что сердиться на меня решительно невозможно. И вполне с этим согласен.

Так вот, друзья мои, все то была не любовь. Ни земная, ни, тем паче, небесная. Мы были глупыми щенками, которые тыкаются в брюхо жизни, ища там сиську поувесистей и посочней, не догадываясь, что мир много больше этой сиськи. Мы со временем остепенились, вы, друзья, привели в дома супруг и обзавелись потомством, а стало ли то для вас любовью, решать вам.

И вот пришло время, когда мы, слепые кутята, точно так же стали тыкаться в поисках небесной своей любви. Ты, Мнесилох, вспомнил, что ты Иосиф и всерьез отнесся к вере предков, а ты, Констант, прошел обряд обливания и придумал, будто ты епископ. Ну, а о себе по присущей мне скромности умолчу. Но мой вопрос тот же: не слепы ли мы, не ищем ли мы снова большую и сочную сиську, которая накормит нас вечностью? И если да — то есть ли она, эта сиська? А ответа у меня нет. Нет его, полагаю, и у вас.

А что до вопроса, который задал в самом начале беседы Феликс, то никто из вас его как будто и не заметил, не стал на него отвечать. А я отвечу, хотя настоящего ответа у меня нет. Ты, друг мой, тычешься и мечешься, как и все молодые. Не бойся ошибок. Ищи свою сиську, авось найдешь. В конце жизни жалеют о том, чего не сделали, а не о том, что совершили. И на этом я закончил.

Феликс сидел оглушенный. Сейчас небо должно пасть на землю, Констант должен решительно отвергнуть весь этот наглый немыслимый поклеп…

— Да, на тебя решительно невозможно сердиться, — приобнял Аристарха Мнесилох.

— Но и всерьез воспринимать — тоже, — рассмеялся Констант.


Когда они, наконец, вышли из терм, был уже ранний вечер. Феликс понял, что день его завершен, он уже не успеет ни к дому своей любви (да и надо ли ему туда ходить?), ни, к примеру, к Паулине (вот точно не надо, но хотя и не запрещено). Только легкий ужин, чтение, молитва перед сном…

И все-таки не все было досказано — он вызвался проводить Константа. Некоторое время шли молча, в сопровождении раба, который нес его принадлежности для бани (раб, разумеется, тоже был христианином, но во время беседы почтительно ждал господина в раздевалке с другими рабами).

Аквилея понемногу затихала. Еще тащились с грохотом по каменной мостовой редкие ручные тележки с товаром, еще продавали в закусочных остатки бобовой каши, черпая с самого дна тяжелых, вмурованных в стену глиняных котлов, еще брели по своим делам прохожие и шмыгали вездесущие мальчишки, и как раз совершала неподалеку, на площади, свой вечерний развод городская стража. Но солнце уже почти зашло, скоро на улицу можно будет выйти разве что с факелом или лампадой. И хотя ночная Аквилея, благодарение всё той же страже, вполне безопасна, кому же захочется зря жечь масло?