Аквилея — страница 22 из 36

— Во второй… нет, в третий.

— В четвертый день, друг мой Феликс. В четвертый. Только в четвертый из шести. Тебя ничего не удивляет?

— Вообще-то да, — с удивлением и даже каким-то облегчением выдохнул тот, — получается, свет сотворен сразу, а светила — только через три дня. Откуда же он исходил сначала? Объяснишь?

— От Того, Кто не назван в этом рассказе, кто Первопричина и Полнота всего. А те самые иудеи, и среди них мой бедный друг Мнесилох, все перепутали, приняли светила за свет, присвоили его себе и заявили, будто их Тора и есть первопричина и полнота.

— Да, Констант тоже мне объяснил, как они неправы.

— Видимо, он и сам не понимает, как сам попался на их удочку, как согласился с ними в главном — что их недобрый и неумный Демиург и есть Всеблагой Вседержитель. Что поделать, он не прошел должного посвящения в Свет!

— А я? — как-то совсем по-детски спросил Феликс и тут же поправился, — А как его пройти?

— А ты только что прошел первую ступень, мой друг, — рассмеялся Аристарх, — и впереди у тебя много, много новых ступеней, если, конечно, ты пожелаешь их пройти, не растеряешься, не разменяешь первородства в Слове на похлебку привычных представлений. Если хватит смелости идти.

— Хватит, — с той же детской горячностью пообещал Феликс.

— Ну тогда давай выйдем под наше скудное зимнее светило, которое сушит сейчас лужи. А завтра утром приходи на представление, но только с памятью, что всё не то, чем кажется. Заодно и узнаешь, почему завтра пирог будет именно си-рий-ским.

— Аристарх… — Феликс чуть не забыл о главном, — я ведь хотел спросить совета…

— Так придешь? Утром, не забудь, на этот раз утром.

— Приду. Но хотел спросить.

— Про влюбленность? — тот уже стоял в дверном проеме.

— Нет, нет… Вот допустим, я хочу что-то выведать и не хочу ничего сообщать. Как будет лучше, ты же знаешь, это же как в театре?

— Всё не то, чем кажется, — повторил он назидательно, — помни об этом, не доверяй глазам и ушам, слушай сердцем. И будь не тем, кем кажешься. Тогда сумеешь.

Феликс не успел сказать, что совет слишком туманен и расплывчат — а быстрый, уверенный в себе тайноводитель уже выскочил туда, на солнечный свет, где тени не пугали, где всё казалось простым и ясным.


Этим вечером Аристарх будет у Делии и доложит ей, что мальчик уже готов к театру, а насчет остального — пожалуй, нужно чуть больше времени. Говорить об остальном он не станет, да и зачем это Делии? Она будет притворно безразлична и даже немного капризна, скажет, что в театр на сей раз не пойдет, но если мальчик хочет, пусть навестит ее после.

Этим вечером Констант и Мнесилох обмоют выгодную сделку: большая партия товаров отправляется в Дакию, где бывшие варвары учатся быть римлянами, а значит, закупают много ненужных и приятно дорогих вещиц.

Этим вечером Паулина уберет после ужина, поболтает немного с Зеновием о погоде, о средстве от ломоты костей, о скандальной соседке, о базарных новостях и отправится пораньше в кровать, надеясь, что хоть сегодня будет почивать без снов.

Этим вечером Феликс встретится с Иттобаалом, постарается потихонечку выведать, написан ли уже на Паулину донос, и если да, то кем. И получит, как пощечину, тихое уведомление: если не написан, так скоро будет, и не в личностях, в конце концов, дело. А сам Иттобаал и расспрашивать его не станет — ясно же, что по сути тому нечего сообщить.

Феликс долго будет ворочаться в постели, осмысливая прошедший день, пытаясь понять, не нарушил ли он своей верности епископу, а главное — Богу, и успокоится на том, что знание есть благо и что ничему дурному его Аристарх не учил.

Где-то неподалеку чуть дышало свинцовое море, жил огромный и богатый город: пиршествовал, совокуплялся, испражнялся, не зная ничего ни о Полноте, ни о Премудрости и даже не догадываясь, что он этого не знает. А здесь, в уютной и уже нагретой постели, было так приятно размышлять о тайнах мироздания, переживая тайный и немного стыдный восторг, что все они — теперь и его тоже.

Констант — вот несомненное светило Аквилеи, но Аристарх, похоже — сам свет.

Агон. Кто победит?

А ведь и сны бывают милосердны. Этой ночью Паулина была спокойна — в черном бархате ночи плыла она навстречу нескорому рассвету, сердце мерно качало живую теплую кровь, тело покоилось на ложе. Гора оставила ее, Гора умела ждать.

Метался на своей постели Феликс. И после долгого чтения молитв, после пересчета овечек и козочек на зеленых холмах, после дыхательных упражнений, которым научил его еще в детстве один восточный мудрец — провалился, наконец, легким камешком в черный исцеляющий сон... Маленьким цветным камешком — в мозаику на полу. Нет, не в доме Мутиллия, где он ночевал, где мозаики были простенькими, черно-белыми — бирюзовым стеклышком упал он на пол в доме Константа, на то самое место, которое часто рассматривал, глядя себе под ноги перед богослужением или, признаться честно, когда отвлекался во время самой службы. На то самое место, где не хватало одного камешка, и ему еще приходило в голову как-то само собой: куда делся камешек, откуда выбоинка в мозаике? Теперь этим камешком стал он сам, только в цвет немного не попал.

Он был камешком, стеклышком, он лежал себе тихо… Слева была Черепаха, справа Петух — символы добра и зла, вечные агонисты, никак они не окончат свое вековечное состязание, свой спор о каждой и каждом. Свой великий Агон, движущий души людские.

— Здорово, Петух!

— Давно не виделись, Черепаха?

Мозаика вдруг заговорила. А чего еще ждать от горячечного сна, по самые края переполненного Полнотой? Ему оставалось лишь слушать, он был — камешек, молчаливый, послушный, вжатый в единый ряд с другими. И ничего, что немного не в цвет — оботрется, чуть посветлеет, и не заметишь потом.

— Что это на нас упало? — у Черепахи низкий, чуть медлительный, надтреснутый голос. Да так и должно быть, она же есть аллегория порока.

— Да этот… он часто тут стоял, на нас смотрел. Теперь мы им полюбуемся, — а у Петуха голос высокий, торопливый, одно слово — петушиный. Неужто так добродетель разговаривает?

Феликсу хочется спрятаться, но некуда.

— Да чего там смотреть… Так… Е-рун-да.

Черепаха явно разочарована. А вот Петух рвется в бой:

— Никакая не ерунда! Премудрость человек ищет. Полноту! Это ж надо понимать!

— И, думаешь, найдет? В Аквилее? У нас-то?

— Черепаха, я его тебе не отдам!

Петух петушился, но и рептилия не сдавалась. Так, притворялась, что ей не интересно:

— Да не больно-то мне он и нужен, Петух!

— А тогда чего ловишь его? На влюбленность эту свою дурацкую?

— Что влюбленность его дурацкая, согласна. Только не моя она. Его. Мне-то что? Парень молодой, вот у него гормоны-то и играют.

— Ты не заговаривайся, Черепаха, не знают они тут такого слова — «гормоны».

Феликс и правда слова прежде не слышал, но перевел с греческого сразу: «побудители». Это они о чем? О его вожделении к Делии, не иначе. Что за стыд: слышать, как мозаичные фигуры обсуждают тебя, живого, а ты, на самом деле, не очень живой, а стекляшечка бирюзовая.

— А ты, Петух, мне не указывай, какие слова говорить. Ты вот о чем подумай: кто заставил его считать свои вожделения грехом? Невротический комплекс кто ему тут привил? Всё ты со своими сверхценностями.

Феликс, кажется, понял и это — в самом общем смысле. И совсем ему тут поплохело: он о духовном да вечном, а они его как прыщавого подростка обсуждают.

— Ладно, не будем собачиться, Черепаха. В конце концов, это его сон, а он… ну, не знает он этих мудреных наших слов.

— Не в словах дело, Петух. За них вечно цепляется тот, кто не знает сути.

— А суть, суть она в том, — Петух уже почти кукарекал, — что мальчик наш тянется к свету и чистоте! И значит, будем моим!

— Тянуться-то тянется, — еще глуше бубнила, почти трубила черепаха, — а только живой он. А живому свойственно размножаться. Это ничего, что они яйца не кладут, как мы с тобой — размножаться им точно так же необходимо. Оно всё и перетянет, размножение. Самый сильный инстинкт. Моим будет.

— Нет, моим! Победит он природное влечение, воспарит над землей!

— Да что ты в него вцепился-то? — с какой-то вдруг примирительной интонацией ответила Черепаха, — у тебя их вон сколько. Отдай уж этого мне, пусть поразмножается.

— Да у тебя мало их, что ли, размножателей? — возмутился Петух, — их вообще немеряно! Жрут, гадят, кур чужих топчут… ну в смысле это…

— Так-то оно так, — не сдавалась Черепаха, — но этот больно сла-аденький. И потом… Ну смотри, задуришь ты ему голову своими добродетелями да полнотами. Войдет он в силу. И та-акого наворочает… Нет уж, лучше бурная юность, степенная зрелось, дряхлая старость. Дай парню хоть в молодости прозвенеть, как Константу этому!

— Не дам, не дам! — кипятился Петух.

— Ну и вырастишь ханжу и лицемера. Будет он у тебя от собственного тела, как от дерьма, нос воротить, и других к тому же приучать. Еще хуже ведь получится. Эти ваши изуверы людям знаешь как кровь попортят…

— Знаю, — неожиданно согласился Петух, — мы ведь с тобой высоко сидим, далеко глядим. Видим такое, чего им и не снилось.

— Ну вот сейчас разве что снится, — Черепаха явно настроена была на мир и согласие. — Передадим им привет из грядущего?

— Не стоило бы, — Петух бы точно поморщился, если бы петухи умели морщиться, — а вот предупредить стоит. Слышь, камешек… Ты не думай, что самый умный, самый светлый, самый такой раздуховный и что Истина у тебя в кулаке зажата.

— Лучше поразмножайся, — хихикнула Черепаха.

— А то и вправду много бед натворишь, — Петух не обращал внимания на ее однообразные подколки, — особенно когда империя одряхлеет и, умывшись обильной кровью свидетелей, сама станет нашей, попросит: научите, вразумите!

— О, тогда они развернутся, — чуть не застонала Черепаха, — потихонечку приберут к рукам власть, потом деньги, потом…