— Ладно, не будем о грустном, — сказал Петух тише и немного печальней, — а вот как ты думаешь, Черепаха, мы-то с тобой их переживем? Империю эту… ну, и остальное.
— Переживем, не сомневайся, мы вообще-то вечные.
— Нет, я имею в виду: не как порок и добродетель, а — как Петух и Черепаха. Забавно все-таки быть мозаикой!
— Зайкой, говоришь?
— Мозаикой.
— Ааа… туговата я на ухо стала. Больно много в него орут: мне, меня, мной! Да, я думаю, переживем. Не зайки мы ни разу. Ну, камешки слегка поизотрутся, конечно, да и пол потом заново смастерят…
— Когда на месте старого дома Константа воздвигнется мощная базилика, — мечтательно произнес Петух, — из светлого камня, с высокими колоннами, с новым мозаичным полом. В ней весь город станет возносить молитвы!
— И нас непременно изобразят, — поддакнула Черепаха, — причем на том же самом месте, потому что это круто. Это модно. Это современно — ну, для тех времен. Петух и Черепаха. Мы останемся на века!
— И даже когда…
— И даже когда поверят они во что-то совсем другое: в знания, в политику, в психологию, да в развлечения свои — придут сюда толпы людей с края земель, с берегов желтых рек, из хвойных безбрежных лесов, с заморских и пока неоткрытых материков. И будут говорить друг другу: «Вот, смотри, Петух и Черепаха! — Да где, не вижу? — Да вон, правее! — О, точно!» Сие будет, будет!
— И будут уносить домой наши изображения, показывать родным и знакомым… — мечтательно протянул Петух, — ведь наверняка изобретут какие-то особые штуки, чтобы можно было запечатлеть да и унести. Человеческий ум не знает преград!
— Особенно насчет поразмножаться, — хихикнула Черепаха.
— Не занудствуй, — доброжелательно отмахнулся от нее крылом Петух, — и везде, везде, где будут наши лики, будут люди размышлять над добродетелью и пороком, пороком и добродетелью! А как они это назовут: искусством ли, религией, или еще как — неважно. Это ли не значит: войти в вечность?
— Ну, считай, уже вошли, — подвела итог довольная Черепаха.
Город плыл к новому рассвету под прерывистым дождем и зябким лунным светом. Колебались, как дыхание старца, тут и там язычки масляных ламп, пылали, как сердца влюбленных, факелы ночной стражи на хмурых улицах. Нависали над снами людскими громады домов, и сквозь камень и дерево пробивались души к нездешним лугам, где зелень и свет, где встретят их после перехода — кто говорил Митра, кто Осирис, кто Радамант, а кто и Христа призывал в посмертные судьи. А другие души неслись по рекам своих тревог к водопадам и водоворотам: страшились того, чему не суждено случиться, тянулись к избавлению от того, чего не избежать. А третьи валились в колодец, где не было у них ни труда, ни горя, и было им лучше всех в этих снах — и всех тяжелей по пробуждении.
И юный богатый бездельник, и полуслепая старуха в нездешних заботах — в одной ладье с императором и мятежником, с книжником и красавицей, со всеми, кто на рассвете станет на одну ночь ближе к тому порогу, за который каждый не хотел бы ступать — и каждый однажды ступит.
День пятый. Душа живая.
А на следующее серенькое утро, когда Феликс вышел из дома вместе с Мутиллием, весь этот водяной город тек к театру, как ручьи после ливня — к реке. Снова накрапывал дождик, тот мелкий и нудный, который старается нам внушить, что весны не бывает на свете. Его особо и не замечаешь, но отвязаться от него невозможно, — он с тобой весь день, и уже к полудню промокло всё, что только могло, а все мысли лишь о сухости и тепле.
Но сегодня — о представлении! Люди как капельки выскакивали из домов, ручейки текли по улицам и впадали в реку, а река — поток праздных зрителей обоих плов, всех возрастов и состояний, не исключая даже рабов, стремилась к амфитеатру. Огибала его, дробилась, как у моря, на рукава: каждый к своему проходу, к скамейке, на которой выцарапаны, а у кого и вырезаны искусным гравером родовые имена. А чернь толпилась, пихалась, спешила рассесться на безымянных скамьях, занять места пониже, поближе к представлению. И все, все без различия возбужденно галдели: гадали, чем нынешнее представление будет отличаться от прошлого или расспрашивали, о чем там шла речь — только, умоляю, не говорите, чем кончилось, а то смотреть неинтересно будет!
Феликс скоро понял, почему представление было назначено на сегодня. Это когда-то, в древних Афинах, комедиографы соревновались друг с другом и давали каждое свое произведение только по одному разу, и всякая постановка была первой. Тогда и комедии были другими, как у Аристофана — комедиографы дерзко спорили с властями, высмеивали сильных и знаменитых, даже порой богов выставляли дураками. Что осталось от этого сегодня? Беззубые унылые истории про несчастливых влюбленных и всяких придурков.
И праздники, праздники — да ведь почти что каждый день посвящен у язычников какому-то божеству! Сами дни недели — день Марса, Луны, Меркурия, Юпитера и так далее. Вот и сегодня поминают в Аквилее какое-то местное божество, еще от венетов не то кельтов доставшееся, как его древнее имя, уже никто и не помнит точно, а зовут все Веселым Козопасом (Феликс морщится, слишком уж на Доброго Пастыря похоже) или просто Сильваном, на латинский манер. Кто-то вроде Пана, и рожицу его с рожками можно порой увидеть в сельских святилищах. И оказывается, в этот день в давние времена отмечали его праздник, а где козы, там и Дионис, там и козлодранье, там и трагедии с комедиями. Сложно объяснить, почему, но местным это очевидно!
А ведь всё объяснялось проще: пришли накануне в Аквилею три торговых каравана из дальних краев, то-то будет поживы купцам! А договоры, как известно, хорошо заключаются под развлечения да пирушки. Словом, невозможно было пропустить козопасий день! Вот и статуйку его где-то откопали, не римской работы, простенькую, потертую, недорогой мрамор весь в трещинах — поставили перед театром, перед ней переносной алтарь с воскурениями. А что мрамор? Человек много прекрасней его, а порой и тверже. Феликс, заметив эту пакость, загодя сбросил капюшон зимнего плаща, чтобы не обнажать перед идолом головы. Подумал еще: так ведь нетрудно пересчитать, сколько в городе иудеев и христиан: это все, кто и в зимний дождь ходит без головного убора, избегая обязательным для всех жестом приветствовать капища.
Волосы сразу отсырели, скоро и тоненькая струйка потекла за шиворот — терпи, раз назвался христианином! И не такое люди терпели — свидетели за веру. К тому же очень скоро он вошел внутрь театра, а там над полукругом зрительских скамеек были натянуты плотные тяжелые полотнища из козьей (какой же еще быть в театре!) шерсти: сами они намокали, но воду не пропускали.
Места Мутиллиев были в пятом ряду, но сбоку — так, не самая знать, но и не последние люди в городе. И Феликсу как гостю семьи полагалось одно из этих мест. Он устроился на овечьей шкуре, покрывавшей холодный мрамор сиденья, огляделся — знакомых вокруг было не так уж много: череда лиц, известных всему городу, пара-тройка человек из тех, кого он встречал на собраниях, да так, по мелочи, знакомцы с улиц да с рынка. Делии не было. Константа, впрочем, тоже, но высматривал он скорее все-таки Делию.
Театр чуть волновался, как море под умеренным ветром.
— Здорово, отшельник, что я тебя сюда все-таки вытащил, — вполголоса сказал ему Мутиллий. Причиной его прихода, он, разумеется, считал свои пылкие речи в защиту комедийного искусства — да умел ли он вообще видеть в окружающем мире что-то, кроме слов, которые произносил, читал или слушал? Но Феликс не стал спорить.
А впрочем, для спора и времени не оставалось. На сцену вышел актер в узнаваемой маске Пана, или же Пролога — того, кто служит для зрителей проводником в мир представления, кто вырывает их из обыденности и вводит в сказку, чтобы затем скрыться с глаз, надеть другую маску и начать дурить их уже всерьез. Но сначала надо же их к этому подготовить!
— Встречайте, люди, Козопас Веселый я…
— Они написали новый пролог! — восторженно зашептал Мутиллий, — совсем новый, не Менандров!
Соседи зашикали: не мешай слушать.
— Встречайте, люди, Козопас Веселый я,
Кого так любят люди аквилейские,
Чей светлый день они сегодня празднуют.
А это что?
(он показал широким, нарочитым жестом на скену, расписанную в виде идиллического загородного дома)
…А это домик в Аттике,
А может статься, домик-то не в Аттике,
А может статься, домик-то в Италии,
А может даже в Аквилейском округе,
Который нам знаком получше Аттики.
Мы вам представим детище Менандрово,
Но с нашим, италийским украшением,
На современный лад. А в этом домике
Живет старик один угрюмый с дочерью.
Меня он прежде тучными чтил жертвами,
Да что-то перемена в нем заметная...
К добру ль она — смотрите, люди добрые!
А вот и рассудительный сосед его,
И юноша, что проживает в городе,
И увлечен он стариковой дочерью.
Как раз вот тут, вот в этой самой рощице
Любились, было дело, в Тиберналии[59]…
Итак, старик и этот пылкий юноша
Идут сюда и по пути беседуют.
А мне пора к моим вернуться козочкам!
И пока он, забавно выкидывая коленца, уплясывал в сторону скены, откуда-то сзади, со стороны зрителей донеслось призывное:
— М-еее! Ме-еее! Я ко-озочка! Попаси-иии меня-ааа! — низким мужским басом. Безобразничали ли зрители, или таков был творческий замысел, разобрать не удалось, но хохот грянул. Феликс поморщился тупой и неприличной шутке.
На место Пана, он же Козопас, он же Пролог, уже выходили двое: рассудительный Лахет и пылкий влюбленный Херей. Они обсуждали, как нелепо ведет себя Демарх и как важно убедить его, пусть даже при помощи обман