а, выдать дочь за Херея, который ее любит на самом деле, в отличие от пустышки и балабола Никандра.
Было как-то особенно приятно (и немного стыдно за эту приятность) думать, что толпа смотрит на эту пошлость и видит только плотское, только, как во вчерашнем нелепом сне, «размножение». И даже Мутиллий, ходячая библиотека, может едва ли не всю комедию прочесть наизусть — но ведь он совсем не понимает, о чем в ней на самом деле речь. Здесь и сейчас, в этом амфитеатре, кроме Аристарха и Феликса, и может быть, актеров, да и то не всех — многие ли понимают, многие ли вообще способны это понять, оторвавшись от животного блеяния?
Но вот Херей отправился восвояси, а навстречу Лахету из дому вышел Суеверный Демарх. Разговор начался, как обычно, с обмена новостями…
— Что может быть со мной, Лахет, хорошего?
— А что с тобой?
— О, мой Создатель праведный!
На правом башмаке я ремешок порвал.
— Ну, так тебе и надо, бестолковщина!
Уж он давно истлел, а ты все жадничал
Купить другой…
Создатель? Так и было у Менандра — неужели? Но кажется, никто ничего не заметил. Феликс с Мутиллием сидели в амфитеатре, как два рыбака на берегу реки — только Мутиллий вылавливал из потока комедии редкие грамматические формы и особо удачные обороты речи, а Феликс… как бы это назвать поточнее? Тоже слова, но те из них, которые проводят грань между язычеством и единобожием, праведностью и нечестием, Петухом и Черепахой. И вот петушиным словом забавляется, как мячиком, черепаха…
А действие развивалось: соседи поспорили, благоразумный Лахет ушел, покачивая головой, зато явился пустышка Никандр, стал расхваливать себя, и только Феликс успокоился, решил, что ему почудилось, как вдруг чуждое словечко выпрыгнуло снова, как рыбка на плёсе, а за ним и другое, и третье:
— Я нынче побывал на евхаристии,
И в нашей я общине самый праведный!
Что? Вот тут уже точно не показалось. Никандр в сегодняшней постановке — христианин? Или притворяется? Или слово «евхаристия» употреблено в каком-то ином значении, ведь это значит просто «благодарение»? Ну и мало ли какая у них там община, всякие же бывают, вон у митраистов тоже свои собрания.
А перед зрителями уже кривлялись два раба, неразлучная парочка, Дав с Сосией. Сосия рассказывал Даву, как непроходимо туп и упрям его хозяин, как принимает всякий чих за дурное предзнаменование, как превратил в кошмар жизнь всего дома. Зрители гоготали — всё, всё было слишком узнаваемо!
Но мало того, оказывается…
— …и новым он увлекся суеверием,
Подхваченным откуда-то из Сирии:
Читать он стал замызганную книжицу,
Написанную на ужасном греческом.
— А что же говорится в этой книжице?
— Да разное, но всё одно — нелепое.
Мол, сотворил бог землю, а земля потом
Произвела животных.
— Мне не верится!
— Душа живая, мол, вот так явилася
И сразу приступила к размножению.
— А что ж земля нам не рождает кроликов,
Иль жирных куропаток, иль баранчика,
Лишь червячки после дождей заводятся?
Уж мы попировали б!
Феликс не верил своим ушам, а Мутиллий довольно гоготал и не забывал на Феликса поглядывать. Тут уж никаких сомнений не было: два мерзких шута пересказывали повествование самого пророка Моисея ни о чем ином, как о сотворении мира! Но дальше — больше:
— Это ладно бы,
А вот еще он вычитал в той книжечке:
Распяли там кого-то в этой Сирии,
И вот теперь наступит царство божие.
— Авось нас куропатками порадует!
Каменные стены театра словно сдавили Феликсу грудь. Публика свистела и притопывала. Захотелось вырваться наружу, вдохнуть свежий влажный воздух, не слышать кощунств… но как это будет выглядеть? Оттаптывая другим зрителям ноги, он будет рваться к выходу, вслед будут улюлюкать и свистеть еще громче, тыкать пальцами: вон, вон один из этих суеверцев!
Нет, насмешку над собой он бы счел назойливым гудением мухи. Но над Господом и над Писанием насмехаться он не позволит никому. Аристарху он выскажет всё, при первой же возможности. А эта толпа невежд и глупцов… что ж, римлянам из его рода не впервой приходится встречать врагов открытой грудью и смелым взором. Он не покажет им свою спину.
А представление текло своим чередом к заранее известному концу: Сосия и Херей обсуждали свой хитрый замысел, переодевали Дава восточным прорицателем, потом представляли его Демарху. Довольные зрители ржали, Мутиллий и по коленкам себя иной раз хлопал, и кощунство, казалось, можно было надежно забыть. Ну просто сделать вид, в конце концов, что ничего этого не звучало под промокшими полотнищами театра, а если звучало, так он не слышал, а если слышал — не внял глупостям. Не проще ли так и сделать, в конце-то концов?
Но вот то самое место, которое они разбирали с Мутиллием по свитку. Демарх, которого переодетый Дав так удачно напичкал туманными приметами и намеками, все же заподозрил подвох:
— Почудился мне что-то запах луковый,
И чесночком несет от прорицателя,
Как будто повар… слышу я знакомое
В его гнусавом говоре…
И Лахет тут же повалился на колени, потом лбом в пол, стукнулся своей дурацкой маской о камень (и откуда-то сбоку — удар медных тарелок, а вокруг — волна ржанья):
— Владыка наш!
Тебя послали, верно, к нам апостолы,
Над нашим градом сделали епископом,
Войди скорее в дом…
— Да кто это?
— Епископ новый, свыше нам назначенный,
Почти его скорее послушанием!
И теперь падает на колени, лбом бьется уже сам Демарх (и снова тарелки, и снова ржач):
— Да я… да кто… да нет в дому ни крошечки,
И трапеза, увы, не приготовлена…
Всё решено, свадьба неминуема. Развязка. А Феликс сидел ни жив, ни мертв — но как же над ним надругался Аристарх! В таинства его посвятил, как же… а потом просто взял и поиздевался надо всем, что ему дорого, что спасительно для человечества, что правильно и хорошо. А он-то, Феликс, дурак дураком, слушал, развесив уши, еще воображал себя одним из немногих избранных…
А море зрителей бушевало, рукоплескало, вопило, благодарило актеров… И он тонул в этом море.
Людская река после представления потекла вспять, распадаясь на множество рукавов, возвращая бывших зрителей, а теперь горожан на свои места — кого домой, кого в мастерскую или гавань, кого за город, в поля. Но многим не хотелось расходиться — люди останавливались подле уличных торговцев снедью — вроде как перекусить, а те недовольно бурчали: «Заказывайте уже или проваливайте, не толпитесь мне тут!», — но на самом деле охотно прислушивались к обсуждению, сами включались в разговор:
— А как он его!
— Отли-и-ично! Поделом дурню!
— А что это у них там было такое про Сирию?
— Так это ж христиане! Не знаешь, что ли? Это суеверие оттуда занесено.
— А-а-а…
Феликсу, напротив, хотелось провалиться. А еще и Мутиллий зудел под ухом со своими перфектами, вот удивительно, как умный человек не понимает самого-самого главного!
Феликс наскоро отделался от него, сославшись на срочные дела, — и вдруг взгляд его выцепил лысую голову на сутулых от вечной работы плечах. Где он видел его прежде? А тот деловито объяснял собравшимся:
— Да знаю я их, христиан. Ничего, нормальные люди, добрые. И всё врут, будто поклоняются они распятому ослу…
— Ослу?
— Ну да. Дурни придумали, дурни повторяют.
— А говорят, у иудеев в их святилище тоже ослиная голова была в самом нутре — ну, пока Траян не сжег.
— Веспасиан[60].
— Ну да, ослиная…
— Да вранье это всё, — бурчал низенький, — от безделья забаву придумают да и повторяют. Чушь. Я их хорошо знаю.
— Да ты сам-то — не из них?
— Да куда-а мне… Зеновием родился, Зеновием помру, слава Зевесу.
И Феликс сразу вспомнил. Это же тот самый сапожник, у которого живет Паулина! Его словно ошпарило: этот сатир мохноногий сейчас про нее всё выболтает, а на нее и так донос собрались писать, а после представления, когда все только о христианах и говорят (так ему казалось, ведь юности свойственно считать себя центром внимания).
— Зеновий, дело есть к тебе, — он подхватил его под локоть, — срочное…
— А, здравствуй, здравствуй, — нехотя оторвался тот от беседы.
— Понимаешь, сандалий у меня почти новый порвался, да так порвался, что ремешок выскочил из крепления, но не совсем выскочил, ты посмотри, поправь.
— Погоди, покажи…
Феликс молол какую-то чушь про обувь, утаскивая его подальше от толпы, а на тихой улочке сказал:
— Ты прости, соврал я. Просто… ты не трепись много про это, ладно? Опасность Полине грозит (так и сказал «Полине», по-простонародному, чтобы быть к нему поближе).
— Да я что? Я ж о ней ни полсловечка. Я так. Ну ладно, не буду…
И добавил дружелюбно:
— А ты заходил бы. Она гостей любит, ждет тебя. Скучно ей, поди. Да хоть сейчас вот — пошли бы, а? Гостинчика ей прихвати, у нас дома-то с разносолами негусто.
И Феликс понял, как он прав. Паулина — вот перед кем он хотел выговориться, возмутиться и утешиться. С Константом обсуждать его старого друга было бы невежливо, да и как пересказать всю ту наглую клевету про епископа? Поди, недоброжелатели сами уж растрезвонили, не ему вставать в их ряды. А остальным… им лучше не показывать своей слабости.
Совсем скоро они вдвоем с Зеновием ввалились в дом, неся несколько свежих пирожков (не сирийских, нет!) и кувшин вина — по дороге купили. Паулина и в самом деле обрадовалась, широко и просто улыбнулась, словно только его и ждала: