Аламут — страница 24 из 89

Джоанна негромко присвистнула.

— Герейнт никогда не говорил об этом.

— Я сомневаюсь, что он знал. Этот вопрос никогда не всплывал. До того, как я прибыл сюда.

Он едва ли понимал все значение этого, этот дар не был для него источником гордости: странный и удивительный дар, свобода от вавилонского проклятия.

— Это ничто, — сказал он. — Фокус.

Скромность. Действительно. Джоанна засмеялась, удивленная. Он не мог бы быть менее человеком, нежели сейчас. Или более.

Она сделала это прежде, чем успела подумать. Она склонилась к нему и приложила ладонь к его щеке.

Он чуть пошевелился.

Она отдернула руку и ухватила ее другой рукой, ненавидя ее себя, все, кроме него. Его она не могла ненавидеть. Его она…

Его она… почти… любила.

Это было то, против чего наставляли священники. Похоть. Грешное вожделение. Эта боль в ее теле. Этот огонь, вспыхивающий, когда она смотрела на него, думала о нем или просто была поблизости. Она хотела касаться его снова. И снова.

Она обхватила себя руками и стала раскачиваться из стороны в сторону. Ну почему он сидит там? Как он может не знать? И жалеть ее, и презирать ее. Ему неведома такая слабость. Он мужчина, он королевской крови; он может получить любую женщину, которую захочет. Люди говорили, что принцесса Сибилла положила на него глаз. Он никогда не захочет иметь дело с таким несчастным созданием, как Джоанна, с женщиной, выданной замуж за мужчину… который…

Который считал ее способной только рожать ему сыновей. Джоанна резко поднялась на ноги. Айдан что-то сказал. Она даже не пыталась понять.

Она плакала, пока не уснула. Плакала по всем. По Аймери, Герейнту, Тибо. Даже по Ранульфу. Но больше всего по себе самой. Она должна была забрать ребенка, что бы ни творилось. Если уж она родила его, она должна была сохранить его. Но гнев предал ее. Гнев оттолкнул Ранульфа. И привел ее сюда.

На смертный грех, если правы были священники. Греховно было даже просто желать того, кто не был ее мужем; и не иметь сил и даже желания прекратить думать о нем. Может быть, она слегка сошла с ума.

Джоанна проснулась посреди ночи, зная, что он здесь, у ее двери, охраняет ее. Боль, оставленная рыданиями, тяжесть во всем теле не значили ничего. Она могла бы подняться, если бы посмела. Выйти. Коснуться его.

И быть отосланной на место. Справедливо, пристойно, даже мягко. Это было в его характере — проявлять мягкость, когда он того желал, хотя он скорее умер бы, чем допустил такую мысль.

Джоанна лежала лицом вниз, хотя грудь болела. Она была рада этой боли. Боже милостивый, чего же она хочет? Горячее дыхание, сильные руки, тяжесть чужого тела поверх ее; старый языческий танец, огромное удовольствие для мужчины, но для женщины только томительное испытание. И все-таки она желает этого. Ее тело желает этого. И она готова подчиниться безумию этого желания.

Она забылась беспокойным зыбким сном. Она знала, что видела сны, но после не могла вспомнить, что ей снилось. Утро было благословением и освобождением.

И все же ночь, даже такая отвратительная, странным образом очистила ее. Джоанна встала со спокойствием на душе и ясным рассудком. Яснее, чем была до рождения Аймери. Она снова осознавала себя. Ни горе, ни вина, ни стыд, ни даже гнев не стали меньше, но она снова была Джоанна; она могла перенести все это.

Даже Айдан в своих бедуинских одеяниях, которые были словно нарочно скроены для его дикой красоты, — даже это она могла перенести. Она не смогла скрыть краску на лице, но все-таки улыбнулась ему. Он подарил в ответ куда более щедрую улыбку.

— Для меня счастье видеть вашу радость, — сказал он.

Его слова нашли отклик в душе Джоанны. Она попыталась играть роль его госпожи, вся милостивое снисхождение, и это заставило Айдана рассмеяться. Он смеялся великолепно, от всей души. И это заразило ее, наполнило ее безумным счастьем.

— Что?! — крикнула она. — Смеяться надо мной? Это ваш рыцарский подвиг?

— Нет, госпожа моя, — ответил он.

— Ну что ж. Вы заплатите за это. Вы назвали меня вашей госпожой. Будьте моим рыцарем. Служите мне со всем смирением.

Его глаза заблестели, выдавая очень мало смирения.

— Могу ли я и петь для вас тоже, быть вашим трубадуром?

Джоанна всплеснула руками, забыв о роли госпожи:

— О, а вы будете петь?

Но Айдан не на миг не переставал быть рыцарем:

— Ma dama, каждое ваше желание — приказ для меня.

На секунду она задержала дыхание. Это было опасно. Он знал ее, она видела это. И в этом он преуспел. А она?

Было утро; на душе у Джоанны было легко, и взгляд Айдана был обращен на нее. Она подала ему руку истинно королевским движением, не выдав себя даже легчайшей дрожью. Он принял руку, как истинный рыцарь, запечатлел на ней поцелуй, а потом еще и галантно прижал к губам ее пальцы. Он, казалось, сам удивлялся тому, что делает. На миг, когда он встретился взглядом с Джоанной, ей почудилось, что он почти… испуган?

Нет, только не он. Он был трубадуром еще в ту пору, когда мир был моложе. Она прижала руку к сердцу и вскинула голову.

— Ну что ж, мой рыцарь. Едемте.

Айдан знал, куда они направляются, и ни делал ни малейшей попытки остановить это. Она думает, что повелевает она. Отважное дитя. Были дамы красивее ее, но не было никого отважнее.

Он мог принять это, в том мраке, что царил в его сердце. Он был влюблен в нее.

Никакого значения не имели ее многочисленные несовершенства. Она была некрасива на человеческий взгляд. Она была слишком молода, слишком мало обучена манерам, слишком смертна. У нее был муж, которого Айдан, даже ради спасения своей жизни, не хотел бы оскорбить; муж, на котором лежало проклятие быть непроходимо глупым в величайшей любви. У нее была мать, перед которой даже Айдан испытывал почтительный трепет. И к тому же Джоанна была приемной дочерью Герейнту, по отношению к которому даже эти немые мысли были предательством.

Не имеет значения. Айдан смотрел на это лицо — ширококостное, с упрямым подбородком, невыразимо франкское лицо — и терял всю волю и разум.

— Это все ее дух, — говорил он своему коню, расседлывая и чистя его вечером. — Ее высокое сердце. Ее алмазно-твердое сопротивление всем ударам и препятствиям судьбы. Скорбь только делает ее сильнее. И все же, — задумчиво добавил он, — это еще не все. Ее мать тоже такова; но леди Маргарет хватает самой себя. Можно уважать ее, преклоняться перед ней, служить ей. Но любить ее… нет. Не я. Ее круг замкнулся. В нем нет места для меня.

Мерин мягко уклонился от всех этих глупостей. Он ухватил последние вкусные зернышки ячменя и оттопырил ухо. А не дадут ли еще корма?

— Чревоугодие есть смертный грех, — наставительно сказал Айдан. Он прислонился к теплому плечу мерина, расчесывая пальцами спутавшиеся пряди светлой гривы. — Да, друг мой, я глупец, и отлично это знаю. Она видит это проклятое лицо, слышит все эти проклятые сплетни обо мне, и конечно же, полагает, что любит меня. Я втрое старше нее, мои года, мое положение и мое могущество могли бы дать мне мудрости в девять раз больше… мне следовало бы знать это лучше! Бог мой, я несу тяжесть множества клятв, я должен свершить месть, я должен возвратиться, чтобы служить королю, иначе я стану клятвопреступником, и при этом я изнываю по ее прекрасному юному телу. Как ты думаешь, не признак ли это старости? Не впадаю ли я в старческое слабоумие?

Вряд ли мерин мог дать ответ на это. Он потерся о руку Айдана зудящей щекой и вздохнул. Айдан прижался лицом к теплой атласной шее животного и тоже вздохнул. В эту ночь караван остановился на ночлег на каменистом плато, поскольку караван-сарай был полон народу, а о разбойниках в округе слыхом не слыхивали. Ни один грабитель не бродил близ дороги, словно все они удалились в пустыню и там пожрали сами себя. И он сейчас занимается примерно тем же самым.

Айдан почувствовал, что на него смотрят. Он знал, чьи глаза уставились ему в спину. Ясные зеленые кошачьи глаза, воплощение образа, рожденного в его душе. Он выдержал этот взгляд так долго, как только мог, а потом ему оставалось только обернуться или бежать прочь, не разбирая дороги. В какой-то момент ему казалось, что бегство — лучший выход.

Он обернулся.

Она была прекрасна в сумеречном свете, более реальная, чем сама реальность, более настоящая, чем конь рядом с ним. Она была ростом до подбородка Айдана.

Она заметила, что он был одет иначе. Он почувствовал, что это удивило и обрадовало ее. Почему бы и нет? Она была его мечтою.

Ее губы дрогнули, словно собираясь расцвести улыбкой. Должно быть, ей нечасто приходилось улыбаться; она медлила, вспоминая, как это делается. Улыбались ее глаза, они просто искрились улыбкой.

Эти чувства ударили Айдана с такой силой, что он пошатнулся.

— Ты есть, — промолвил он. — Ты есть.

Он стремительно шагнул к ней. Руки его ощутили ее плоть, ее гибкость, ее нечеловеческую силу.

Она попробовала высвободиться и тут же прекратила сопротивляться. Застыла, напряглась, глаза ее были огромными и безумными. Айдан коснулся рукой ее щеки и ощутил подавленную дрожь. На него потоком хлынул запах ее тела. Сладкий, невыразимо сладкий: запах женщины его народа, не имеющий подобия в подлунном мире.

Ее руки сомкнулись вокруг его шеи. О, она была сильна; удивительная, великолепная сила. Голова Айдана склонялась все ниже и ниже. Глаза женщины заслонили весь мир. Еще миг, и он будет втянут ими.

Но они закрылись, не впустив его. Она отпустила его, даже оттолкнула.

— Боже, — произнесла она. Голос ее был сладок, но в нем звучало отчаяние. — Боже, Боже, Боже…

Аллах, Аллах, Аллах.

Арабский язык.

Айдан настроил мысли и речь на этот язык, как никогда остро сознавая свой дар.

— Скажи мне, госпожа. Кто ты?

Шаг за шагом она отступала прочь. Он схватил ее за руки. Она напряглась, но не стала сопротивляться.

— Госпожа… — Теперь слова приходили на язык быстрее. — Госпожа, постой. Скажи мне свое имя. Как ты пришла сюда? Куда уходишь? Как ты нашла меня?