Под конец второго дня Константин еле держался в седле. Семьдесят верст без малого — не шутка. Зато как раз поспели. Задержись они в пути на денек, и застать изобретателя уже не удалось бы, потому что Минька наутро собрался отъезжать, будучи мрачнее тучи оттого, что испытания провалились вчистую.
Оказывается, изобретатель не учел, можно сказать, элементарного. Случается такое, хоть и редко, даже у гениев. Пушку на воздушный шар взгромоздить — плевое дело. Куда сложнее прикинуть, поднимется ли тот с этой ношей. Вот этим Михал Юръич и занимался, скрупулезно подсчитывая вес десятка зарядов, самой пушки, пороха и прочего. Выходило, что должен шарик все это поднять, чтобы с высоты можно было шарахнуть всем врагам на устрашение. Он и взлетел…
Только самое простое напрочь выскочило из головы у Миньки. Он не учел отдачу. После первого же выстрела плетеная корзина попросту перевернулась набок. Хорошо, что человек, который там находился, не растерялся. Не первый раз Слан оказывался на такой верхотуре.
Бывший атаман разбойной ватаги, как только впервые — еще два года назад — увидел воздушный шар, так тут же влюбился в него раз и навсегда. В него и в небо, став самым лучшим и безотказным испытателем.
Всякие там мелочи, вроде неудачных по какой-либо причине запусков, его не смущали. Отчаянный и находчивый, он всегда успевал сообразить, что нужно сделать, как выкрутиться. Вот и сейчас Слан успел изловчиться, кошкой уцепился за страховочную веревку и сполз по ней на землю. Только руки разодрал немного, а так ничего.
Пушка тоже при падении никого не зашибла, да и сама осталась цела. А что ей будет, дуре железной. Словом, все остались живы и здоровы, но провал все равно полнейший. Есть от чего помрачнеть.
Сам Минька рассчитывал ведь не одну — целую батарею в корзину установить. Вон они — три штуки, которые он с собой прихватил. Хорошо, что в самый последний момент — ну как сердцем почуял — решил обойтись одной.
И как это он промахнулся?
Однако друзьям изобретатель искренне обрадовался, как и владыка Мефодий. Цели визита Константин не скрывал, тем более что волхв Градимир и не просил его о молчании. Если бы не жуткая усталость, навалившаяся на приехавших, — все-таки сто тридцать верст за двое суток дорогого стоят — то друзья засиделись бы и за полночь, а так…
Но уговорились, что завтра, после осмотра камня и организации его отправки, непременно примут баньку, а уж после нее и потолкуют. И каждый блаженно поежился, предвкушая это наслаждение, после чего все отправились спать.
А судьба тем временем отсчитывала последние часы их безмятежной жизни.
Глава 17Дойти и… умереть
Бывает, что народ уходит с обжитых мест в поисках лучшей доли. Иногда, к примеру, из-за смены климата. Задули ветра-суховеи, небо перестало хмуриться тучками, вот тебе и оскудела степь, перестала рожать буйные травы. А если это длится год за годом, значит, сама земля дает знак — иди прочь! С ней же не поспоришь. Это один случай. Тут исход наполовину добровольный, потому что можно рискнуть и попробовать остаться — авось все изменится.
Но есть и другой, когда приходят на родные земли чужие люди. Их и числом побольше, и в бою они удачливее. Одолев же, их вожаки заявляют побежденным: «Оставайтесь, но за это станете платить нам дань. От каждого десятка чалых коней — одного отдай, от каждого саврасого одного тоже нам отведи…. Словом, выкладывайте десятую часть от своего добра, включая и людей». «Как?! Почему?! За что?!» — «А за то, что мы сильнее, сабли у нас острее, и воинов у нас больше. А кто сильнее, тот и прав!»
Можно, конечно, драться, пока никого не останется в живых. Вот только самоубийство — привилегия одного человека, но никак не целого народа. Опять же надо подумать о своих стариках, женах и детях. Вырежут же всех или продадут на невольничьем рынке. А кто за них заступится, если защитники убиты?
Но и жить под пятой у бандитов степнякам тоже не по нутру. Кочевник — человек вольный, просторы перед ним — бескрайние, поэтому он свободу любит намного сильнее, чем оседлые земледельцы. Смириться с рабством — не в его натуре. Лишь дети или внуки, если их отцы, а то и деды родились в неволе и другого не видели, могут так жить. Да и то нет-нет да и взыграет вольная степная кровь, полыхнет так, что только держись.
Значит, надо уходить. Но при подневольном расставании с родной землей, с милым ковылем — горше вдвойне. И на чужаков-захватчиков на душе не обида — злоба, густо замешанная на ненависти и приправленная яростью, а плод их — святая месть.
Она тоже — долг, который иначе, как вражеской кровью, не залить, да и то на время. Навсегда же люди успокоятся лишь тогда, когда вернутся обратно. Родная степь прольет чудодейственный бальзам на их раны. До того же горит сердце, ярится, и нет ему покоя ни днем, ни ночью.
Башкирское племя юрматов пострадало сильнее всех прочих уже при самом первом набеге Субудая. Их основные кочевья располагались по ту сторону Яика, и потому именно юрматы понесли самый тяжкий урон — уцелело лишь треть табунов и примерно столько же людей. Дружелюбные соседи потеснились, но все это было не то. И степь та же — да не та, и небо вроде бы такое же, но присмотрись — и тут есть отличка.
Юрматы не были злыми, но и христианскому всепрощению их никто не учил, а если бы даже и попытался, то ни к чему хорошему это бы не привело. Так что со времени изгнания они стали самыми горячими сторонниками союза с царем русичей.
По этой же причине они охотнее всех отправлялись в зимние сторожевые разъезды поближе к Яику — поглядеть, как да что, а если удастся, то и пощипать непрошеных гостей-захватчиков.
Одинокого путника они заприметили случайно — когда ехали мимо небольшого заснеженного бугорка, порыв ветра снес с него белое покрывало и слегка обнажил силуэт человека. Лошади шарахнулись, а один из воинов попытался даже остановить Эремсека — старшего над двумя десятками батыров, который направил к нему коня:
— А если это ярымтык?[195]
— В степи? — пренебрежительно хмыкнул Эремсек. — К тому же у него две ноги.
Подойдя поближе, он потряс тело, внимательно всмотрелся в обмороженное лицо лежащего и спокойно констатировал:
— Не жилец.
Но оставлять в степи путника, пускай и умирающего, нельзя. Тенгри[196] такое непременно припомнит, лишив удачи на охоте, тем более что этот человек был русичем, а от них юрматы видели только добро. Не случайно дейеу пэрейе[197] велел своим духам смахнуть с него снег именно в то время, когда они были поблизости. Это знак.
К тому же на груди у путника обнаружили золотую продолговатую пластинку с изображенной на ней птицей. Эремсек долго разглядывал степного кречета, мучительно припоминая виденное им давным-давно, и затем удовлетворенно кивнул головой. Он вспомнил — где его видел. Вот только тогда это был враг, а этот не похож на кочевника. Одежда — да, но ликом он явно русич. Одно с другим явно не сходилось. Получалась загадка.
Очнувшийся путник хотел сказать что-то важное, но что именно — Эремсек не понял. Торговать лошадьми и прочими товарами к каменному граду Уфе ездили другие люди из его племени. Вот его старший брат Каргатуй, названный так в честь праздника, в день которого он родился, — иное дело. Ему язык русичей ведом, так что надо привезти путника к нему, а дальше пусть он разбирается и с путником и с его загадками.
Брат внимательно выслушал бредовую речь умирающего и принял решение:
— Мы сами повезем его туда, куда он хочет попасть, — к царю Константину, — решительно сказал он. — Свою тайну он все равно никому кроме царя не откроет, а Уфа далеко в стороне. Поедем туда — потеряем много дней. Он может не выжить.
— А не помрет по дороге? — усомнился Эремсек. — С тех пор, как мы его привезли, мне все время слышится шуршание ой эйяхе[198]. Это не к добру.
Каргатуй лишь пожал плечами. Мол, что ты спрашиваешь с меня о том, что известно одному Тенгри. Вслух же произнес:
— На рассвете выезжаем.
Странное дело, Эремсек готов был поклясться, что путник ничего не слышал, сознание не возвращалось к нему, но после слов брата о скором выезде он тут же затих, будто успокоился.
На следующее утро русич впервые пришел в себя.
Оглядевшись по сторонам, он спросил:
— Где я?
— Я друг, — коротко ответил Каргатуй. — Врагов нет. Мы сейчас поедем в Рязань, к твоему царю Константину, и ты скажешь ему все, что хотел. Как тебя зовут?
— Нет! — выкрикнул русич. — Не в Рязань. Нам… в Переяславль-Залесский. Мы должны попасть туда раньше дня Карачуна[199]. Если опоздаем, то всем смерть! Так поведал… — и осекся, настороженно вглядываясь в лицо Каргатуя.
— Я понял тебя, — спокойно кивнул тот. — Мы будем ехать без остановок. Но у нас нет зимних повозок, которые я видел у вашего народа в каменной крепости Уфе. Ты сможешь выдержать путь, если мы повезем тебя в волокуше?
— Я выдержу все. Только ты не медли. И еще одно, — глаза русича закрылись, но ненадолго. Собрав остаток сил, он открыл их, до крови прикусив нижнюю губу, и отчетливо произнес:
— Меня звать Родионом. Я — последний. Если я помру, то накажи государю, чтоб тот пуще всего оберегал синь-камень. Запомнил? Синь-камень! И еще поведай, что Родион… не был трусом… Я бы никогда не бежал, остался бы там и дрался, но я должен был… про синь-камень. И еще… возьми… и передай ему… — Но тут силы окончательно его оставили, и он вновь потерял сознание.
Каргатуй осторожно разжал его пальцы, вынул из них половинку монеты и с любопытством стал ее разглядывать.
Дивиться было чему. Каргатуй видел много таких кру