Алая буква — страница 41 из 98

Вскоре послышалась музыка и показалась глава процессии, под медленный величественный марш выходя из-за угла и продвигаясь по рыночной площади. Звучали разнообразные инструменты, пусть и не вполне сочетающиеся друг с другом и не всегда используемые профессионально, однако достигающие великой цели, ради которой гармонии барабанов и кларнетов обращались к обществу – придавали более яркую и героическую окраску сцене жизни, проходившей перед глазами собравшихся. Маленькая Перл поначалу захлопала в ладоши, тут же позабыв о своей неустанной тревоге, не оставлявшей ее с самого раннего утра, и молча наблюдала, в душе воспаряя вверх, словно чайка в потоке воздуха, на длинных волнах и перепадах звука.

Однако игра солнечных лучей на оружии и сверкающих доспехах военного отряда, следовавшего в процессии за оркестром в качестве почетного эскорта, вернула ей прежнее настроение. Эта уцелевшая до наших дней воинская единица, сохранившая честь и древнюю славу и идущая маршем прямиком из минувших веков, состояла не из наемников. Ее ряды пополняли джентльмены, тяготеющие к военному делу и жаждущие основать некое подобие военной школы, где, подобно ордену рыцарей-тамплиеров, могли бы преподавать науку и военную муштру в той мере, насколько это возможно в пределах мирных учений. Горделивая осанка каждого члена отряда свидетельствовала о большом уважении, питаемом общественностью к военным. Некоторые из них действительно заработали свои регалии честной службой в Нидерландах, Бельгии, Люксембурге и на прочих европейских полях сражений и имели полное право носить высокое звание солдата. Весь их строй, облаченный в начищенную сталь, с плюмажами, покачивающимися над яркими шлемами без забрал, сверкал великолепием, с которым не сравнится никакой современный парад. Однако следовавшие сразу за военным эскортом гражданские чиновники заслуживали более пристального взгляда внимательного наблюдателя. Даже их манера держать себя несла печать величия, в сравнении с которой надменная поступь воинов казалась плебейской, а то и смехотворной. Это был век, когда то, что мы называем талантом, ценилось куда меньше, чем сегодня, а тяжеловесное стремление к постоянству и высокому положению – куда больше. Люди отличались унаследованной по праву почтительностью к общественным деятелям, которую их потомки если и сохранили, то в более мягком варианте и в гораздо меньшей степени. Трудно сказать, к добру была эта перемена или к худшему, скорее всего, верны оба этих утверждения. В те старые времена английский поселенец на этих суровых берегах – оставивший позади короля, аристократию и всю ужасную систему рангов, но, тем не менее, сохранивший привычку и потребность к почтительности, – перенес их на благородные седины и почтенный возраст, на проверенную временем честность, на непоколебимую мудрость и на тусклый жизненный опыт – на предрасположенность к тому унылому и тяжеловесному порядку, который дает представление о постоянстве и обычно определятся как респектабельность.

Посему эти доморощенные политики – Брэдстрит, Эндикот, Дадли, Беллингем и им подобные, одними из первых избранные к власти народом, нечасто блистали умом и отличались скорее скучной степенностью, нежели энергичностью разума. Им были присущи стойкость и самоуверенность, и в трудные и опасные времена они вставали на защиту благополучия страны подобно гряде утесов, преграждающих путь бурному приливу. Упомянутые здесь черты характера были ярко выражены в грубых чертах лица и крупном телосложении новых должностных лиц колонии. Что касается прирожденной властности их манер, то историческая родина не постыдилась бы увидеть сих передовых деятелей подлинной демократии в палате пэров или в почтеннейшем Тайном совете монарха.

Следом за должностными лицами шел молодой и на редкость выдающийся священнослужитель, с чьих уст, как ожидалось, должна была сойти духовная проповедь в честь сегодняшнего события. В то время его профессия позволяла проявить интеллектуальные способности куда в большей степени, нежели политическая жизнь; ведь, даже отбросив в сторону причины высшего характера, она приносила уважение и едва ли не поклонение общества, что само по себе являлось сильнейшим стимулом к достижению самых честолюбивых замыслов. Даже политическая власть – на примере Инкриса Мэзера[13] – была доступной для преуспевающего священника.

И те, кто видели его сейчас, отмечали, что с тех самых пор, как мистер Диммсдэйл впервые ступил на берег Новой Англии, он никогда еще не выказывал такой силы, как та, что сквозила теперь в его походке и манере держаться, пока он шел в процессии. Из его поступи исчезла былая нерешительность, он держался прямо, а ладонь его больше не была прижата к сердцу в зловещем жесте. И все же, при внимательном рассмотрении, сила священника произрастала не из телесной крепости. Она бы могла быть духовной, переданной ему ангелами-хранителями. Она же могла быть тем веселящим крепким вином сердца, что возгоняется лишь в пламенном тигле искренних и долгих раздумий. Или же, возможно, его чувствительную натуру оживила громкая и пронзительная музыка, волны которой, поднимаясь к небесам, увлекли с собой и его. Однако мистер Диммсдэйл имел столь отрешенный вид, что возникал вопрос, слышит ли он ее вообще. Его тело продолжало движение вперед с непривычной для него силой. Но где обретался его разум? Глубоко погруженный в себя, он кипел сверхъестественной энергией, выстраивая стройные ряды величественных мыслей, которые вскорости собирался извергнуть. Поэтому он ничего не видел, не слышал и не осознавал происходящего вокруг; однако духовная его составляющая взяла контроль над бренным телом и увлекла за собой, не чувствуя сей ноши и неосознанно придав ему силу, свойственную ей самой. Люди недюжинного ума, но слабые телом, способны время от времени на подобное усилие, которое забирает жизненную силу на многие дни вперед, а затем проводят жизнь в безжизненном оцепенении.

Эстер Принн, пристально глядевшая на священника, ощутила, как ее охватывает тоскливое предчувствие, причина и происхождение которого были ей неизвестны, если только не крылись в том, что он теперь казался таким далеким от нее и совершенно недосягаемым. Один его взгляд, в котором было бы узнавание, такой, каким она представляла его себе много раз, – вот в чем она нуждалась. Эстер задумалась о сумеречном лесе, о небольшой лощине, месте уединения, любви и страданий, о замшелом древесном стволе, на котором, сидя рука об руку, они вели разговоры, наполненные печалью и страстью, и смешивали свои речи с меланхоличным бормотанием ручья. Каким глубоким было тогда их понимание друг друга! И это тот самый мужчина? Сейчас она едва узнавала его!

Он горделиво шествовал мимо, зримо окутанный величественной музыкой, в компании величавых и почтенных отцов колонии, такой недосягаемый в своем мирском положении и еще более отделенный от нее скопищем его безжалостных мыслей, сквозь которые она сейчас на него смотрела! Она обреченно поняла, что все было лишь иллюзией, и то яркое единение душ между ней и священником существовало лишь в ее фантазиях. И всем своим женским естеством Эстер не могла простить его – особенно теперь, когда тяжелая поступь их Судьбы раздавалась все ближе и ближе! – за способность так всецело отрешиться от их общего мира – в то время как она сама блуждала на ощупь во тьме, протягивая холодные ладони, ища и не находя его.

Перл то ли заметила и переняла чувства матери, то ли сама почувствовала отчужденность и недосягаемость, окутавшие священника. Пока процессия проходила мимо, девочка не могла устоять на месте, трепеща, словно птица, готовая вот-вот упорхнуть. Когда все прошли, она заглянула Эстер в лицо.

– Мама, – спросила она. – Это был тот самый священник, что поцеловал меня у ручья?

– Тише, тише, милая моя Перл! – прошептала ее мать. – Мы никогда не должны говорить на рыночной площади о том, что случилось с нами в лесу.

– Я не уверена, что это был он – он так странно выглядел, – продолжила девочка. – А то я подбежала бы к нему и попросила бы поцеловать меня снова, перед всеми этими людьми, как тогда, под старыми мрачными деревьями. Что бы священник ответил мне, мама? Схватился бы он рукой за сердце и рассердился бы на меня и попросил бы уйти?

– А что бы он сказал тебе, Перл, – сказала Эстер, – помимо того, что сейчас не время для поцелуя и что поцелуям не место на рыночной площади? Хорошо, глупое дитя, что ты не стала с ним говорить!

Новый оттенок того же чувства к мистеру Диммсдэйлу был проявлен персоной, чья эксцентричность, безумная, как следует ее определить, позволяла ей делать то, на что не смогли бы отважиться добрые горожане, – и теперь позволила на глазах у общества начать разговор с носительницей алой буквы. То была миссис Хиббинс, которая, в своем великолепном наряде с тройными брыжами, расшитым корсажем и пышным бархатом платья, вышла, опираясь на трость с золотым набалдашником, наблюдать процессию вблизи. Поскольку эта почтенная леди была известна (за что впоследствии ей пришлось заплатить жизнью) как ведущая исполнительница всех ритуалов черной магии, которые распространялись все шире, толпа расступалась перед ней, боясь прикоснуться к ее облачению, словно в широких бархатных складках могла затаиться чума. От вида разговора с Эстер Принн – какие бы добрые чувства многие ни испытывали к последней, – страх перед миссис Хиббинс удвоился, что привело к суматошному движению в той части площади, где находились обе женщины.

– Способно ли смертное воображение постичь такое? – конфиденциально шепнула старая леди. – Вон тот священник! Люди считают его святым на земле, и таковым, я должна признать, он действительно сейчас выглядит! Кто же теперь, увидев его в процессии, мог бы подумать, что не так уж давно он выбирался из своего кабинета, пережевывая старые строки еврейской библии, полагаю, чтобы подышать лесным воздухом! Ага! Мы знаем, что это значит, Эстер Принн! Но, истинно говорю, я едва ли могу поверить, что это все тот же человек. Я видела многих церковников, шагавших за музыкантами, среди тех, кто танцевал со мной под музыку Неназываемого, и тогда же индейский пау-вау или лапландский волшебник менялись с нами парами! Все то безделица для женщины, которая знает этот мир. Однако не этот священник. Разве можешь ты быть уверена, Эстер, что это тот самый мужчина, что говорил с тобой на лесной тропе?