Итак, великий дом был построен – столь знакомый автору по воспоминаниям, ведь с самого детства этот объект вызывал в нем любопытство: и как образец величественной архитектуры давно минувших веков, и как место событий куда более любопытных, чем могли бы произойти в одном из серых феодальных замков, – знакомый именно таким, пожелтевшим и ветхим от старости. И тем сложнее было представить яркую новизну, с которой он впервые встретил свой рассвет. Впечатления от его нынешнего состояния, отдаленного от того дня на сто шестьдесят лет, неизбежно затмевают картину, которую он являл собой в то утро, когда влиятельный пуританин пригласил весь город на окончание строительства. Церемония освящения, праздничная, равно как и религиозная, должна была состояться в тот день. После молитвы и проповеди преподобного мистера Хиггинсона состоялось хоровое пение псалмов, во многом вдохновляемое элем, сидром, вином и бренди, которые лились рекой; ожидали также целого быка, зажаренного на вертеле, или, по крайней мере, жаркого такого же веса, но разрезанного на более доступные порции. Олень, застреленный миль за двадцать от дома, был превращен в огромное количество мясных пирогов. Треска весом в шестьдесят фунтов, пойманная в заливе, растворилась в густом бульоне рыбной похлебки. Иными словами, дымоход нового дома, исторгая густой кухонный дым, широко разносил запах мяса, птицы, рыбы, вкусно приправленных пряными травами и луком. Сам запах подобного праздника, пробираясь в ноздри людей, становился приглашением и аперитивом.
Улицу Мол, ныне улицу Пинчеон, как более пристало ее называть, в назначенный час запрудил народ, словно проход к церкви незадолго до проповеди. Все по мере приближения смотрели вверх, на впечатляющее здание, которое отныне занимало достойное место в ряду человеческих обиталищ. Оно стояло чуть в отдалении от улицы, но то была гордость, а не смирение. Весь видимый его фасад был украшен причудливыми фигурами, порождениями гротескного готического воображения, нарисованными или вылепленными из блестящей штукатурки – смеси извести, гальки и битого стекла, покрывавшей деревянные стены снаружи. С каждой стороны дома в небо поднимался один из семи шпилей, представляя собой единство частей здания, дышащего одним-единственным огромным дымоходом. Решетки закрывали окна, крошечные ромбовидные стекла которых пропускали свет в комнаты и коридор, затененные вторым этажом, далеко выступавшим за фундамент, сам же второй этаж уступал третьему, что создавало задумчивый полумрак в комнатах нижнего этажа. Резные деревянные шары украшали места соединения этажей. Небольшие кованые спирали венчали каждый из семи шпилей. На треугольной части шпиля, глядевшего в сторону улицы, находился циферблат, установленный в то самое утро, и солнце высвечивало на нем первый яркий час истории, которой не суждено было сохранить свою яркость. Все вокруг было усыпано стружкой, щепками, черепицей, разбитыми половинками кирпича – это, в сочетании с недавно потревоженной землей, на которой еще не успела вырасти трава, производило впечатление странной новизны, столь подходящее дому, еще не успевшему стать привычным и повседневным.
Главный вход, шириной почти равный дверям церкви, находился в углублении между двумя шпилями фасада, и был прикрыт навесом, под которым установили скамьи. Под аркой входа на еще не стертом пороге теперь топтались священник, старейшины, члены магистрата, дьяконы и вся аристократия города, если не округа. Вокруг толпились представители низших классов, которые вели себя столь же свободно, но подавляли аристократию количеством. В самой арке, однако, стояли двое слуг; они указывали гостям направление в сторону кухни или приглашали в более пристойные помещения – равно приветливые со всеми, но все же отмеривавшие степень приветливости в зависимости от положения гостя. Бархатные одежды темных цветов, но богатой отделки, крахмальные пояса и воротники, вышитые перчатки, аккуратные бороды, выражения лиц и величественность осанки позволяли с легкостью отличить почтенных джентльменов той эпохи от купцов или рабочих в кожаных камзолах, с восхищением глазевших на дом, который сами же помогали возводить.
Однако было одно неутешительное обстоятельство, вызывавшее с трудом скрываемое недовольство у некоторых самых пунктуальных гостей. Основатель этого роскошного особняка – джентльмен, известный крайним благородством и выдающейся вежливостью манер, – уж точно должен был стоять в главном зале и первым приветствовать столь значительных персон на своем скромном празднике. Однако до сих пор его не видели и даже самым почтенным гостям не удалось с ним повидаться. Подобная медлительность со стороны полковника Пинчеона стала совершенно неприемлема, когда появилось второе лицо провинции, а церемония приветствия все не начиналась. Лейтенант-губернатор, визит которого с почетом и благоговением ожидался в тот день, спешился, помог своей леди спуститься с дамского седла, пересек порог полковника и был встречен всего лишь домовым управляющим.
Этот последний – седовласый мужчина с тихими и безупречными манерами – нашел необходимым объяснить, что хозяин дома до сих пор остается в кабинете, куда удалился около часа назад, пожелав, чтобы его не беспокоили.
– Ты разве не видишь, приятель, – сказал старший шериф графства, отводя слугу в сторону, – что перед тобой не менее чем лейтенант-губернатор? Немедленно позови полковника Пинчеона! Я знаю, что он этим утром получил письма из Англии, а за их чтением и осмыслением можно провести больше часа, того не заметив. Но он будет крайне недоволен, поверь мне, если ты заставишь его проявить невежливость по отношению к одному из наших главных правителей, тому, кто, можно сказать, представляет короля Уильяма в отсутствие самого губернатора. Немедленно позови хозяина!
– Нет, прошу, ваша милость, – ответил слуга в замешательстве, но все же с медлительностью, ясно указывавшей на жесткий и тяжелый характер полковника Пинчеона. – Мой господин отдал очень четкий приказ, и, как известно вашей милости, он не прощает непослушания тем, кто обязан ему своим жалованием. Пусть кто угодно откроет ту дверь, я не смею, хотя одного голоса губернатора достаточно было бы убедить меня это сделать!
– Вздор, вздор, господин старший шериф! – воскликнул лейтенант-губернатор, который услышал этот разговор и чувствовал свое высокое положение достаточно сильно, чтобы не беспокоиться о недостатке почтения. – Я возьму это дело в собственные руки. Пришло время доброму полковнику выйти и поприветствовать друзей, иначе нам придется заключить, что он слегка увлекся канарской мальвазией, пытаясь выбрать, который бочонок лучше всего подойдет к столу в этот славный день! Но раз уж он настолько запоздал, я сам ему напомню о празднике!
С этими словами, так нарочито топая своими роскошными сапогами для верховой езды, что звук наверняка был слышен даже в самом дальнем из семи шпилей, он приблизился к двери, указанной слугой, и заставил новую панель завибрировать в ответ на громкий размашистый стук. Затем, с улыбкой обернувшись к зрителям, ждал ответа. Которого, однако, не последовало, и он постучал снова, все с тем же неутешительным результатом. После чего, поддавшись холерическому своему темпераменту, лейтенант-губернатор поднял тяжелую рукоять своего меча и принялся колотить ею по двери так громко, что присутствующие зашептались о том, что такой шум способен потревожить и мертвого. Как бы то ни было, разбудить полковника Пинчеона не удалось. Когда затихли отголоски шума, тишина, повисшая в доме, была глубокой, мрачной и давящей, несмотря на то что языки многих гостей уже изрядно распустились после украдкой выпитых пары-тройки кубков вина.
– Странно, поистине! Очень странно! – воскликнул лейтенант-губернатор, перестав улыбаться и тревожно нахмурившись. – Но, видя, как наш хозяин подает отличный пример пренебрежения правилами, я также отброшу их в сторону и позволю себе нарушить его уединение.
Он попытался открыть дверь, которая поддалась под его рукой, а затем широко распахнулась от внезапного порыва ветра, который с громким вздохом пронесся от входной двери по всем коридорам и комнатам нового дома. Он прошелестел шелковыми одеяниями дам, всколыхнул кудряшки на париках джентльменов, встряхнул занавеси и тюль в окнах спален, заставил все живое напрячься и в то же время застыть. Тень потрясения и почти испуганного предвкушения – никто не знал причин того и другого – одновременно накрыла всех присутствующих.
Они тянулись, однако, к уже открытой двери, заставляя лейтенанта-губернатора войти в нее первым под натиском их любопытства. С первого взгляда они не заметили ничего необычного: красиво обставленная комната среднего размера, слегка затененная занавесями, книги на полках, большая карта на стене, весьма похожий портрет полковника Пинчеона, а под портретом в дубовом кресле с подлокотниками – сам полковник с пером в руке. Письма, пергаменты и чистые листы бумаги лежали на столе перед ним. Он, казалось, смотрел на любопытную толпу, во главе которой стоял лейтенант-губернатор, с удивлением, если не с возмущением той наглостью, с какой они нарушили пределы его личного кабинета.
Маленький мальчик – внук полковника, единственное человеческое существо, которое когда-либо осмеливалось проявить к нему фамильярность, – пробрался между гостями и побежал к сидящей фигуре, но на полпути остановился и закричал от ужаса. Общество, дрожащее, как лист на ветру, в едином порыве шагнуло ближе и осознало, как неестественно застыл взгляд полковника и что на его воротнике – кровь, пропитавшая всю его седую бороду. Слишком поздно было пытаться помочь. Пуританин с железным сердцем, неустанный обвинитель, хваткий и волевой полковник был мертв! Мертв, в своем новом доме! Остались слухи, достойные упоминания лишь для того, чтобы придать сверхъестественного ужаса сцене, и без того достаточно мрачной. Предание той поры гласило, что среди гостей прозвучал голос, похожий на голос старого Мэттью Мола, казненного колдуна: «Господь напоил его кровью!»