Алая буква — страница 75 из 98

Некоторое время спустя, как раз когда пожилой джентльмен крайне величественного вида проходил внизу, большой пузырь, как по волшебству, нырнул вниз и лопнул у него прямо перед носом! Тот посмотрел вверх – вначале суровым пронзительным взглядом, которому не помешал мрак за арочным окном, – а затем с солнечной улыбкой, которая словно вызвала полуденный зной в радиусе нескольких ярдов вокруг него.

– Ага, кузен Клиффорд! – воскликнул судья Пинчеон. – Надо же! До сих пор пускает мыльные пузыри!

Тон его, казалось, был ласковым и успокаивающим, и все же в нем звучала горечь сарказма. Что же до Клиффорда, тот совершенно окаменел от страха. Помимо некой причины, кроющейся в прошлом, он испытывал врожденный и изначальный ужас перед превосходством судьи, как и пристало слабым, тонким, восприимчивым натурам в присутствии грубой силы. Сила кажется слабому непостижимой, а оттого пугает вдвойне. И нет более ужасной силы, нежели родственник с железной волей и многочисленными связями.

12Дагерротипист

Не стоит полагать, что жизнь человека столь активной натуры, какая свойственна была Фиби, могла полностью проходить в стенах старого дома Пинчеонов. Требования Клиффорда относительно ее присутствия обычно удовлетворялись и заканчивались задолго до заката в те долгие летние дни. При всем спокойствии его дневного существования жизнь все же выпивала из него все соки. Но не физические нагрузки изматывали его – он лишь изредка брался за мотыгу или шагал по дорожкам сада, либо, в дождливую погоду, бродил по огромной нежилой зале, стремясь в основном к неподвижности, чего требуют любые одряхлевшие конечности и мышцы. Нет, то был всепоглощающий огонь внутри, питающийся жизненной энергией, ибо монотонность, которая оказала бы свой отупляющий эффект на разум, будь обстоятельства немного иными, для Клиффорда не была монотонностью. Возможно, он находился в состоянии нового роста и восстановления и постоянно требовал подпитки своего духа и интеллекта видами, звуками и событиями, которые вовсе не требовали присутствия персон, более знакомых с этим миром. Для детского разума вся активность обязательно сменяется отдыхом, так и для разума, который пережил второе рождение после долгого отсутствия жизни, требовалось то же чередование.

Вне зависимости от причины, Клиффорд часто уходил на покой, совершенно измотанный, когда солнечные лучи все еще просачивались сквозь задернутые шторы или освещали последним заревом стены комнат. Он рано отходил ко сну, как свойственно иным детям, и во сне снова становился ребенком. Фиби же получала в полное свое распоряжение остаток дня и весь вечер.

То была свобода, совершенно необходимая для здоровья даже такого устойчивого к мрачным влияниям характера, как у Фиби. Старый дом, как мы уже говорили, был пропитан сухой и мокрой гнилью, а воздух его никому не мог бы пойти на пользу. Хепизба, несмотря на некоторые свои ценные качества, почти сошла с ума, заточив себя на столь долгий срок в этом месте, где не имела иной темы для размышлений, кроме своей единственной привязанности и горькой обиды. Клиффорд, как читатель уже вполне себе представляет, был слишком инертен для морального взаимодействия с иными людьми, в каких бы близких и исключительных отношениях с ним они не состояли. Но симпатия между людьми относится к материям более тонким и универсальным, чем можно подумать, она существует и в иных формах организмов и резонирует с нами. Цветок, к примеру, как замечала сама Фиби, в руке Клиффорда всегда начинал вянуть быстрее, чем в ее собственной, и, повинуясь тому же закону, жизнь самой девушки, будучи ароматом цветка для двух старых измученных душ, неминуемо бы поблекла и увяла куда раньше, чем если бы оказалась на груди более молодой и счастливой. Если бы она то и дело не поддавалась кратким импульсам подышать деревенским воздухом на прогулке за городом или океанским бризом, гуляя по побережью, если бы не подчинялась тому же зову Природы, который побуждает девушек Новой Англии посещать метафизические или философские лекции, или наслаждаться обширными пейзажами, или слушать концерты, если бы не отправлялась за покупками в город, обыскивая целые склады прекрасных товаров и принося домой только ленточку… Если бы не выкраивала немного времени для чтения Библии в своей комнате и мыслей о матери и родной деревне… В общем, если бы не перечисленные духовные лекарства, мы увидели бы нашу бедную Фиби похудевшей и побледневшей, утратившей целостность и унаследовавшей те странные черты, которые прочат молодым особам судьбу старой девы и крайне безрадостное будущее.

И все же перемена становилась заметна – перемена, отчасти достойная сожаления, хоть истончившиеся черты заменялись другими, возможно, еще более ценными. Она не всегда оставалась веселой, ей свойственна стала задумчивость, которую Клиффорд в целом ценил куда больше прежней простодушной радостной прямоты, поскольку теперь она лучше понимала его, иногда помогая ему самому осознать себя. Ее глаза стали больше, темнее, глубже, стали настолько глубокими, что в моменты молчания они казались артезианскими скважинами, уходящими в бесконечность. В ней осталось меньше черт девочки, которую мы наблюдали выходящей из омнибуса, но появились черты более женственные.

Единственным юным разумом, с которым Фиби удавалось столкнуться, был дагерротипист. Неизбежно, повинуясь давлению изоляции, они привыкли к обществу друг друга. Если бы им довелось встретиться в иных обстоятельствах, ни один из них даже не задумался бы о другом, если только их крайняя непохожесть не послужила бы основой взаимного притяжения. Оба они были истинными уроженцами Новой Англии, обладали одной основой во внешнем своем развитии, но их внутренний мир разнился так сильно, словно они родились на разных концах Земли. В начале их знакомства Фиби сдерживалась сильнее, чем свойственно было ее прямым и простым манерам, и старалась не слишком сближаться с Холгрейвом. И до сих пор она не считала, что хорошо его знает, хотя они почти каждый день встречались и разговаривали как близкие знакомые или даже друзья.

Художник, пусть и отрывочно, посвятил Фиби в свою историю. Будучи совсем юным, он уже достиг пика своей карьеры, и в его жизни было столько приключений, чтобы заполнить даже краткими их описаниями целый том автобиографии.

Однако романтическая история, изложенная в стиле «Жиля Бласа»[46], адаптированная к американскому обществу, уже не будет романтической историей. Множество людей пережили тот же опыт, что в ранние годы выпал на долю испанца[47], однако едва ли считают его достойным рассказа, в то время как успех, к которому они стремятся, способен затмить даже то, что придумал для своего героя рассказчик. Холгрейв поведал Фиби почти с гордостью, что не может похвастаться происхождением, более чем скромным, или образованием, не слишком глубоким, – оно ограничивалось несколькими месяцами учебы в местной школе. Рано лишившись поддержки родных, он с детства привык себя обеспечивать, чему немало способствовала его врожденная сила воли. Хотя ему было только двадцать два года (без нескольких месяцев, которые равнялись годам при подобной жизни), однако он успел побывать вначале деревенским школьным учителем, затем продавцом сельской лавки и в тоже время или чуть позже – редактором политической колонки в сельской газете. Он путешествовал по Новой Англии и центральным штатам в качестве торговца вразнос, нанявшись на мануфактуру Коннектикута, производившую одеколоны и прочие эссенции. Время от времени он изучал и практиковал стоматологию, причем крайне успешно, в особенности в городах-фабриках, расположенных вдоль рек внутри страны. Он нанимался помощником на пакетботы и посетил Европу, где нашел возможность увидеть Италию, часть Франции и Германии. В более поздний период он провел несколько месяцев в поселении фурьеристов[48]. Совсем недавно он стал выступать с публичными лекциями о месмеризме[49] – науке, в которой он обладал весьма замечательными способностями, что он доказал Фиби, погрузив в сон копавшегося поблизости петуха.

Нынешнее свое занятие – дагерротипы – он считал совершенно неважным и наверняка не более постоянным, чем предыдущие. Он взялся за это искусство с беспечной готовностью любителя приключений, которому нужно заработать на хлеб. И он готов был отбросить это занятие с той же легкостью, как и прочие, достаточно было решиться получать тот же хлеб иными способами. Но самым примечательным и, возможно, ярче всего свидетельствующим о необычайной уравновешенности молодого человека был тот факт, что при всей этой постоянной изменчивости он никогда не терял самого себя. Будучи бездомным, постоянно меняя место жительства и, следовательно, не заботясь ни о мнении общества, ни о мнении отдельных людей, снимая одну маску, натягивая другую и готовясь сменить ее третьей, он никогда не переставал быть самим собой и не забывал о своей совести. Невозможно было узнать Холгрейва и не признать этого факта. Хепизба это заметила. Фиби вскоре тоже заметила это свойство надежных натур, которое располагало к своему обладателю. Однако ее не раз поражало, а то и отталкивало не столько его сомнение в человеческих законах, сколько чуждость этих законов его природе. Рядом с ним Фиби чувствовала себя неуверенно, неуютно из-за отсутствия в нем почтения ко всем общепринятым нормам, разве что эти нормы доказывали свое право на существование.

Более того, она едва ли считала художника впечатлительным. Он был слишком спокойным и холодным наблюдателем. Фиби часто ощущала его взгляд, но почти никогда не чувствовала его сердца. Он внимательно изучал своих соседей и не позволял ни малейшей черте их характеров ускользнуть от своего взгляда. Он был готов сделать для них любое посильное доброе дело, но все же не сближался с ними и ни разу не демонстрировал, что, узнавая их лучше, начинает теплее к ним относиться. В своих отношениях с ними художник словно искал пищи для ума, но не привязанности для сердца. Фиби не могла понять, что же так интересует его холодный разум в ней самой и ее друзьях, раз уж они ему безразличны или почти безразличны в качестве объектов привязанности.