Алая чалма — страница 13 из 25

Ребятишки на пологих склонах гор пасли стельных коров, которых хозяева не отпускали в стадо, коз с козлятами. А девочки насобирают, бывало, цветов, усядутся в кружок и плетут венки. При этом поют дивные песни, которые, может, слышали от своих матерей. А матери — от своих матерей и бабушек. Старинные были те песни, как сами горы. И ущелья, и крутобокие скалы откликались им эхом, будто подпевали…

Мальчишки той деревни, как и все мальчишки в мире, больше всего любили играть в войну. Очертя голову носились они по склонам, карабкались на скалы, прятались в сталактитовых пещерах, напоминающих хрустальные дворцы, прыгали через наполненные темнотой расщелины. Игра с опасностью увлекала их. Они привыкли к ней. И может, поэтому все они вырастали мужественными и сильными…

Абдулла-юлдузча пососал угасшую самокрутку. Потом заметил, что она не дымит, и зажег спичку. Несколько раз глубоко затянулся, да так, что слезы выступили на глазах.

— Но однажды в тот благословенный край пришла война, — продолжал он. — На этот раз настоящая. К тому времени уже многие мальчишки подросли и стали мужчинами. Они ушли на фронт. Дрались отчаянно. Однако враги пробрались через горы и пришли в Айсерес. Здесь осталось очень мало людей — большинство старики да женщины. Те, кто здоровьем был покрепче, в горы подались, к партизанам. Оставшиеся были слабы, не могли постоять за себя. Вот враги и заняли деревню…

В тот год, помнится, зима рано пожаловала, холоднющая, с метелями. Все дороги замело снегом. На время фашисты даже облавы на партизан прекратили. Но оставшиеся в горах смельчаки тоже в деревню прийти не могут. У всех переходов, которые известны, вражьи дозоры расставлены. Давно от партизан не приходят вести. Прежде, бывало, хоть изредка спустится с гор чей-нибудь брат, или чей-нибудь муж, или чей-нибудь отец да принесет привет от родных или близких, а взамен возьмет мешок с мукой, с брынзой, засоленным мясом и уйдет обратно. И люди знали, что добрые горы приютили своих сыновей надежно. А теперь ни слуху ни духу от близких. Люди волнуются, женщины тайком слезы проливают. Старики всё больше отмалчиваются, вздыхают. И в самом деле, какая жена может жить спокойно, если больше месяца не слышала голоса мужа? Какая мать может спать по ночам, если от сына не имеет весточки?

И вот однажды, как только стемнело, в дом старого чабана пришла такая же седая, как и он, старуха Зейне́п-апте́. Утирая слезы, застывшие от мороза на впалых щеках, говорит:

— Много лет ты, Мустафа́, по этим горам расхаживал. Сколько пар чары́ков истоптал, и не счесть. Все тропиночки знаешь. Во все расщелины заглядывал. Ты такие дороги знаешь, о которых никто не ведает. Сходил бы ты, Мустафа-ага, в лес к партизанам. Дознался бы — живы ли мои сыночки Аме́т и Селяме́т. Век бы за тебя богу молилась.

— Эх, старуха… — отвечает дед. — Если бы мне былую силу, я бы скалы своротил да столкнул на врагов. Разве сидел бы я нынче у очага? Да вот, милая, ноги подвели. Не держат на старости лет. Приходится валяться на миндере[6], греть старые кости да богу за наших молодцов молиться.

Старуха прикрыла рот уголком платка, заговорила почти шепотом — чтобы не подслушал невзначай кто-либо.

— Слыхала я, что голод у партизан. Есть им нечего. А по деревне недобрый разговор ходит. Сказывают, что враги наших овец отбирать будут, чтобы нажраться, да сил набраться, да после этого с нашими джигитами схватиться… Как ты, старый чабан, думаешь, станем ли мы врагов раскармливать, чтобы они потом наших детей одолели?.. Своим-то и сухаря передать не можем… — Зейнеп-апте поднесла к глазам платок, всхлипнула.

— Ты когда слышала, что скот собираются отбирать? — спросил у нее чабан.

— Сегодня. Полицаи немецкого шнапса напились, расхвастались друг перед дружкой: мол, вдоволь наедятся…

— Пусть камни грызут, а не шашлык! — проворчал старик. Позвал внука: — Эй, Абдулла! Принеси-ка с печи мои чарыки!

— Дедушка, вам же нельзя вставать, — говорит ему внук, входя в комнату с чарыками. Лежали бы себе. Я сам за вас все сделаю…

Дед будто не слышит. Обулся. Отворил дверь и спрашивает у старухи:

— Значит, они голодают, говоришь? — и кивком показывает в сторону молчаливых гор, которые обозначились на фоне синего неба черными зубцами.

— Да, уважаемый, да… — закивала старушка и вышла из комнаты вслед за чабаном.

Они исчезли во тьме.

Дед вернулся после полуночи. Абдулла ждал его, ждал, но так и не дождался, уснул. Чабан подошел к лежанке внука, затормошил его:

— Вставай, сынок, дело к тебе. Ну, вставай же… Протри глаза.

А мать Абдуллы в это время миску с похлебкой принесла.

— Зачем ты будишь его, отец, — говорит, — он только что уснул, все тебя дожидался… Садись лучше, поешь, проголодался, поди.

Но Абдулла уже подсел к софре́ — круглому столику на низеньких ножках, устроился рядом с дедом и протирал кулаком глаза. Старик пригласил его мать тоже принять участие в разговоре. Положил руку на плечо внука. Задумался, свел седые брови. Потом вздохнул и говорит:

— Сынок, настало время с тобой, как со взрослым, совет держать. Люди решили поручить тебе важное дело…

— Какое же дело? — встревожилась мать Абдуллы.

— Ты слушай, не перебивай, — говорит ей дед хмуро. — Сейчас узнаешь… Лучше меня, конечно, этого никто не сделал бы. Но, думаю, там, где я с закрытыми глазами пробрался бы, мой внук с открытыми наверняка пройдет. Верно?

— Верно, дедушка, — соглашается Абдулла.

— Я тебя часто брал с собой в горы. Ты помнишь тропки, по которым ходил?

— Да, дедушка, — кивает Абдулла.

— Сегодня перед рассветом люди сгонят в наш двор своих овец и коз. Ты погонишь их к Поющему ущелью. Помнишь это ущелье? Оно считается непроходимым зимой. Там наверняка нет никакой засады. Ты проберешься туда между горой Трезубом и красной скалой Большой Палец. Понял? Там тебя никто не заметит. — И, сказав это, дед внимательно посмотрел на внука. — Сможешь?

Не успел Абдулла кивнуть, мать запричитала:

— Ты хочешь погубить ребенка!..

Но дед прервал ее.

— Ребенок он или джигит, узнаем завтра, — сказал он.


Дом старого чабана Мустафы стоял на самом краю деревни. Поэтому согнать скот к нему во двор было дело простое. Но проделать это надо было быстрее — пока не проснулись напившиеся с вечера полицаи. Фашистский карательный гарнизон третьего дня отбыл в какое-то селение, где якобы совершили налет на их штаб партизаны. Как бы утром не нагрянули. Тогда все пропало. Если узнают, что партизанам отправили скот, никого не пощадят. Деревню сожгут. Думая об этом, Абдулла весь остаток ночи не сомкнул глаз. Когда дед вошел его будить, сквозь заиндевелые окна в комнату уже просачивался голубоватый свет.

Чтобы овцы не блеяли, их ночью сытно накормили. Дед отворил ворота, и они вдвоем погнали стадо на дорогу, уводящую прямо в горы. Но по ней давно никто не ходил, и она была завалена снегом. Овцы неохотно свернули на нее. Дед шел, опираясь на посох, с трудом вытаскивая из глубокого снега ноги. Давал наставления внуку, задумывался. Ему казалось, будто что-то важное упустил из виду, чего-то не рассчитал.

— Помни, — уже в который раз повторил он. — Гони только до Поющего ущелья. Если не встретишь партизан, оставь стадо и возвращайся. Пусть лучше пропадет оно, чем фашистам достанется. День нынче короток. Пока стемнеет, дома должен быть.

Когда овцы, вытянувшись длинной вереницей, последовали друг за другом, дед приотстал и больше для себя, чем для внука, проговорил:

— Ну, с богом.

Долго стоял Мустафа-ага на дороге, глядел вслед внуку и отаре, пока они не исчезли в белесой морозной мгле…

Угнав стадо на значительное расстояние от деревни, Абдулла свернул с дороги на подветренную сторону склона. Здесь было меньше снега и овцы могли передвигаться быстрее…


Возница замолчал. Поморщил лоб, напрягая память. Он, видно, старался в малейших подробностях припомнить и то утро, и того пастушка. Отрывисто, с хрипом в груди покашлял, утер рукавом обветренные губы и глуховатым голосом продолжил:

— Гонит Абдулла свое стадо, поторапливает. А овцы тоже, поди, с умом — чуют, что не к добру их выгнал чабан в неурочный час. Идут цепочкой друг за дружкой, озираются, снег с тревогой обнюхивают. А овца, она и есть овца — как ни спешит, а все одно плетется. Стал Абдулла от медленной ходьбы зябнуть. В дедов полушубок кутается. А полушубок велик. Ветер то и дело отворачивает полы, холодит тело, задувая под рубашку.

Небо побелело, сея над сонными горами блеклый свет. А потом и вовсе стало светло. Но опасность уже была позади. Так во всяком случае Абдулле казалось. Потому что стадо, как нитка через ушко иголки, уже перебралось через узкую расщелину и оказалось между двумя горами, о которых упоминал дед. Ущелье будто доверху наполнено молоком: густой туман застлал все вокруг. Такой густой, что дышать трудно. Овцы теперь проголодались и начали блеять. Абдулла прикрикнул на них, а тех, что отстали, огрел кнутом. Потом успокоился, подумав: «Пусть себе блеют, теперь не страшно, никто не услышит». Из-за пазухи вынул круто посоленный ломоть хлеба, крупную луковицу и на ходу позавтракал. Теперь можно вышагивать бодро хоть до самого Поющего ущелья. Вблизи ущелья его с овцами увидят партизаны. Ведь не могут не увидеть стада, темными точками рассыпавшегося по белому снегу. Так считал Абдулла.

Овцы то одна, то другая увязают в снегу по самое брюхо. Приходится лезть в сугроб, помогать им выбираться. Не оставлять же! Тоже ведь живая душа — глядит вслед и жалобно блеет. Из-за них полные сапоги снегу набилось. Абдулла пошел вприпрыжку, чтобы хоть немножко согреть ноги.

Как бы то ни было, к полудню Абдулла добрался до Поющего ущелья. Добраться-то добрался, а радости мало: до сих пор его никто из своих не заметил. Плоское плато на вершине гор, где остановилось стадо, круто обрывалось вниз. Далеко на дне пропасти рос лес: корявые старые сосны, неестественно изгибаясь, стелятся по земле. Их заледенелые ветви очень похожи на перепутанные щупальца осьминогов. Это беспрестанный ветер, дующий там, понизу, сделал их такими уродливыми.