Что касается личности убитого, то установить ее так и не удалось. Пока, утешил меня господин Загоскин. Единственное, что было ясно (это заметил и я, осматривая с участием судебного врача труп), — так это несомненная принадлежность покойного к высшему обществу. О ней говорит и дорогое белье с вышитой монограммой С.С., надетое под брюками, и состояние кожи, волос и ногтей. В настоящее время, по словам Павла Симеоновича, сыскные агенты обходили портных, показывая им рисунок монограммы и расспрашивая о заказчике, которому могла бы монограмма принадлежать, а также проверяли гостиницы, выясняя, не пропадал ли кто из приезжих постояльцев. Но обнадеживающих вестей не было.
Невесело возвращался я на Литейную. Было уже поздно, и стемнело, но погоды еще стояли летние, и нагревшаяся мостовая потихоньку отдавала дневное тепло. Звезды уж поблескивали в прозрачном небе, и от Невы тянуло речной свежестью вперемешку с едва уловимым запахом рыбы. Безмятежность разливалась в сумеречном воздухе, а вот на душе у меня было муторно. Вот мое первое дело, вот повод применить все накопленные за годы учебы знания, а расследование стоит на месте. И полицейские сыщики, вместо уважения и восхищения, о котором мне мечталось, выказывают мне скорее пренебрежение. И вполне заслуженное, понимал я с горечью.
Собственно, делать мне на работе в такой поздний час было нечего, но я направлялся туда, чтобы оставить бумаги — протокол осмотра места происшествия и другие материалы следствия, выносить которые не по служебной надобности было строжайше запрещено. Нарочно не торопясь, я шел, вдыхая теплый вечерний эфир. По Литейной ехали экипажи; шуршали резиновые шины, то и дело всхрапывали извозчичьи лошади, из открытых окон «Летучей мыши» доносилась веселая музыка и женский смех.
Про себя я то и дело обращался к обстоятельствам странного преступления, случившегося в особняке барона, перебирал в памяти те сведения, которые сообщили свидетели, но нет-нет, да и сбивался мыслями на просьбу своего товарища, Валентина Плевича, о передаче дела ему. Что мне сказать Плевичу? Как поступить? С кем можно посоветоваться по столь деликатному вопросу? Ведь, прося совета, я вынужден буду указать те обстоятельства, на которые сослался он, а Плевич хотя и не связывал меня обетом молчания, но разглашать некоторые его доводы я считал себя не вправе, как порядочный человек.
Но что же все-таки произошло в особняке барона? Кто этот убитый?
Обитатели особняка, хозяева и слуги, не опознали в нем какое-либо знакомое лицо. Надо, впрочем, оговориться, что баронессе Ольге Аггеевне убитого не предъявляли. Узнав о страшной находке в доме, она слегла и не смогла подняться. Все то время, что я провел в особняке, при ней неотлучно находился врач, который опасался за серьезные последствия этого нервного шока и не мог позволить усугублять его. Пришлось отложить допрос баронессы на более благоприятное время, но барон с ее слов заверил меня в том, что выслушав описание внешности покойного, Ольга Аггеевна не нашла в нем сходства с кем-либо из знакомых.
Елизавета Карловна, напротив, проявила незаурядную выдержку и хладнокровие. Она сама напросилась скорее посмотреть на покойного, и как только судебный врач закончил необходимые манипуляции, производимые обыкновенно с трупом до вскрытия, она быстрым шагом прошла в зеркальную залу, прямо к месту, где лежало мертвое тело, присела перед ним и с любопытством стала вглядываться в посиневшее лицо, освобожденное уже от карнавальной маски. Осмотрела она не только лицо, как я успел заметить, но и все тело покойного, его обнаженный торс, согнутые нелепо ноги, отметила, что нож, вынутый теперь из руки трупа и лежавший рядом на паркете, она видела ранее в кабинете у papa, а потом даже, как мне показалось, украдкой потрогала скрюченные пальцы на руке убитого. Потом подняла на меня возбужденный взор:
— А он не такой уж страшный! Его ведь задушили?
Я кивком подтвердил ее правоту.
— Задушили?! Руками?
Она снова обратила взгляд на синюшное лицо трупа и шею в ссадинах.
— Руками задушили?! Но ведь это какая медвежья силища нужна?!
Она поднесла к лицу свои холеные маленькие ручки и стала их разглядывать, делая ими неприятно отозвавшиеся во мне движения, будто она сжимает их вокруг чьего-то горла. Я отвернулся.
— Алексей Платонович, — юная баронесса выпрямилась и теперь заглядывала мне в лицо, — а слуги говорят, на нем маска была? Это правда? Где она?
Я молча указал ей на mantelpiece,[4] куда судебный врач аккуратно положил снятую с трупа маску, и Елизавета Карловна с любопытством устремила на нее свой взгляд, словно маленькая девочка на рождественский подарок.
— Можно мне взять ее?
Она уже потянулась было к маске, и мне пришлось мягко удержать ее руку и отвести в сторону. Жандарм, стоявший у входа в залу, довольно громко кашлянул в усы, но стоило мне обернуться на него, как он принял отсутствующий вид. И я не понял, кашлянул он непроизвольно, или же так реагировал на мой разговор с барышней и мой деликатный жест.
— Простите, Елизавета Карловна, но это вещественное доказательство, и трогать его нельзя.
Елизавета Карловна обиженно надула губки.
— Но вы узнаете эту вещь? — спросил я, отчасти, чтобы отвлечь ее от побуждения взять маску.
— Я? Эту вещь? А она должна быть мне знакома? — удивилась девушка.
— Не встречали ли вы ее ранее в доме?
Елизавета Карловна снова потянулась к каминной полке, но вовремя отдернула руку и, обернувшись на меня, шаловливо прикусила губу. Демонстративно заложив обе руки за спину, она приблизила лицо к лежавшей на mantelpiece маске и внимательно ее рассмотрела.
— О боже! Это же наше фамильное проклятье! — вырвалось у нее.
— Что вы хотите этим сказать? — удивился я. Елизавета Карловна повернулась ко мне, и ее темные глаза зажглись магнетическим светом.
— Как, Медведь, вы никогда не слыхали об этой истории? — край ее платья зацепился за вывернутую руку покойного, лежавшего прямо у ее ног; обнаружив это, она наклонилась и осторожно освободила ткань. Я не мог не удивляться такому хладнокровию юной девушки. Мне, мужчине, и то было не по себе рядом с убиенным, а Елизавета Карловна вела себя так, будто она со мной наедине в гостиной, в перерыве между танцами, и нету тут ни трупа, ни жандарма в дверях…
— Вы ведь были сегодня в кабинете у papa? Видели вы там портрет дамы в елисаветинском платье?
Я кивнул, припоминая висевший за спиной барона портрет дамы в высоком рыжем парике. Но подробности портрета от меня ускользнули.
— Это моя бабка. Вернее, прапрапра… Ну никак точно не запомню, всегда сбиваюсь со счету, — она улыбнулась, точно и не лежал у ее ног мертвец и не хватал ее охладелыми пальцами за подол платья. — Она была фрейлиной у Елисавет Петровны. Вы ведь знаете? «Веселая царица была Елиса-вет»…
Я невольно оглянулся на стража дверей. Елизавета Карловна, без сомнения, цитировала смелое сочинение покойного графа Алексея Константиновича Толстого «История Государства Российского от Гостомысла до наших дней» с едкой сатирой на императоров и сенаторов, уже несколько лет ходившее в списках среди либерально настроенной публики, однако же по понятным причинам до сих пор не опубликованное. Я сам читал это сатирическое произведение, переписанное от руки моим университетским товарищем. Но я и предположить не мог, что юная баронесса Реден тоже читает такие сочинения. У жандарма от ужаса глаза сошлись к носу.
— И звали ее так же, как и меня. И как ее госпожу, императрицу Елизавету, — продолжала девушка. Она заметила, конечно, и мое замешательство, и то, как напрягся страж у дверей, но, похоже, ей это только удовольствие доставляло. — Они там в балах да машкерадах время проводили, Елисавет Петровна ведь была большая модница, и не терпела, когда статс-дамы и фрейлины своими нарядами ее затмевали. Могла и в ссылку за это отправить, и в монастырь упрятать. У нее платьев было более четырех тысяч, когда она умерла, в гардеробах нашли и сочли, представляете?!. А уж если в любовных делах ей дамы дорожку переходили, то и вовсе пропадали несчастные, так, что никто никогда более про них не слышал… — Елизавета Карловна понизила голос, выражение лица у нее стало совсем серьезным, и я поневоле проникся тем, что она говорила.
— Вот и моя прабабка, даром что хороша была необыкновенно, а вела себя скромно, на вторых ролях находилась. Являлась наперсницей императрицы, записочки носила от царственной особы к ее «амурам». И вот однажды моя прапрабабка, — маленькая баронесса произносила это с гордостью, — оказалась посвящена в тайную страсть Елисавет Петровны к итальянскому певцу, привезенному в Россию для услады слуха императрицы, в составе труппы Локателли. Вы же знаете неравнодушие нашей самой веселой царицы к певчим да бандуристам? Она этим неравнодушием и двор заразила. Итальянских примадонн себе князья русские выписывали, для наслаждения не только их голосами. А знатные дамы певцами увлекались, увеселялись в их обществе…
Жандарм у двери снова кашлянул, видимо, в замешательстве от таких фривольных суждений, да еще с упоминанием о членах императорского дома и о нравах двора, тем более что суждения исходили от молодой девушки аристократического происхождения. Хоть все и знали прекрасно про связь дщери Петровой с певчим Разумовским, подразумевалось, что в приличных домах даже спустя столько времени про это не говорят. Да еще и «Историю Государства Российского…» помянула! Жандарм у двери продолжительным покашливанием выразил свое отношение к такому нигилизму.
Но барышня Реден даже не оглянулась на стража дверей, наверное, придавая ему значения не больше, чем предмету обстановки. Она продолжала:
— Буфф и балетная труппа Локателли развлекали русский двор во время балов и празднеств, и этот соловей выделялся из всех своим талантом. Хоть и без роду и племени, хоть и не очень красив собою, певец своим волшебным голосом мог творить с людьми все, что захочет. Именно сладкий его тенор пленил императрицу, и не только ее, многие фрейлины тайком вздыхали по итальянцу, сами не смея и глаз поднять на предмет интереса Елисавет. Только из-за низкого происхождения открыто приблизить его было невозможно, вот и хотела императрица любить его тайно. А моя прапрабабка должна была раскрыть ему глаза на то, чьей любви он удостоен. Объяснение должно было состояться на