Он затягивался папироской и чахоточно покашливал, его нестриженные седые лохмы падали ему на глаза, а в желтых то ли от табака, то ли от формалина пальцах порхали, как экзотические бабочки, холодные стальные лезвия и крючки. И хоть он всегда был желчен и неприветлив, мне почему-то казалось, что в душе он добряк и относится к нам по-отечески. Как-то раз, кивком головы отметив мое к месту сделанное замечание относительно полнокровия внутренних органов препарируемого тела, что указывало на определенную причину смерти, он еще и добродушно толкнул меня локтем, — легонько, но я потом долго вспоминал этот его жест, и трактовал его в глубине души как отеческое одобрение сообразительному юноше. Ведь я вырос без родителей; а мне так хотелось, чтобы кто-то гордился мной именно по-родительски. И если мать, красивая, статная, ласковая, часто являлась мне в воспоминаниях, то отца я почти не помнил. И представляя только его парадный мундир, совсем не в состоянии был вызвать в памяти его лицо…
После этого я стал часто бывать у него в мертвецкой; приходил просто так, вне занятий, читал у него медицинские журналы, по крупицам собирал разные премудрости, удивлялся, что наука не нашла еще способа отличать кровь одного лица от крови другого, а ведь это так важно для следствия…
Что ж, я вступлю в судебные установления, образованные по Уставам 1864 года, во время их пятнадцатилетия. Как странно; жизнь моя, хоть и в результате трагических событий, оказалась связанной со столицей Российской империи именно в тот год, когда из-под пера государя вышел высочайший манифест, давший русскому народу «суд скорый, правый и милостивый». Не знак ли это был свыше, предопределивший мою судьбу? Душа моя трепещет, и дыхание перехватывает от восторга предвкушения, что скоро я ступлю в прохладный вестибюль здания бывшего Арсенала на Литейном, под горельеф с высочайшим напутствием: «Правда и милость да царствуют в судах», ступлю не как проситель, а как полноправный служитель Фемиды…
Оставив Алину плакать над моим свидетельством об окончании Университета, я прошелся по гулким комнатам квартиры, где прожил пятнадцать лет, прошелся, открывая одну за другой белые с золотыми накладками двери. Прошелся мимо окон, выходящих на тихую, засаженную тополями улицу; пух с деревьев уже отлетел, и окна были открыты. Вдалеке, на Загородном, стучали по деревянным кубикам мостовой копыта лошадей, шуршали колеса экипажей, слышались окрики извозчиков. Как всегда, я вздрогнул от далекого пушечного удара, забыв уже, после кратковременной поездки в Воронеж, о том, что сюда, в Семенцы, доносится полуденный выстрел с Петропавловки. Сегодня я прощаюсь с миром своего детства и отрочества; я снял уже небольшую, скромную квартирку на Басковом, поближе к месту моей работы, пешком оттуда я буду добираться до Окружного суда самое большое за четверть часа. Да и неприлично нам уже с Алиной Федоровной будет проживать под одной крышей, хоть и в генеральской квартире, с той поры, как я начну получать жалованье.
В дальней комнате зазвенел колокольчик, так Алина звала горничную.
— Танюша, — услышал я ее грудной завораживающий голос, — принеси, душенька, шампанского нам.
— Бутылку открыть? — деловито переспросила горничная. — Клико или?… Или нашего шипучего?…
— Клико, милая. Открой. И бокалы подай.
Таня ушла на людскую половину, окна которой выходили во двор, и зашуршала чем-то на кухне. После кончины полковника тетушка моя рассчитала почти всю прислугу, уволив вторую горничную, повара, двух слуг покойного мужа. Остались у нас только Татьяна, тогда молодая деревенская девчонка, ее Алина Федоровна просто пожалела выставлять на улицу, куда ей было деться? Да кухарка осталась, вздорная старуха, вечно гонявшая меня с теплой кухни мокрым полотенцем. Правда, готовила она божественно и оказалась превосходной заменой повару; но, думаю, ее Алина оставила в прислугах не за ее кулинарные таланты, а тоже из жалости. Одна, Татьяна, молодая, другая — старая, куда им идти? Так что я остался в доме единственным мужчиной.
А когда подрос немного, когда у меня стали пробиваться первые усы, когда в пугающем юношеском томлении я, душными весенними ночами, ворочался на своем жестковатом ложе, меня посещали иногда мысли — а вдруг Алина отказала от дома всем своим прежним поклонникам ради меня? Ради моего душевного спокойствия? Но ведь она не может знать о моих чувствах, истинных чувствах к ней, которые я прячу даже от себя, значит, просто она своим добрым сердцем уловила какие-то флюиды, исходившие от ее юного племянника, с которым она волею судьбы оказалась под одним кровом. Меня же — какие там флюиды! — меня же просто ударяло электрическим током, стоило коснуться ее локтя или даже края платья, и я тогда просто избегал приближаться к Алине менее чем на вытянутую руку. Да и она тоже как раз в то время перестала шутливо обнимать меня, гладить по голове, пожимать пальцы, не желая смущать своей близостью.
Все, что мне оставалось, — проходя мимо нее, украдкой вдыхать запах ландышей. Бог знает, где Алина заказывала свои духи, всегда одни и те же; я никогда не заходил в ее будуар и не мог видеть флакона, но этот свежий, нежный и в то же время терпкий запах был знаком и дорог мне с того самого первого дня, на вокзале, и до сих пор олицетворяет для меня таинственную женскую сущность, чужую и родную одновременно. А наши родственные прикосновения возродились не так давно, с того времени, как я повзрослел и научился справляться со своим томлением, и она это заметила. Мы снова стали выражать друг другу родственную привязанность ласковыми касаниями, без всякого привкуса «страсти нежной», но я порой жалел о днях нашего невольного отчуждения друг от друга, когда перехватывало сердце даже не от прикосновений, а от еле слышного звука голоса или от дуновения ветерка, поднятого ее юбками…
От этих сладких и щемящих мыслей меня отвлек деликатный звон бокалов — наверняка моих любимых, старых, из красного стекла. Так и есть. Таня, в крахмальном белом передничке, уже расставляла на круглом столике возле окна в зале бокалы и серебряное ведерко с бутылкой шампанского во льду. А моя тетушка стояла спиной к ней, глядя в окно, о чем-то думая; не о том ли, что занимало и мои мысли?
— За твою карьеру, Алешенька, — сказала она еще до того, как повернулась и взяла тонкими пальцами бокал, — за тебя, родной мой. И еще за то… В общем, даст Бог — узнаешь правду про смерть родителей…
Председатель Санкт-Петербургского окружного суда
Сентября «1» дня 1879 года.
№ 9003
г. Старшему кандидату по судебному ведомству при Санкт-Петербургской судебной палате Колоскову Алексею Платоновичу
Уведомляю Вас, Милостивый Государь, что постановлением Общего собрания отделений Суда от 30-го минувшего августа, Вам предоставлено право самостоятельного производства отдельных следственных действий.
Сентября 15 дня, 1879 года
Идя сегодня на службу пешком, я думал о том, сколько нерастраченных сил теснится в моей груди, и как много мне предстоит сделать на своем посту, чтобы оправдать доверие наставников и выполнить свое предназначение в этой жизни. Ведь мы, следователи, Законом облечены весьма и весьма серьезной властью, и, по большинству, молоды — на эту должность в основном назначаются люди, не достигшие и тридцатилетия. А молодость наша, по себе сужу, в сочетании с этой властью, может привести к уверованию в собственную непогрешимость, к самолюбованию и к опьянению своими возможностями, да убережет меня Господь от этого!
Я сам отмерил себе не более, но и не менее пяти лет на то, чтобы стать настоящим следователем, таким, какого видели перед своим внутренним оком составители Судебных уставов. С радостью вижу, что и большинство моих товарищей столь же серьезно относятся к службе, ища повод отличиться не для того, чтобы быть замеченным начальством и настричь потом с этого купонов, — но только чтобы укрепиться в избранной специальности.
Правда, у всех у нас разные цели. Кто-то, как, например, Реутовский, хоть и работает на совесть, но не скрывает, что с нетерпением ждет момента, когда сможет выйти в отставку. Это и понятно: ведь он был утвержден на должность задолго до реформы, и несколько лет прослужил приставом следственных дел, производя дознание по архаическим правилам второй части XV тома Свода законов. В 1860 году, после июньского Указа, передавшего следствие из рук полиции в ведение судебных чиновников, он был представлен губернатором, с согласия прокурора, министру юстиции к назначению судебным следователем и стал именоваться по-новому, выполняя хорошо знакомую ему и привычную работу. Перед реформой, когда ревизовались все дела и послужные списки следователей, с тем, чтобы выбрать, кого из действующих следователей оставить при новых судах, он произвел благоприятное впечатление на проверяющих и был командирован к исполнению обязанностей судебного следователя в Петербургском округе. Он педант, и до сих пор составляет по пунктам дневную записку, отчитываясь о действиях, произведенных за день, хотя по новым правилам этого давно уже никто не требует. Но сам он, посмеиваясь в седые пышные бакенбарды, признается, что предписания старой следственной практики стали частью его натуры, и не составив дневной записки, он не может спокойно заснуть ночью. У него хлопотунья-жена и три пышечки-дочки, которых он сватает всем нашим молодым коллегам.
Другие же, новая поросль, окончившие курс правоведения, одержимы честолюбивыми мечтами и сожалеют лишь о том, что поле избранной деятельности недостаточно широко для них.
Не далее как вчера мы поспорили с моим сослуживцем и однокашником, судебным следователем десятого участка (а всего у нас в столице пятнадцать следственных участков, да в уездах шестнадцать) Плевичем, молодым человеком болезненного вида, со впалыми щеками, не тронутыми румянцем, над которым посмеиваются товарищи за перманентно горящий взор, а также за ту болезненную пылкость, с которой он всегда отстаивает свое мнение, даже если никто на это мнение не покушается.