– Нормально. Но, думаю, незачем было так спешить.
– А по-моему, лучше сразу расставить все точки над «i» и не тешить детские головы напрасными иллюзиями!
«О! Как искусно ты дал мне понять, что возвращаться не собираешься. А как же «вернусь к тебе, хоть целый свет придется мне пройти»?»
– Послушай, Антонио, у меня противоположное отношение к таким вещам. Мне кажется, нам стоит обсудить это и договориться о какой-то общей линии поведения, чтобы не травмировать детей. Анита еще мала, но Фред… он страдает.
«И я, Антонио! Я тоже страдаю! Я так соскучилась! Я хочу тебя видеть! Мне просто необходимо посмотреть тебе в глаза, чтобы убедиться, что все это правда, что я не сплю».
– Хорошо, Катарина. Я понял. Обсудим.
– Когда?
– Я не знаю. Когда-нибудь в другой раз.
– В другой раз? – взвивается Катарина. – А чем ты так занят? Плясками на дискотеках со своей красоткой?
«Черт! Черт! Черт! Надо было сдержаться».
– Моей, как ты выразилась, красотке сорок семь. И ходит она не по дискотекам, а по библиотекам и зоопаркам, пишет диссертацию по психологии дельфинов.
– И в холодильнике у нее всегда есть рыба, – неожиданно выпаливает Катарина.
– Представь себе.
Трубка летит в сторону. Катарина хватает фотографию мужа, которая все еще украшает каминную полку, и швыряет на пол. Рамка разлетается вдребезги. Осколок стекла вонзается в ногу. Из пальца брызжет кровь, из глаз – слезы. Катарина ковыляет в ванную. Хромая мимо глянцевого изображения Антонио, она оставляет на его смеющемся лице красные капли и сквозь зубы бросает:
– Лучше бы ты умер!
9
– …Жил. Целых семь лет. На Гейтрайдегассе Моцарт родился. А на клавесинах, выставленных здесь, он играл. Заходите! – Соня гостеприимно распахивает тяжелую дверь дома перед парой русских туристов, мнущихся у входа и ищущих в путеводителе указания, куда им все-таки идти: остаться на правом берегу реки или все же вернуться на левый.
Девушка старается незаметно проскользнуть мимо служителя, показав удостоверение работника турбюро.
– Ходит, ходит, каждый день ходит, – удается ей разобрать недовольное бурчание на немецком.
Он ее приметил и запомнил. Плохо, но что делать? Ходить по музеям не запрещено, а интерес к творчеству зальцбургской легенды у экскурсовода легко объясним. Она повышает свою квалификацию. Похвально? Очень даже. А то, что она монументом стоит у пюпитров в одном-единственном зале, так увальню внизу об этом никто не докладывает.
Начало одиннадцатого. Посетителей в музее практически нет. Соня останавливается в привычном месте. Так на чем она вчера закончила? Ага. Вот. Скрипичный ключ, аллегро, до, си, фа диез… Девушка воровато оглядывается. Она одна в зале. Вокруг не слышно ни шорохов, ни приближающихся голосов. Соня достает из кармана маленький блокнотик, ручку и начинает торопливо переписывать текст партитуры, добавляя странные, одной ей понятные комментарии: «хвостик у до», «грязь в правом такте», «желтизна начиная с пятой строки». Она так увлекается, что даже ее чуткий слух не улавливает шагов.
– Простите, – робко окликает мужчина из пары русских туристов. Женщина выглядывает из-за его плеча и с интересом смотрит на Сонин блокнот.
– Да? – Соня с невозмутимым видом убирает книжицу в карман.
– Вы не поможете? Не знаете, как пользоваться этой штуковиной? – Ей с улыбкой протягивают аудиогид.
– Нажмите центральную кнопку. Вот эту, – показывает она на острый треугольник, – а дальше слушайте. Вам все расскажут.
– Так просто?
– Автоматика, – усмехается девушка.
– Автоматика, Сонюшка, в нашем деле – враг. – Дядя Леша осторожно забирает у нее калам[32]. – Посмотри на свои буквы.
– Ой, а где они? – Девочка изумленно переворачивает лист. – А с этой стороны остались. А почему?
– Потомушечки му-му, – щелкает ее по носу дядя Леша. – А потому что ты, егоза, забыла первое правило каллиграфа.
– Ничего я не забыла! Я проверила материал.
– Да-а-а?
– Да-а-а, – передразнивает Соня. Она догадывается, что ошиблась, но врожденное упрямство не позволяет сразу признать это.
– Ну и на чем же ты пишешь?
– На какой-то странной бумаге.
Дядя Леша заливается звонким и совсем не обидным смехом.
– Если бумага кажется каллиграфу странной, то…
– То?
– То…
– Ну Леша! – Девочка хлопает мужчину ладошкой по плечу.
– То это не бумага.
– Нет? – расстраивается Соня. – А что?
– Папирус, пергамент, кора.
– Это не одно, не другое и не третье.
– Конечно, нет. Это кожа.
– Кожа?
– Да, вымоченная специальным образом, обработанная, разрезанная на тонкие прямоугольники, но с секретом – писать можно только с одной стороны. Ладно, покажи, что ты пишешь?
– Алиф[33], – Соня протягивает листок. – Ну как?
– Как я тебе и говорил. Автоматика – враг каллиграфа. Здесь поторопилась, не дожала до конца, тут перевела дыхание.
– Откуда ты видишь?
– Харфы[34] пляшут. А почему справа «насх», а слева «рика»?[35]
– Просто тренирую сразу оба стиля.
– Понятно. Все бы тебе побыстрее. Куртка на полу, ранец в углу, башмаки под попой. Небось еще и не обедала.
– Неа, – довольно соглашается Соня, – зато на столе – полный порядок.
– Аккуратный каллиграф – это хорошо, а вот голодный, Сонюшка, – плохо. Мама придет, ругаться будет, нам обоим достанется. На-ка попробуй, выведи эти слова, только сначала собери вещи, а я пойду суп разогрею.
Девочка хватает новый лист кожи и, стараясь не дышать, начинает наносить каламом справа налево тонкие черные штрихи – аккуратная запятая, хвостик которой летит к верхнему углу страницы, под ней – закорючка, похожая на перевернутую на девяносто градусов прописную русскую «и», чуть ниже – почти прямая вертикальная черта с немного заостренными в разные стороны концами. Соня переводит дыхание и рисует левее жирную пиявку, потом любуется работой и читает: «Мама». Смотрит на следующее слово, запоминает: небольшая косая горизонтальная линия, вновь перевернутая «и», тонкая вертикаль, а потом – широкая подкова с обрубленными, будто недописанными вверх загогулинами, и под ней внушительная точка в виде ромба. «Отец», – произносит девочка. «Папа», – говорит она еще раз и улыбается. Это слово нравится ей гораздо больше. Раньше оно было волшебным, сказочным, почти мифическим, а теперь приобрело вполне реальные черты и даже ласковый голос, мягко повторяющий «Сонюшка».
В прихожей щелкает ключ, цокают каблуки. В комнату заглядывает мама:
– Ну, как всегда…
– Здравствуй, мама!
– Здравствуй, горе мое! Опять сидишь?
– Уже всё. Дядь Леш, я закончила.
– Умница! – доносится с кухни. – Мойте руки.
Соня хватает свои листы и, неловко проскользнув мимо матери, бежит демонстрировать свое искусство. Ольга Дмитриевна идет вслед за дочерью, останавливается в проеме двери, смотрит, как две склоненные головы внимательно изучают непонятные каракули и о чем-то перешептываются.
– Соня, ты разве не слышала? Мыть руки! – недовольно говорит она.
– Ща, мам, – Соня отмахивается, как от назойливой мухи.
– Ты только посмотри, – мужчина протягивает Ольге Дмитриевне кожаные прямоугольники, – какая точность, какая красота, какая виртуозность!
Женщина передергивает острыми плечиками, брезгливо косится на письмена, чуть склоняет к ним крючковатый нос, с нескрываемым сомнением произносит:
– Да?
Соне кажется, мать похожа на курицу, готовую заклевать ее рисунки.
– Совершенно точно тебе говорю, – восхищенно продолжает дядя Леша.
– Задурил девчонке голову!
– Ну почему задурил, Оль? – вздыхает мужчина. Эти разговоры ему порядком надоели. – Сонюшке всего двенадцать, а она уже столько всего освоила! Вот, – он снимает с подоконника альбом, – китайские иероглифы. Как она их рисует: все слева направо, все сверху вниз, не отрывая кисти – и углы, и простые линии, и ломаные, и с крюками! А посадка, Оля! Ты видела, как она сидит? Сядь, Сонюшка, возьми перо. Ну? Что я говорил? Спина прямая, к стулу не прикасается, живот не опирается на край стола, ступни на полу, колени чуть разведены. Но даже не это главное, Оля. Посмотри еще раз, – мужчина протягивает альбом, – что ты видишь?
– Да ничего я не вижу, кроме мазни! – презрительно отрубает мать.
– Мне тебя жаль, Оля! В этой, как ты выразилась, мазне есть жизнь, Сонина письменность дышит, дышит легко и органично.
– Ах-ах-ах! – театрально всплескивает руками мать. – Зато я скоро дышать перестану! Что у тебя за цель? Вознамерился сделать ее каллиграфом?
– Почему бы и нет?
– А что хорошего? – Ольга Дмитриевна больно хлопает мужчину кулачком по сутулым лопаткам. – Спина колесом, руки в чернилах!
– Я буду историком, – решительно вставляет Соня.
Мать от неожиданности замолкает. Дядя Леша ласково обнимает девочку, гладит тоненькие косички:
– Вот и прекрасно, Сонюшка. Станешь изучать прошлое, а каллиграфия тебе в этом только поможет. Знаешь, сколько в ней изложено историй? Писать не переписать, читать не перечитать.
– Вас не переспоришь! – сердится Ольга Дмитриевна, а Соня улыбается.
Ей хорошо. Она под защитой. Маму она любит, но побаивается. Не чувствует душевной теплоты, ежеминутной заботы, искренней привязанности. Может, обижается за годы, прожитые в разлуке, а может, просто не привыкла к близости с взрослым человеком. Бабушка была хорошей, но на проявления любви не щедрой. Соня помнила в основном ее испуганные глаза и истерические нотки: «Не трожь – разобьешь», «Не подходи – обожжешься», «Не бегай – упадешь». А однажды…
Однажды, когда ей исполнилось десять, в их жизнь пришел дядя Леша. Однажды улыбнулся девочке, однажды сказал «Сонюшка», однажды вплел в косички разноцветные бантики, однажды повел в цирк и купил настоящего леденцового петушка на палочке. Однажды посадил на плечи, и она целых пятнадцать минут смотрела, как резвился в воде белый медведь, пока остальные дети отталкивали друг друга, чтобы протиснуться поближе к вольеру в зоопарке. Однажды принес ей велосипед. И не какой-нибудь «Школьник», а настоящую, большую, тяжелую «Каму» с низкой рамой, громким звонком и пятью разноцветными блестящими кружочками на колесах. Однажды подарил альбом, чернила и кисти, однажды похвалил, однажды попросил помочь отреставрировать текст, однажды спросил совета. Однажды назвал ее дочкой, однажды и она сказала «папа». Однажды утром папа не проснулся…