— Кто, дитятко?
— У которого тятька в работниках жил…
— Макся! Будь он проклят, ирод собачий, — подтвердила бабушка и, перекрестившись, добавила: — Господи, прости меня грешную!..
Максим Большов поднялся с колен и, вынув из кармана горсть медяков, не торопясь роздал их столпившимся старикам и старухам. Потом, скрипя сапогами, скрылся в церковных дверях.
В толпе кто-то заметил:
— Грехи пошел замаливать, Макся-то… За великие грехи медяками отделывается. А ведь ему и золотыми рублевиками от грехов не избавиться. Варна-ак!..
Обедня длилась долго. Солнце уже поднялось высоко, когда, наконец, пономарь Иван Богомолов залез на колокольню, ударил во все колокола. С карниза колокольни слетела стая галок. Церковный благовест с перезвоном лился над селом. Пестрая плотная толпа людей вывалила из церкви. Какая-то старуха в черном сарафане и черном платке встала напротив Саньки, долго рылась в кармане, выбрала трехкопеечную медную монету, всю стертую, и прошамкала: «За упокой души старца Спиридона». Санька перекрестился и принял.
Прошел поп, отец Никодим. Громко откашливаясь, проследовал дьякон. Пономарь Иван, звеня большими ключами, начал запирать церковь. Нищие разбредались вдоль улицы. Монетка, два блина и одна ватрушечка с творогом — вот и все, что Санька собрал за утро. Дома его ждала мать, опухшая от голода, да и самому так хотелось есть, что желудок болел. Бабушка Таисия дернула Саньку за рукав:
— Пойдем, Саня, под окнами. Люди сейчас за стол садятся. Может, кто смилостивится, подаст.
— Не пойду я, бабушка.
— Отчего же, миленок?
— Стыдно мне, не могу!
Она грустно покачала головой:
— Чего же, дитенок, сделаешь? Стыдно не стыдно, а ведь жить нечем! Надо идти в люди, просить. Ты ничего не крал. Душа у тебя, как у голубя, чистая. Нужда гонит. Бог все видит, все знает. Бог поможет. Бога, Санюшка, одного бога бояться надо. А людей чего стыдиться? Люди сами правду забыли.
— Мама тоже богу молится, просит помочь, а он, наверно, злой, бог-то, — с сомнением сказал Санька. — Богатых любит, а нас нет.
— Кыш, бог с тобой, внучек, — зашипела бабушка Таисия. — Разве можно такие слова сказывать? Накажет бог-то, рассердится.
— Он и так нас наказал, дальше некуда. Если все видит, почему, бабушка, он Максима не казнит? Вон Максим-то какой сытый, а мы с мамой голодные. Он у нас землю отобрал, из-за него я тятьки лишился. Он, наверно, богу большие свечки ставит, а нам ставить свечки не на что.
Бабушка ничего не ответила, прошамкала губами, утерла глаза и, помолчав, подытожила:
— Богатые богу только в церкви молятся, на виду у людей, а дома живут без бога. Вон Максим-то — чистый разбойник. А нам без бога нельзя. Коли суму надел, так и молись, проси божьим именем, иначе не подадут.
Бабушка Таисия не по летам бойко одернула на плече суму, решительно стукнула по земле палкой.
— Пойдем, внучек. Пусть, что хотят, то и думают про нас.
Она шла по одной стороне улицы, Санька — по другой. Самые богатые дома, под железными и тесовыми крышами, пропускал. Стояли они на высоких фундаментах: до окон высоко, не постучишь и во двор не зайдешь — тесовые ворота заперты на крепкие засовы. В одном доме выглянула в окно старуха, погрозила пальцем. В другом сноха-молодуха выкинула кусок черствого калача. Возле дома Максима Большова нерешительно остановился. Дом был крестовый, приземистый, старинной постройки, на восемь окон, обнесенный кругом потемневшими от времени каменными амбарами и сараями. Сам хозяин сидел у раскрытого окна, отрыгая, ел шаньги.
Увидав нищего, вытер ладонью бороду, поманил пальцем:
— Иди-ко сюды! Кто таков?
Санька отшатнулся, хотел пройти дальше, но Большов повелительно сказал:
— Сказано — иди сюды! Кто таков?
Волнуясь, Санька протянул руку, невнятно попросил:
— Подайте милостину, Христа ради!
— А-а, нищая братия! Откудова только вас выносит? Чей будешь?
Санька промолчал, потупил голову. Надо было убежать, взять камень да запустить в окно, где сидел сытый ненавистный человек, но ноги словно приросли к дороге.
— Чей будешь? — еще грознее спросил Большов.
— Субботиных… — нехотя выдавил Санька.
— Во-он ка-ак! Никиткин отпрыск. А ну-ка, зайди в дом!
Много раз с тех пор пытался Санька понять, почему он послушался Максима Большова, почему открыл калитку в его двор, но всякий раз не находил никакой причины, кроме страха. Силен, грозен и недосягаем был в его представлении Большов. Он все мог сделать.
Во дворе на длинной цепи метались в истошном лае два волкодава.
Прижимаясь спиной к стене, добрался Санька ни жив ни мертв до крыльца, зашел в дом, прижался к дверному косяку.
— А чего лба не перекрестишь? — не меняя тона, спросил хозяин. — Небось, тоже в консомол записался?
Страх и горечь давили Саньку. Большов налил себе стакан самогона, выпил до дна, чавкая, начал жрать. Жевал не торопясь, искоса поглядывал на сжавшегося худого парнишку.
Докончив шаньгу, вытер масленые руки, с усмешкой спросил:
— В бороноволоки ко мне пойдешь?
— Пойду, — ответил Санька, чувствуя, как внутри у него начинает холодеть, — только маму спросить надо.
— Ишь ты, собачье отродье, еще маму спрашивать будет. Неохота, значит. Привык под окнами шляться. Как и отец же, лодырь.
Говорил он еще что-то грубое и обидное, как тело ножом резал. Под конец плюнул и сквозь зубы процедил:
— Брысь отсюдова, щенок! А то собак с цепи спущу, не возрадуешься, — и захохотал.
Санька вышел из дома Большова, как избитый, от стыда и голода еле волочил ноги.
Бабушка Таисия выслушала его, стукнула палкой о землю, погрозила:
— Ну, погоди, Максим Ерофеич! Дойдет и до тебя черед.
Дальше Санька с бабушкой Таисией не пошел. Лучше было умереть, чем идти просить подаяние. Свернул в ближайший переулок, сел на траву и, положив голову на колени, горько заплакал. По плетню перелетала сизая синица-трясогузка, беспокойно попискивала. Неумолчным далеким звоном натянутой струны над высоким лопухом звенела комариная стая. Неподалеку рылись в навозе куры, переговаривались: «Ко-ко-ко!» Затаясь в траве, смотрела на Саньку кошка, но он, Санька, ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме горячих соленых слез и охваченной жаром головы. Не слышал он, как кто-то подошел к нему, постоял и, тронув рукой кудлатую голову, спросил:
— Эй, парень, ты чего это ревешь? Подрался, что ли, с кем?
Голос был мягкий, участливый. Санька перестал вздрагивать от плача, рукавом рубахи вытер глаза. Перед ним стоял Павел Рогов. Павел Рогов жил тоже на Третьей улице. Не раз Санька видел его на мужицких сходках. На этих сходках было всегда интересно. Мужики спорили, ссорились, орали, махали друг на друга кулаками, но когда начинал говорить Рогов, затихали.
— Так чего же ты ревешь, парнище?
— А так… — уклонился от ответа Санька.
— Просто так не ревут. А ты еще вдобавок мужик. Побьют мужика — он зубы стиснет, но стерпит. Заплачет, коли ни за что ни про что обиду ему нанесут и обидчику отплатить нечем, силы не хватает. Вот и заплачет от досады. Такая обида кого хочешь проймет. Стало быть, ревешь ты от обиды. А кто обидел-то?
Увидев у Саньки нищенскую суму, потряс ее, заглянул внутрь, сочувственно сказал:
— Понятно. И объяснять нечего. Тощая у тебя сума-то. Небось, есть хочешь?
У Саньки снова навернулись слезы.
— Не горюй, — ободрил его Павел Рогов. — Пойдем ко мне, попросим Маланью, может, нам щец подбросит.
Взял Саньку за плечи, легко, как котенка, поднял с земли, хлопнул ладонью по спине.
— А ну, будь настоящим мужиком! Утри глаза получше да нос выбей, а то моя Маланья таких, которые нюнят, не жалует.
Маланья, жена Павла Рогова, всмотревшись в Саньку, тихонько ахнула, хлопнула себя руками по бедрам:
— Да это же Дарьи Субботиной парнишко! Вот сердешной! Как это вы до нищенской сумы добились?
Рассказ Саньки об отце, о Максиме Ерофеиче, о голодной и больной матери Павел Рогов слушал со спокойной сосредоточенностью, а под конец рассказа помрачнел.
— Зачтем Максиму Большову и это в долг. Придет время платить — спросим с него плату полную, без скидок.
Все это помнил Санька Субботин. Ничего не забылось за прошедшие годы. Теперь прежнего страха перед Большовым уже не было, но все-таки появившийся в душе после его угрозы маленький червячок продолжал точить и точить.
Начинал медленно брезжить рассвет. Дарья осторожно встала, пошла по избе на цыпочках, чтобы не раз будить Саньку. Он приподнялся с лежанки и озабоченно ей сказал:
— Все-таки, маманя, ежели со мной что случится, то так и знай: это Максим Ерофеич!
До выгона стада в поскотину, пока бабы во дворах доили коров, Санька сообщил Павлу Ивановичу о ночной поездке Прокопия Юдина. Вид у Павла Ивановича был заспанный, помятый, на шишковатом носу багровела бороздка, оставленная жесткой подушкой. Слушая Саньку, он достал из-под кровати сапоги и начал одеваться.
— Так, говоришь, и Большов с ним был?
— Вместе из ограды вышли.
— Понятно! Ну, а ты пока что беги, занимайся своими делами. Да смотри и дальше ни Юдина, ни тем более, Большова, из виду не выпускай. В поскотине делать все равно нечего, чаще посматривай на чернодубравинскую дорогу. Особливо заметь, в кою пору Прокопий вертаться будет.
Санька пас стадо на буграх, между болотами, терпко пахнущими гнилыми водорослями и болотным илом.
Когда солнце поднялось над окружающими поскотину лесами, Павел Иванович верхом на буланой сельсоветской лошади проехал по направлению к Черной дубраве. Помахал Саньке рукой. Вскоре по той же дороге на вороном жеребце, впряженном в легкий ходок, погнал Большов, хмурый, как сыч. Торопился, понукал жеребца, оставляя за ходком большой пыльный хвост.
Когда пыль на дороге улеглась, Санька прилег на поляну. Здесь было привычно, просторно. Стало только боязно за Павла Ивановича: как бы его в Черной дубраве Большов и Юдин не порушили. Но потом он подумал, что ни днем, ни ночью Павел Иванович не расстается с наганом, и успокоился.