Коровы мирно щипали траву. Над бугром с тревожным криком летал чибис. От безделья Санька начал следить за его полетом. Чудная это птица: птенцы из гнезда давно уже улетели, вон там, на голой кочке, осталось пустое гнездо, а чибис все еще тревожится.
По всей поскотине, изнывающей от жаркого солнца, низко над пожухлой, выеденной и вытоптанной травой, над горбатыми буграми висело трепещущее марево, словно бездымным пламенем горела накаленная зноем земля.
Стадо можно было бы отогнать подальше, на круглый остров между болотинами, там прохладнее, но Санька решил не уходить от дороги. С острова дорога плохо приметна, скоро не различить, кто идет или едет, а тут мышь не проскочит, видать все, как на ладони.
Тишина. Слышно, как трещат кузнечики, звенит крылышками стрекоза, нудит запутавшаяся в траве пчела.
Санька осторожно высвободил ее из травы, она вылезла на самый кончик засохшей былинки, почистила и натерла прозрачные крылышки, затем сорвалась, взвилась кверху и исчезла.
— Лети, дуреха, в лес, ничего тут не найдешь, — добродушно сказал ей вслед Санька.
Он любит пчел. Жизнь у них устроена как-то удивительно хорошо. Этакие маленькие насекомые, а живут лучше, чем люди.
Посмотришь на мужиков, каждый, как чибис, заботится только о своем гнезде, каждый тащит к себе в амбар. А у пчел все общее. С раннего утра до позднего вечера собирают мед и воск, не ссорятся, не обманывают друг друга, а складывают взятки в один улей. Ни богатых, ни бедных у них нет, все между собой равные. Лодырей в свой дом не пускают. Кто вздумает на чужом горбу ехать, тому крылышки обкусят и с лётки вниз головой. Вот так бы и мужикам в деревне жить. Таким, как Максиму Большову, давно пора крылышки обкусить: или работай наравне со всеми, не живи обманом, либо подыхай с голоду.
До полудня в поскотине никого не было видно. Словно вымерла Октюба.
После полудня Санька достал из сумки калач, холодную картошку и бутылку с молоком, плотно поел и задремал. Сонная одурь навалилась сразу, отяжелила веки, налила истомой. Не видел, как ушли коровы на остров, ближе к воде, напились и легли отдыхать, пережевывать жвачку. Не слышал, как проехала по дороге телега, а с телеги покосился на него Прокопий Юдин. Не слышал, как вскоре, следом за ним, подъехал Павел Иванович.
Слез с коня, наклонился над Санькой, тронул за плечо:
— Эй ты, пастух! Где твое стадо?
Очнулся Санька, протер глаза, узнав Рогова, покраснел.
— Пригрело солнышком, небось?
— Ага-а, пригрело.
— И то сказать, эвон жара какая стоит! Как в пекле. Пойдем, что ли, искупаемся…
Павел Иванович был спокоен и по-прежнему ласков, но возле губ лежала у него упрямая складка. Прихмуривались брови, строговато смотрели глаза.
После купанья выбрались на остров, ближе к стаду. Павел Иванович свернул цигарку, пустил в небо сизоватую струйку табачного дыма и, не глядя на Саньку, словно делая для себя вывод, заметил:
— Волки ходят след в след, да и прячутся ловко: рядом пройдешь, не увидишь.
Санька понял его.
— Стало быть, не нашел, дядя Павел?
— Не нашел. По всем лесам, почитай, обскакал, даже и признаков нет.
— И у Большова?
— С его загородки как раз и начал. Возле полевой избы вроде телега останавливалась. На траве, помятой колесами, какая-то пакость, должно, самогонная барда после перегонки. Для коней, что ли, была привезена, не знаю. А у избы оказался сам Максим Ерофеевич.
— Он следом за тобой проехал.
— Я так и догадался. Жеребец еще возле ходка стоял, остывал. Наверно, гнал Макся рысью, ближней дорогой, потому меня опередил. Спрашивает чего, дескать, ко мне на поле пожаловал? Ищешь чего-то, что ли? А сам глазами сверлит и клешней своей кнутовище давит. Эх ты, гад, думаю, не чиста, значит, твоя совесть, иначе не ломал бы кнутовище. Однако, виду не подал. Говорю: ездил, дескать, в Дубраву, хлеба смотрел.
— Наверно, не поверил.
— Понятно, он же не дурак, умеет соображать. Но теперича словить его станет еще труднее. Насторожился.
Павел Иванович с досады хлопнул ладонью по коленке.
— Может, в земле самогонный аппарат прячут? — осторожно высказал предположение Санька, сожалея о том, что ночью не довел дело до конца и тем самым дал возможность кулакам ускользнуть.
— А то где же? — задумчиво подтвердил Павел Иванович. — У волков и повадки волчьи. Определенно в земле яму выкопали и дерном прикрыли. Поди-ка найди это место. Матушка-земля велика, Дубравинские леса густые, болотистые.
Неудача давила Рогова, словно тяжелый камень. Он замолчал, сгорбился, бросил в сторону окурок цигарки и тут же снова достал кисет, начал свертывать новую. Санька сбегал к стаду, вернул ушедших на другой бугор молодых телок. Вернувшись, сел возле Павла Ивановича по-татарски, подвернув под себя босые ноги. Хотелось ему сказать Рогову: не горюй, мол, не переживай, все равно придет время, никуда Большов не скроется со своим самогонным аппаратом. Но не сказал. Должно быть, дело не только в том, что не нашелся этот аппарат.
Павел Иванович сидел на поляне, продолжая курить. В жарком мареве сизый дымок мгновенно растворялся. На брюках, в которых Павел Иванович ходил в будни и в праздники, как раз на коленке, лоснилась большая заплата. Он гладил ее шершавой рукой, но глаза его были устремлены куда-то вдаль.
— Переживаешь все ж таки, дядя Павел?
— Как тебе сказать? — вздохнул Павел Иванович. — Конечно, переживаю, но больше сейчас о другом думаю. Эх, Санька! Не за горами уже время, когда не надо будет гоняться за кулаками, заботиться о каждом фунте зерна. Обмоется земля, скинет с себя нечисть, и наступит на ней хорошая жизнь. Перепашут люди межи, станут между собой равными, появятся на полях машины. Ты что-нибудь из сочинений Владимира Ильича Ленина читал?
Санька покраснел, и Павел Иванович, все поняв, продолжал:
— А зря. Забиваешь голову всякими стишками, до настоящего чтения не доходишь. Какая у тебя книжка в сумке-то лежит?
— Графа Толстого «Анна Каренина».
— Ну вот, видишь как: графа Толстого! Да еще, небось, про любовь? А ты комсомолец, тебе надо не графов читать, а наши пролетарские книжки. Учиться, как новую жизнь-то строить. Наперед всего надо читать Ленина.
— Толстой тоже учит жизни.
— Не знаю, не доводилось мне его читать, недосуг было. Может, он и хорошо пишет, а все ж таки до Ленина ему далеко. Только Ленин открывает нам глаза на правду жизни, ему верь всей душой и никому боле, никакому сочинителю, потому как ближе Ленина никто к народу не стоит. Ну, так вот: появятся на полях машины, хлеба будут расти высокие, колосья, смотри, во-о-о какие длинные, и зерно в них будет не то, что теперешнее, щуплое, а крупное, тяжелое, и много того зерна будет на земле, всем людям хватит да еще, наверно, и останется. А хлеб, братец мой, всему нашему делу основа. Кушать-то ведь всем надо одинаково: что нам, мужикам, то и рабочему человеку. Я вот когда на германской войне был, то от знающих людей слышал, будто французы воробьев жареных едят, потом жужелиц всяких, вустриц (это, слышь, такая раковина морская — вустрица), потому что земель у них мало, да и сеять-то они не охотники, но наш брат, русский человек, хлеб любит. И вот, Санька, когда не станем мы с тобой за рогаль держаться и ковыряться в земле сабаном, а сядем на машину да поднимем пустоши, и залежи, и всякую целину, и когда будет у нас зерна вдоволь, пусть-ка тогда кто-нибудь нас голой рукой хватит! Не пойдем уж мы с тобой тогда к Максе Большову, не будем просить: продай-де, гражданин, хлеба для советской власти. Пусть он тогда к нам придет, мы люди не жадные, дадим хлеба, ешь от пуза, сколько надо! Не знаю вот, дождемся ли мы этого времени, доживем ли?
— Доживем, дядя Павел!
— Ты, может, и доживешь. А мне трудно. Годы уходят, да и время-то теперь жестокое. Того и гляди, кто-нибудь пулю в затылок влепит или эвон, как Федора, камнем из-за угла. Кулак за свое добро держится крепко, новая жизнь для него что петля. По-мирному с ним не разойтись.
Он опять вздохнул глубоко и порывисто. На его высокий загорелый лоб набежала морщинка.
— А ведь сильно охота, Санька, дождаться той новой жизни, своими глазами посмотреть, как она расцветет…
— Кулаков мало, а нас, дядя Павел, ведь много! Всех кулаки не перебьют, — уверенно сказал Санька.
Павел Иванович усмехнулся:
— Конечно, им против новой жизни не устоять. Она, новая-то жизнь, как солнце. Коли заря занялась, солнце взойдет и поднимется высоко в небеса.
Новая жизнь всегда очень интересовала Саньку. О ней он читал в газетах, слышал немало разговоров на собраниях и уже много раз думал: какая она должна быть? Знал, что будет она лучше теперешней, но все-таки какая? И вдруг вот сейчас, здесь на бугре, она представилась ему в виде огромной алой радуги над умытой дождем землей, а под ней, под радугой, неохватные глазом поля, рокочущие машины, похожие на тот трактор, что прибыл вчера из Калмацкого.
Санька закрыл глаза, чтобы как можно дольше удержать перед собой это чудесное видение.
Павел Иванович помолчал, затем, поднимаясь с поляны и намереваясь уезжать, с сожалением сказал:
— Эх, жалко, промазал ты, Санька! Другой раз не забудь: всякого зверя ловят по свежему следу. — Однако, увидев, как парень понурил голову, подбодрил: — Ничего, брат, это со всяким бывает. Даже у птицы крылья сразу не вырастают. А вырастут крылья, взлетит она выше и будет видеть далеко.
Рогов вскочил на коня и, гикнув, помчался вскачь. Заклубилась за ним пыль. Испуганный чибис снова закружился над бугром и болотом, то падая почти до земли, то оглашая дремлющую поскотину тревожным криком.
ГЛАВА ПЯТАЯ
На высоком крыльце сельского совета, опершись локтем на перила, стоял Прокопий Ефимович Юдин. Рядом с ним такие же, как и он, только калибром поменьше, первоулочные богачи Егор Саломатов, Степан Синицын, Андрон Чиликин и Михей Шерстобитов. Разговаривали они вполголоса, осторожно, потому что дверь в сельсовет постоянно открывалась: люди то входили, то выходили.