Алая радуга — страница 21 из 43

По его просьбе Федот Еремеев сходил к живущему неподалеку дьякону Серафиму и попросил его сделать одолжение драмкружку, выручить, иными словами, поиграть на гармони, сколь возможно по его сану. Отец дьякон после бани был в прекрасном расположении духа, и когда он увидел перед собой в качестве просителя председателя сельского совета, то ни минуты не стал задерживаться. Прихватив двухрядку, заправив косу под шапку, подоткнув подрясник, дьякон отправился выполнять просьбу.

Впрочем, выйти на сцену он постеснялся и подыгрывал для Кирьяна Савватеевича лихую барыню из-за кулис.

Наконец все уладилось. Актеры загримировались. Федот Еремеев наклеил себе окладистую бороду и подложил под рубаху объемистую подушку. Афонька напялил Лукерьин сарафан и кофту. Ботинки ему не подошли, и потому он остался в сапогах. Чтобы придать ему старушечий вид, кто-то из ребят посоветовал натереться свежей свеклой, только что сорванной с гряды. Словом, каждый актер занял свое место, а Санька Субботин полез в будку для суфлера. Занавес, сооруженный из старого полога, открылся перед вспотевшими, изнывающими от жары, помятыми в тесноте и полутьме зрителями.

Пока на сцене находились и разговаривали друг с другом Егорушка (Иван Петушок) и Митя (Семен Гагулькин), зрители, особенно сидевшие на первом ряду, относились к игре актеров сочувственно, так как подавленное состояние Мити (Гагулькина) было вполне естественно после тяжелого похмелья. Но вот в комнату (то есть на сцену) вошла откуда-то приехавшая хозяйка дома Пелагея Егоровна (Афонька Худородов), и по залу сразу пронесся могучий вздох зрителей, ошеломленных, изумленных и поверженных в прах ее величественным видом.

Афонька стоял на середине сцены, касаясь головой потолка и ничего не понимающими глазами впивался в сидевшего под козырьком суфлерской будки Саньку Субботина. Вытягивая шею, Санька шепотом подавал ему реплику:

— Митя! Митенька!

Реплика явно не доходила.

— Митя! Митенька! — еще настойчивее и громче зашептал Санька.

Из-за мешковины, изображавшей декорацию, высунулась рука Кирьяна Савватеевича, подтолкнула ошеломленного актера.

— Говори чего-нибудь, дурень!

— Ага! — словно очнувшись, рявкнул Афонька басом. — Ну-ка, Саньша, давай!

Санька повторил, и он еще более зычно сказал:

— Митя! Митенька!

— Что вам угодно? — ответил Митя откуда-то из-за его спины.

Но тут публика, по-видимому, пришла в себя, в зале раздался гром аплодисментов, хохот, крики:

— А-а-афонь-ша!

— Ну-ка, Афонька, докажи!

— Вот так старуха! Ох, умо-ра!

Восторженные крики ободрили Афоньку, он подмигнул залу, тряхнул плечами и, подобрав широченный сарафан, прошелся вприсядку по узкой, тесной сцене, чуть не сбив с ног Егорушку (Петушка) и Митю (Гагулькина). Восторг публики дошел до предела. От аплодисментов начали гаснуть лампы. Санька еле сдерживал распиравший его смех. Не выдержав отступлений от текста пьесы, Кирьян Савватеевич выбежал из-за кулис, с трудом навел на сцене и в зале порядок, поставил действующих лиц на места, и спектакль двинулся дальше.

Однако ему не суждено было дойти до счастливого конца.

В момент появления на сцене купца Гордея Торцова (Федота Еремеева) из прихожей раскрылись двери и встревоженный голос громко позвал председателя сельсовета к исполнению его служебных обязанностей.

— Федот Кузьмич! Иди скорее! Кто-то у Ефросиньи окошки бьет!

Прямо со сцены, предварительно выбросив из-под рубахи подушку и сорвав бороду, Федот Еремеев кинулся к месту происшествия, а следом за ним валом повалила и публика.

2

Слух, пущенный снохой Саломатовых о встрече Павла Ивановича с Ефросиньей у ворот ее двора, дошел до Маланьи, но уже в значительно преувеличенном виде Этот слух утверждал, будто Ефросинья, на заре провожая из дома Павла Ивановича, повисла у него на шее, целовала его, плакала и требовала, чтобы он как можно скорее бросил свою жену. Маланья, услыхав об этом, ушла в темный чулан, повалилась на постель и целый день оттуда не выходила, в горьком одиночестве переживая нанесенную обиду. Вечером куры полезли на насест некормленными, корова недоенная бродила по ограде, свинья с поросятами, потыкавшись мордой в закрытый пригон, нашла место у стены сарая, расковыряла мордой теплую землю и завалилась там спать.

Когда стемнело, Маланья вышла со двора, бросив избу не закрытой.

В сельсовете было пусто. Дремавший на крыльце Фома Бубенцов на вопрос Маланьи равнодушно пожал плечами и сказал, что Павел Иванович в клубе.

— Где же ему еще быть? — зевнув, дополнил он свой ответ. — Где народ, там и он. Партейному человеку иначе нельзя.

В клубе, среди публики, а также и в гримировочной Павла Ивановича никто не видел.

Тогда Маланья зашла в переулок, укрылась за углом Ефросиньиной избы и стала, терпеливо ждать. Стоять ей пришлось недолго. С Середней улицы по переулку к Ефросиньиному огороду подошел мужик, перелез через прясло, затем, пригибаясь, направился в ограду. Скрипнули воротца, соединяющие ограду с огородом, потом мужик зашел в избу. Темнота, высокая лебеда и дальность расстояния не позволили Маланье хорошенько разглядеть тайком пробиравшегося гостя. Привалившись головой к углу избы, она продолжала стоять, не имея сил сойти с места. Наконец с трудом оторвалась от угла, медленно прошла к окнам и постучала в раму.

— Кто там? — отозвалась из избы Ефросинья.

— Фроська! Отдай мне мужа! — задыхаясь, сказала Маланья. — Отдай! Зачем он тебе? Ты же верующая, побойся бога!

— Нет у меня никого! — зло крикнула Ефросинья. — Проваливай отсюда, нечего под чужими окнами торчать. Ищи в другом месте!

— Отдай, Фроська!

— Проваливай!

— Паша, ну хоть ты отзовись, пожалей меня! — не надеясь на совесть Ефросиньи, со слезами произнесла Маланья. — Ведь я знаю, что ты здесь. Пожалей, Паша, вернись!

Ефросинья приоткрыла створку, нахально и торжествующе бросила:

— Запричитала, небось! Нету у меня твоего Паши и не будет! Убирайся отсель поздорову, не мешай добрым людям спать.

— Разве же ты добрая? Ты змея! — Маланья выпрямилась, рванула створку и плюнула в темноту, должно быть, прямо в лицо Ефросинье. — Потаскуха! Разлучница!

Ефросинья взвизгнула, и тотчас же высунув из окна ухват, попыталась оттолкнуть Маланью, но та вырвала ухват, по-мужски размахнувшись, ударила им по раме и начала крушить окна подряд.

Остановил ее лишь Федот Еремеев, прибежавший из клуба в сопровождении толпы любопытных зрителей.

— Одурела ты, что ли, — прикрикнул он на нее, хватаясь за ухват.

— Пусти, Федот! Дай я разнесу все ее подлое гнездо! Дай посчитаюсь за мое горе!

— Уймись, Маланья! Не позорь мужа!

— Он сам себя позорит! Мало ему законной жены! Пусти! И до него сейчас доберусь. Вытащу из избы, пусть люди на него полюбуются!

Помня разговор с Павлом Ивановичем о Ефросинье, Федот Еремеев растерялся. Между тем Маланья снова начала бушевать, положение становилось серьезным, и волей-неволей приходилось принять какие-то меры. Поручив участникам спектакля успокоить Маланью, он сам подошел к выбитому окну, подозвал ревущую Ефросинью и по возможности тише, чтобы не слышали посторонние, строго спросил:

— У тебя, что ли, Павел Иванович?

— Никого у меня нет! Одна я! Уйдите вы все отсюдов, проклятые! — захлебываясь от рева, ответила Ефросинья.

— Врешь! — еще строже сказал Еремеев. — Маланья не стала бы зря окна бить. Где он, Павел-то?

— Ничего не знаю! Не видела его. Христом богом прошу, убирайтесь отсюдов!

Не тратя время на переговоры, Еремеев приказал:

— Пойди, открой мне дверь, я сейчас сам все оследую!

— Не открою!

— То есть, что значит — не откроешь? Я тебе власть или кто?

— Все равно, не открою!

— Цыц! Скверная баба! Вот посажу в каталажку, так узнаешь, кому подчиняться. Иди открывай!

Требование это прозвучало так непреклонно и властно, что Ефросинья подчинилась.

Вошедшие вместе с Еремеевым Серега Буран, Санька и Кирьян Савватеевич, зажгли спички, осмотрели в избе все углы, заглянули на печь, на полати, но нигде не обнаружили присутствия Павла Ивановича. Посмеиваясь над разбушевавшейся Маланьей и над убитым видом Ефросиньи, они уже собрались уходить, когда Еремеев случайно заметил валявшиеся возле кровати мужские шаровары.

— Должно быть, припрятала его! — показав на шаровары высказал догадку Кирьян Савватеевич. — Ну-ка, пойдем посмотрим в сенях!

В сенях, за дверьми чулана, стоял взбешенный Максим Большов. Он был босиком, в одних исподниках.

Тут же, на полу, прикрытые старым половиком, стояли два объемистых лагуна с самогоном.

— Вот так оказия! Искали орла, натакались на ястреба! — в изумлении сказал Федот Еремеев. — Ай, ай! Ну, прости, Максим Ерофеевич, это мы по ошибке! Чего же Ефросинья сразу про тебя не сказала?

Потом, когда они, вылив из лагунов самогон, ушли и увели Маланью, когда любопытные зрители вернулись обратно в клуб, в избе Ефросиньи раздались хлесткие удары и рев. Максим Ерофеевич вымещал на возлюбленной свой гнев.

3

Рогов задержался в Дальнем околотке, где Ефим Сельницын снова устроил кое-кому из первоулочных хозяев допрос с пристрастием. Не добившись от них согласия сдать хотя бы еще по одному пуду излишков зерна, он перекинулся на жителей Середней улицы и начал требовать уже не излишки, а зерно, оставленное на продовольствие и фураж. Середняки, до тех пор лояльные, по примеру первоулочных хозяев отказались разговаривать о хлебе. Павлу Ивановичу пришлось с ними обстоятельно беседовать, затем отобрать у Ефима Сельницына револьвер и еще раз его строго предупредить.

Рассказ Федота Еремеева о скандале, учиненном Маланьей, произвел на Рогова удручающее впечатление.

— На всю Октюбу ославила, язви ее! — ругал он жену. — Теперича начнутся пересуды. Первоулошные не пропустят момента поплевать в мою сторону, присочинить, чего и не бывало!