— Чей хлеб? — выходя из подпола спросил Рогов.
— Чужой хлебушко-то! Ей-богу чужой! У меня на сохранении, — не стал врать Егор.
— Значит, Большова?
— Да уж, наверно, его. Ах ты, грех какой! Ведь все энто из-за нужды! Семейство! Надо же чем-то кормиться.
— И за сколько же ты продался Большому?
— Должишки у меня перед ним скопились, так он посулился сбросить. Коли, говорит, сохранишь, никому не выкажешь, считать должником не стану. А я и муки у него займовал, и овса для коня, и деньжонок малость, чтобы дегтю и карасину купить.
— Давно уже хранишь-то?
— С месяц, не боле. Как летние заготовки начались, так он и привез ко мне. Побоялся я ему отказать!
— Его побоялся, а советскую власть обманул. Июда ты! Натуральный июда! — с презрением сказал Федот Еремеев. — Посмотрел бы на себя со стороны: до чего в холуях дослужился? На мужика-то не похож! Провонял вином, как старый козел. Дворишко весь развалился, вроде беднее тебя никого нет во всей Октюбе. И чего ревешь-то? Прошлый раз, когда я тебя по добру спрашивал, дурачком прикинулся, а теперич слезу пускаешь! Где аппарат припрятан, в яме, что ли?
— В яме, возле болотца, — уныло подтвердил Горбунов.
— На виду?
— Не-е, скрыта яма-то! Ход под копешкой прошлогоднего сена.
— Небось, сам и копал?
— Коли нанялся, то куда денешься? Пришлось копать самому. Землю ведром в болотце относил. У Максима Ерофеевича только и дела-то было: приехать посмотреть.
Горбунов подробно объяснил, где и как найти яму со спрятанным в нее самогонным аппаратом, и перечислил всех первоулочных хозяев, которым по приказанию Большова гнал самогон. Затем вытащил из кармана зипуна палочку с зарубками. По неграмотности он вел на этой палочке учет изготовленного и сданного хозяину вина. Всего набралось двенадцать зарубок, что означало двенадцать двухведерных лагунов.
Слушая признания Егора Горбунова, Павел Иванович, в отличие от Еремеева, держал себя спокойно. Еще каких-нибудь три часа тому назад попадись Горбунов там, в загородке, не пощадил бы он его. За все бы рассчитался: за Саньку, за самогон, за укрытие кулацкого зерна, а главное за предательство, потому что нет хуже врага, чем предатель. Но сейчас… Шевельнулось даже нечто вроде жалости к этому подлецу. Подумал: «Все ж таки хоть и худой мужичишко, а человек. Стало быть, и за него мы тоже в ответе. Вот Большов воспользовался его темнотой, безграмотностью, слабым характером. И сцапал! А мы не дошли до этого человечишка, заслонили другие заботы. Это правда, хлеб теперича для нас главная забота. И пары, и предстоящая молотьба — тоже заботы. Все же, о человеке надо было не забывать».
Но когда Егор Горбунов начал просить прощения, сказал:
— Не будет тебе скидок, Егор! Поставим тебя перед обществом в один ряд с Большовым и Юдиным. Что общество решит, то и будет. А я первый стану голосовать: долой вас из Октюбы!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Жаркое солнце быстро высушило все следы ночного дождя. По дороге уже завихрялась пыль, сухой ветер поднимал от прясел сметенный туда мусор.
Решение пришло неотвратимо, сразу, как только Большов подошел к своему двору.
У ворот дожидалась жена Горбунова. По ее виду он понял все.
— Забрали, что ли, Егорку?
— Ох, увели его в совет, Максим Ерофеевич! — с горькой безнадежностью подтвердила баба. — Должно, пропадет он теперича. Ведь и хлеб-то нашли!
— А-а! — Он рванул на себе ворот рубахи, и баба, испугавшись, отшатнулась.
— Максим Ерофеевич! Что же теперича?..
— Убирайся отсюдова! Что, что!.. А я знаю, поди-ко? Иди в совет и там узнавай! Сволочи, не могли уж как следует зерно укрыть! Вам лишь доверься!
И, оттолкнув ее в сторону, прошел в ворота.
Не заходя в дом, крикнул, чтобы вынесли ему ковш холодного квасу, жадно выпил его. Вытер рукавом выступившую на лбу испарину. Во дворе было пусто: даже куры от жары спрятались под навес. В конюшне, почуяв хозяина, бил копытами жеребец.
Большов тяжело вздохнул, отряхнул с шаровар пыль и уже ни о чем не думая, кроме гвоздем засевшего в голове решения, пошел уздать жеребца.
Степанида, увидев в окно, что муж собирается ехать, вышла на крыльцо, сделала ему земной поклон, смиренно спросила:
— Батюшко, Максим Ерофеевич, как прикажешь со столом быть: убрать еду либо ждать, когда возвернешься?
Под глазами у Степаниды после утренних побоев большие темные пятна, сама она, согнутая в дугу перед мужем, схожа с заморенной, старой собакой:
— Не сдохнешь не жрамши! Дождешься! — не оборачиваясь, прорычал он. — Иди, открой большие ворота? И смотри у меня: коли из совета спрашивать станут, меня дома нет! Гостей на праздник тоже не будет: не звал никого! Держи все ворота и двери на замке!
Положив на спину жеребцу попону, Большов вскочил на него, рванул узду, и конь сразу взял галоп.
Большов проскакал до выезда на Сункулинскую дорогу, затем повернул на Середнюю улицу и только возле переулка, который вел на его гумно, сбавил бег. Не торопясь, пересек Третью улицу. Прищурившись, недобро усмехнулся. Бедняцкие избы здесь тесно жались друг к другу, кругом плетни и крыши амбарушек, погребушек и пригонов под сизыми от времени соломенными крышами.
По соседству с гумном Большова, на подходе к третьеулочным дворишкам, находилось гумно придурковатого Захара Чеснокова. Жил Захар на Середней улице, имел двух лошаденок. По старости в поле не работал. Хозяйство вел его сын Мирон, во всем подчинявшийся отцу. От безделья Захар целыми днями ходил по двору с метлой и лопатой, скреб, чистил, подметал немудреное хозяйство.
Мельком осмотрел Максим Ерофеевич свое обширное гумно, но зато гумно Чесноковых проверил с особенной тщательностью. Ток, где прошлой осенью стояли скирды, зарос конотопом и мелкорослой хилой полынью. Лишь в отдельных местах чернели проплешины укатанной, выжженной, голой земли. Почти рядом с током — стог соломы, приземистый и темно-бурый после дождей, за ним плетень из чернотала, а чуть дальше, прямо рукой подать, ветхий дворишко Ивана Якуни.
Осмотр этот занял немного времени. Повернув жеребца в обратный путь, Большов шагом проехал до Середней улицы и здесь будто ненароком остановился посреди дороги, как раз напротив избы своего гуменного соседа. Слез с коня, поправил узду, потом, попеременно подымая у него ноги, начал осматривать копыта.
Захар вылез за ворота, доковылял до Максима Ерофеевича и с любопытством уставился на породистого жеребца.
— Хорош конь-то у тебя, сусед. Ай, хорош! Удалой!
— Ничего, не гневаюсь на него, добрый конь: не заморен, не замордован! — и Большов насмешливо добавил: — Впору на твоих коней поменять.
— На моих-та? Не, на моих не гоже. Мои супротив твоего никуда, — по скудности ума Захар не понял насмешки.
— А я бы пошел на меновую, — прежним тоном сказал Большов. — Тыщу в придачу дашь, так по рукам и ударим.
— Ты-ыщу!
— А чего… маловато?
— Не-е, много. Эко сказал: ты-ыщу!
Захар обошел жеребца вокруг, приседая, заглянул для чего-то ему под брюхо и снова повторил:
— Тыщу много-о!
— Ты ведь только так, — продолжал растравлять Большов, — перед советской властью середнячком-то прикидываешься. А копни тебя, небось, всех нас первоулошных за один раз купишь. Деньжищ, наверно, не один мешок уже набил да на полатях припрятал. Так что не скупись, давай тыщу в придачу и веди коня к себе во двор.
Хоть придурковатая голова Захара и принимала насмешки Большова за чистую монету, однако, он хорошо знал, что у него никаких мешков с деньгами никогда не лежало, что на тыщу рублей можно купить не одного жеребца, и потому отказался:
— Много! Где ее тыщу-то взять!
— Ну, как хочешь! — изображая сожаление, ответил Большов. — А я отдал бы тебе коня. Ты, знаю, хозяин хороший, аккуратный. Небось, Воронко у тебя тоже был бы в чести. Эвон, как ты в ограде-то чистоту навел, будто в горнице!
Похвала Максима Ерофеевича отвлекла старика от коня, он сдвинул шапку на затылок, погладил бороду.
— Обиход-то я люблю. Без обихода нельзя.
— Вот и я говорю же: оби-ход! Не только что в ограде, но и за оградой словно языком вылизано. Чи-сто-та! Всем мужикам у тебя, Захар, учиться надо обиходу. — При этом Большов вдруг сделал недовольное лицо, поморщился и похвалу сменил на осуждение: — Однако, слышь, Захар, в гумне-то у тебя непорядок! Солома не прибрана, ток захламлен. Того и гляди, скоро рожь поспеет: куда снопы скирдовать будешь? Ток-то не чистил!
— Не время! — с сомнением сказал Захар. — Коли что, к страде ближе ток-то палить!
— А-а-а! — опять словно с сожалением протянул Большов, как бы раскаиваясь в преждевременной похвале: — Ну, а я думаю в своем гумне ток пораньше подготовить. Может, завтра же и начну. На других мне смотреть нечего. Мужики у нас к обиходу не приучены. С тебя вот лишь и брал пример. Выходит, теперича наоборот — тебя опережу!
Захар вздрогнул, по его лицу, словно тень, промелькнул испуг: первенство по обиходу он никому не желал уступать.
Из избы вышла Захарова старуха, позвала его.
Большов лихо вскочил на коня, ударил жеребца каблуками в бока. Тот встал на дыбы, обдал старика дорожной пылью.
Долго еще стоял Захар возле своей ограды, чесал в затылке, медленно и туманно соображая. Наконец он спохватился, хлопнул себя руками по бедрам и, не заходя во двор, заковылял на гумно.
Между тем Большов, вернувшись домой, досуха вытер жеребца щеткой, снова закрыл его в пригон и только после этого отправился завтракать.
Все окна в горнице были закрыты ставнями, кроме одного, возле накрытого для трапезы стола.
Степанида молча поставила перед мужем бутыль с вином, граненый стакан и блюдо с солеными огурцами: хозяин любил разыграть аппетит. Он налил себе полный стакан, не отрываясь, выпил, потом налил второй, третий и, рыгнув, начал закусывать, медленно ворочая челюстями.
Когда с вином и закуской было покончено, Степанида подала на стол до блеска начищенный медный самовар, сахарницу и тарелку с облитыми маслом горячими пирогами, затем отошла на свое обычное место, к посудному шкафу. Самой ей садиться за один стол с Максимом Ерофеевичем не разрешалось.