Солнце стояло уже высоко. За окном, в узком палисаднике, шелестел листвой полузасохший тополь, нудела попавшая в тенета большая навозная муха. Горячий ветер колыхал отдернутые занавески, мелкая пыль оседала на подоконник. Большов изредка бросал взгляд в окно на безлюдную улицу.
Но чем больше он смотрел туда и чем больше насыщался едой и самогоном, тем мрачнее становился его взгляд. И пришлось бы Степаниде вторично в этот день валяться на полу под коваными сапогами Максима Ерофеевича, дал бы он себе волю за постигшие его неудачи. Однако судьба ее оказалась на этот раз не столь жестокой.
Занятый мыслями, Большов не приметил, как к дому подошел Фома Бубенцов. Постоял, как бы не решаясь тревожить хозяина, затем взобрался на валявшийся возле фундамента чурбак, стукнул палкой по подоконнику:
— Здорово живешь, Максим Ерофеевич! С праздником!
Большов вздрогнул, разжал кулаки, изменился в лице. На приветствие нежданного гостя ничего не ответил. Вместо этого, налил стакан самогона и, подавая его Бубенцову, повелительно бросил:
— Пей!
Фома нерешительно покосился на угощение, но не устоял против соблазна. Выпив, усердно похвалил самогон и так как почувствовал, что поступил неладно, ибо при исполнении службы не стоило брать в рот даже маковой росинки, начал торопливо объяснять причину своего появления:
— Велели тебя, Ерофеич, сейчас же в совет приставить.
— Кто велел-то?
— Да известно: наш председатель!
— Соскучился обо мне, поди-ко?
— Может, и соскучился, а только велел приставить беспременно.
— Ладно! Скажи там, с делами дома управлюсь, приду.
— Никак нельзя. Иди вместе со мной.
Большов стукнул кулаком по подоконнику.
— Ты-ы что-о, черт! Анафема!
Фома не был трусом. К тому же выпитый самогон стоял у него теперь поперек горла, требовал исполнить поручение со всей тщательностью.
— Ты на меня, Большов, однако, кулаком не стукай! За уважение спасибо, а все же не забывай, коли я нахожусь при службе. Сказано тебе, в любом виде со мной пойдешь!
— Анафемы!
— Не ругайся! А то и за ругань к ответу притянут! Ишь ты какой! — рассердился Фома, но от окна все же не отошел.
Большов приказал Степаниде закрыть за собой ворота большим винтовым замком, ключ от которого взял с собой. Его дом, его крепость!
Ветер дул вдоль села. От железных крыш струился жар. Все это еще больше раздражало Большова: не раздумал бы придурковатый Захар палить ток.
Вызова в сельсовет он явно боялся, хотя по-прежнему был уверен: не хватит у Рогова силы сломить его. Не пойман — не вор!
…Доставив Егора в сельский совет и распорядившись изъять найденное зерно, Павел Иванович успел побывать у Субботиных. Санька был еще бледен и слаб, но встал с кровати и подробно рассказал всю ночную историю, а также подслушанный им разговор. Подозрения Павла Ивановича об участии Большова в нападении на Балакина начинали оправдываться. Федор оказался жертвой кулацкой мести за хлеб. А они уже намечали новые жертвы: Саньку и его, Рогова. При этом, как видно, они не стесняются в выборе средств.
Но все же схватить их за глотку, обезоружить, связать, пока было трудно. Никакой суд при одном свидетеле не взялся бы их судить. Это может сделать лишь общество, собрание трудовых граждан села. Оно вправе принять любое решение. Против голоса общества ни Большов, ни Прокопий Юдин не оградятся формальностями закона.
Иного выхода сейчас не находилось. Намеченный на партийном собрании план уже не годился. Требовались крутые, решительные меры, может быть те, которые предлагали Ефим Сельницын и Федот Еремеев.
Прокопий Юдин явился раньше Большова. Держался уверенно и первый перешел в наступление.
— Нехорошо, Павел Иванович! — сказал он, усаживаясь на стул. — Даже престольный праздник не даете как следоват отпраздновать. У меня дома полное застолье гостей, а вы в совет требуете. Ну, гнал я самогонку в загородке у Горбунова. Не отрицаю. Так ведь то еще на прошлой неделе случилось. Сразу ты меня не поймал, и не признался я тогда: вот уж грех-то какой великий! Небось, и ты поступил бы так же. Кому же охота штрафы платить? Да и гнал я самогонки самую малость, абы гостей ублаготворить. Сам рассуди: Петров день — праздник большой, как не выпить? Нам иначе нельзя. Мы люди верующие. Можно сказать, из последнего стараемся, остатний хлебушко из сусека выгребаем, но против веры и дедовых обычаев поступиться не могем. У вас на май праздник и на октябрь, а у нас, окромя пасхи и рождества, — Петров день. И живем мы, небось, не в монастыре, гости съезжаются отовсюду. Хлеб-соль со всей родней приходится держать. За пустой стол гостя сажать не станешь, по стакану вина каждому поднести нужно. Ты хоть и партейный, Павел Иванович, однако в наше положение должен взойти, в праздничную пору дать передышку. Неужели не надоело тебе каждый день нас в совет таскать? Отпусти сейчас за ради Христа! После праздника твоя воля: делай что хочешь. За самогонку любой штраф уплачу, а уж насчет хлебушка — извини: ни теперича, ни после праздника все равно сдать в казенный амбар ничего не смогу, нету! Нету хлебушка, Павел Иванович!
Слушая его, Рогов набирался терпения. Терпение, выдержка, спокойная рассудительность ему требовались всегда, каждый день, каждый час. Без них он не смог бы отстаивать партийные интересы, держать в чистоте партийную честь. Но сейчас когда он уже точно знал замыслы Юдина, когда хотелось встать во весь рост и ударить его по широкому откормленному лицу, выдержки требовалось вдесятеро больше.
— Так что же, Павел Иванович! Может, отпустишь?
— Разговор пойдет не о том, куда ты клонишь, Прокопий Ефимович, — не отвечая на его просьбу, произнес Рогов. — Не о самогонке. Не о хлебе. Скажи: за что ты хотел уничтожить Саньку Субботина?
— Спаси Христос! — перекрестился Прокопий Юдин. — Еще мне убивства не хватало! Спаси Христос!
Павел Иванович слово в слово повторил все, что рассказывал Санька.
Прокопий Юдин продолжал разыгрывать роль.
— С ума, что ли, парнишко спятил? Экой грех на меня набрехал! Никуда я нонешной ночью из дому не отлучался. А с Максимом виделся лишь во время заутрени. Так ведь в божий храм люди ходют не языком чесать, а молиться, очищаться душой. И про избача знать ничего не могу. Мало разве народу в Октюбе, окромя нас. Молодяжник фулиганит, друг друга подкарауливает и бьет, так неужто нам за это в ответе быть? Пошто вы нас за людей не считаете? Правов всяких лишили, да еще и понапраслины на шеи нам вешаете? А уж насчет субботинского парнишки совсем диво. Дарья-то ко мне при всякой нужде бежит: одно дай, другое дай! И на-ко тебе: в убивцы записали! Эх, Павел Иванович! Кабы ты в бога верил, то я перед тобой всей святой троицей мог бы поклясться, икону с божницы снять!
— Значит, не покушался на него?
— Как перед богом говорю: не бы-ва-ло!
— Ты, видно, в большой дружбе с богом живешь, коли он язык у тебя за неправду не отнимет. Ну, что же, спорить не станем. Сурьезный разговор у нас с тобой еще впереди. Посмотрим, как завтра на собрании общества бог станет на твою защиту!
— Я и перед обществом, как перед богом, не виноват.
Большов, приконвоированный Фомой Бубенцовым, вошел, слегка пошатываясь. Лицо его было еще мрачнее, чем прежде. Дикий, своевольный нрав рвался наружу.
Широко расставив ноги, он встал против Павла Ивановича, уперся в него тяжелым взглядом:
— Ну-у, начальство, говори: зачем звал?
Юдин потянул его за рукав, пытаясь посадить рядом с собой, но он вырвался и грязно выругался.
Павел Иванович откинулся на стул. Большов явно задирал и напрашивался на ссору.
— Отчего это, Максим Ерофеевич, ты сегодня храбрый чересчур? Лишнего выпил или жалко хлеб, который у Егора хранил?
— Зачем звал?
— Небось, не догадываешься? Так много грехов, что не ведаешь, за какой отвечать?
Большов рванул на себе ворот рубахи. Юдин, обхватив его сзади обеими руками, насильно усадил рядом о собой и с упреком произнес:
— Не распалял бы ты его, Павел Иванович! Он и в трезвом-то состоянии тяжеловат карахтером, а сейчас под хмелем тем боле. Может, как раз с горя и выпил. У него теперича своего разуму в голове нету. Долго ли до беды? Еще натворит, сам не зная чего…
— Не настолько он пьян. Почему-то на тебя, Прокопий Ефимович, он не кидается? На испуг меня взять трудно. Ты это запомни, Максим Ерофеевич! Позвали тебя по делу, так и держись форменно, как подобает. Иначе свистну мужикам, кои на дворе, они тебя живо скрутят.
Вспышка у Большова быстро прошла. Он по своему обыкновению уперся руками в колени.
— У Егорки никакого зерна не хранил. Брешет Егорка-то!
— Самогонный аппарат в его загородке тоже не твой? И сегодняшней ночью ты там не бывал? Никого не видел? Прямо-таки не человек ты, Максим Ерофеевич, а натуральный ангел-херувим, только без крыльев! — Павел Иванович сказал это насмешливо, но под конец стукнул кулаком по столу: — Черная твоя душа! Убивец! Или, думаешь, веки-вечные мы с тобой станем, как на базаре, рядиться, управы не найдем!
— Н-но-о-о, ты-ы! — заорал Большов, наливаясь кровью и вскакивая на ноги.
— Не изволь сумлеваться! — ответил Павел Иванович, выкладывая на стол вороненый наган.
— Угрожаешь?
— Как хочешь, понимай! Не бывало на тебе еще настоящей узды, так будет!
— Вроде не полагается перед людьми такими-то игрушками махать, — заметил Прокопий Юдин. — Убери-ко ее, Павел Иванович! А ты, Макся, сядь! Не кликай за зря на свою голову. Нет, чтобы по добру поговорить! Друг на друга только собаки лают, а человек человека завсегда поймет.
Большов опять сел, наклонив голову. С тоской посмотрел в раскрытое окно. На улице с прежней силой дул ветер, подбирая на дороге сухие соломинки, завитки бересты, темные стружки и разный мусор, отметенный от оград.
— Угрожаешь? — повторил он. — А пошто? Разве для того тебе власть дадена, чтобы из-за бабы счеты сводить?! Ведь нет у меня ни пуда зерна, не прятал я его, на вино не перегонял, а все ж таки за глотку берешь! И еще понапраслину возводишь.