Алая радуга — страница 28 из 43

— Бабу в дело не впутывай. Сколько у тебя полюбовниц, не знаю и знать не хочу. Коли Ефросинью имеешь в виду, то и с ней ничего не выиграешь. Правда правдой останется!

Павел Иванович спрятал револьвер обратно в карман, дошел до дверей и позвал возвратившегося от казенного амбара Федота Еремеева. Они договорились сейчас же отправить комиссию, тщательно проверить кладовые и амбары во дворе Большова, забрать у него самогон и весь излишний хлеб, который найдется.

— Ворота, что ли, ломать начнете? — вызывающе спросил Большов.

— Сам откроешь!

— Я не открою. Никуда не пойду. Ключ не дам. Могете ворота ломать — ваше право!

Он показал ключ, затем отпустил его в прорезь рубахи.

— Догадливый ты, однако, Максим Ерофеевич! Все предусмотрел! Даже ключ не забыл прихватить. Зачем ты его под рубаху-то прячешь? Ежели ты честный человек, то чего же бояться?

Наглость Большова, как и смирение Юдина, уже не возмущали Павла Ивановича. И в том, что они оба говорили неправду, он не находил ничего нового. Все это лишь укрепляло в нем мысль: продолжать споры, пытаться разбудить их совесть — бесполезно.

Все-таки допустить комиссию сельсовета к обыску у себя во дворе Большов отказался. Юдин его поддержал. Не удалось заставить их поехать и с комиссией за самогонным аппаратом. Егор Горбунов, которого они оба назвали владельцем самогонного заведения и потому ответственным за все, что творилось в его загородке, беспомощно переступал ногами, мял шапку, нес всякую чепуху. Кончилось тем, что Павел Иванович выгнал его из сельсовета, поставил Фому Бубенцова у дверей со строгим наказом Большова и Юдина никуда не отпускать, а сам вместе с Федотом Еремеевым, дедом Половсковым и Михайлом Чирком на двух подводах направился в Черную дубраву.

3

Октюба начинала наполняться весельем и шумом. Из раскрытых окон слышались громкие разговоры подвыпивших гостей. Кое-где раздавались протяжные песни, бренчание самодельных балалаек, звон заслонок, на которых чьи-то руки наигрывали плясовую, топот каблуков по деревянным полам.

По-прежнему тихо и безлюдно было лишь на Третьей улице. Мужики отсыпались в темных чуланах и под ветхими крышами сараюшек. Иван Якуня лежал на поляне, охраняя от ястреба выводок цыплят. Ястреб с клекотом летал высоко в небе, видел цыплят, но не решался на них напасть. В переулке, неподалеку от Якуни, Осип Куян, несмотря на праздник, тесал свежие бревна. Всеми силами выбивался Куян из середняков, спал и видел, когда, наконец, приобретет еще пару коней, поставит дом под железной крышей. На соседа он все еще злился, проходя мимо, не разговаривал. Возле избы Матвея Шунайлова на завалинке старуха Лукерья занималась ворожбой. Какая-то молодуха с Середней улицы с ее помощью пыталась присушить к себе милого.

А в это время Иванко Петушок, лежа на полатях, переживал ночное происшествие. Не терпелось ему сбегать к Субботиным, узнать о друге. Но испачканная ночью одежда, выстиранная матерью, сушилась на плетне, а запасной одежонки не было. Только к полудню рубаха и штаны, наконец, просохли. Мать прокатала их деревянным вальком, залатала дырки и бросила Иванку на полати.

Санька вышел из избы и стоял у ворот, словно купаясь в лучах жаркого солнца. На его бледном осунувшемся лице начинал разгораться румянец. По лицу блуждала улыбка. После пережитого все казалось ему милым, родным, необыкновенно светлым. Погруженная в дрему, заросшая высоким бурьяном улица, голубое небо, даже теленок, привалившийся в тени у плетня, вызывали умиление и радость.

Иванко Петушок по-братски обнял друга. Отныне дружба их становилась еще прочнее. В знак побратимства они обменялись картузами, затем Санька вынес из избы свежий пирог со щавелем, они разломили его пополам и съели. Таков закон побратимства, установленный еще дедами: и горе и радость делить поровну!

Переговорили они о многом. Иванко был уверен, что хитрый Прокопий Юдин непременно попытается уговорить Санькину мать не поднимать шума, предложит отступную. Но Санька не намеревался прощать изуверства ни Юдину, ни тем более Максиму Большову. Нельзя было отделять свою жизнь от жизни всей октюбинской бедноты, свои интересы от общих интересов. Петушок отнесся к этим словам с большим уважением и вниманием. Он всегда считал Саньку умнее себя, тверже в убеждениях, но теперь появилось в друге еще новое: он словно стал на много лет старше, прокалился в огне.

По просьбе Саньки Петушок сбегал в сельский совет, разведал обстановку. К его удовольствию, Большов и Прокопий Юдин находились под присмотром Фомы Бубенцова. Павел Иванович и Федот Еремеев поехали изымать самогонный аппарат. Возле сельсовета дежурили активисты. По всей видимости, ночное событие принимало серьезный оборот. Санька тоже порадовался этому сообщению, хотя и принял его не с таким восторгом, как Петушок. Он сознавал, что запросто с кулаками не рассчитаться. Так говорили Павел Иванович и Серега Буран, а им он верил.

Наконец, друзьям надоела сонная тишина улицы. Идти на площадь, где собравшиеся мужики играли в шарик, Санька не хотел: несомненно, они тоже станут расспрашивать его о подробностях ночной встречи с Большовым.

Иванко предложил сходить на лужок, где в это время собирались на игрища парни и девки. Санька охотно согласился.

Лужок находился на бугре в поскотине, сразу же за гумнами. Одной стороной он примыкал к заросшему камышами болоту, а с другой — к роще вековых берез. Девки и парни собирались сюда со всех околотков и не расходились до позднего вечера. Здесь влюблялись, находили себе невест и суженых. Тут показывали друг перед другом силу, ловкость, уменье плясать, голосисто петь. Тут же ревновали и дрались.

Веселье на лугу кипело вовсю. Парни форсили гарусными поясами, вышитыми рубахами и плисовыми шароварами. В центре круга Алеха Брагин играл на однорядной гармони с колокольцами. Долговязый и прыщеватый, он держал себя так, словно был самым первым парнем в Октюбе. Все на нем блестело и пылало разноцветными красками. Ремень гармони, небрежно закинутый за плечо, вышитый голубым и красным гарусом, ослепительно светился от мелкого бисера. Картуз зеленый, с лакированным козырьком и алым околышем. Рубаха шелковая. Сапоги из тонкой кожи, смазанные не дегтем, как у прочих парней, а настоящей ваксой. На сапогах, несмотря на жару, новенькие галоши.

Девки водили хоровод и пели под гармонь.

Вместе с девками хороводилась и поповская Валька. Пела она голосистее других и одета была не в сарафан, а по-городскому: короткая юбка до колен, батистовая кофта в обтяжку. Санька заметил ее сразу же, но Валька даже не обернулась и не подошла к нему. Она все время переглядывалась с Алехой, выбегая из хоровода, старалась задеть его, один раз даже сделала попытку обнять, но Алеха отпихнул ее.

Санька отошел в сторону, под высокую березу и присел на выпиравший из земли корень. Петушок влился в общий круг. Девки изменили песню, пляска пошла живее, задорнее:

Я у тятеньки, у мамоньки

Росла молода.

Я по горенке

Похаживала.

Ой люли, молода!

То ли, люли,

Пригожая!

Парни ходили вприсядку, высоко подкидывая ноги.

В разгар веселья словно лопнул, с тревожным звоном раскололся, нагретый полуденным солнцем прозрачный воздух:

— Дон-н-н-н-н! Дон-н-н-н-н! Дон-н-н-н-н!

Это ударили на колокольне в большой колокол.

И поплыл хватающий за душу звон над селом, над поскотиной и над всеми октюбинскими полями и лесами.

Тотчас же опустел веселый, пестрый лужок. С невыразимым ужасом кинулись парни и девки к загумнам.

По всей Октюбе смолкли песни. Остановилось праздничное веселье. Улицы наполнились народом. Люди хватали ведра, багры, лопаты, топоры. Запрягали коней в бочки. Лезли на крыши.

— Дон-н-н-н-н!

Страшный вестник беды долетел и до загородки Егора Горбунова в Черной дубраве, где сельсоветская комиссия, разыскав в яме, под копной прошлогоднего сена самогонный аппарат, уже грузила его на телегу. Затряслись руки у Михайла Чирка. Холодной испариной покрылся морщинистый лоб деда Половскова. Побледнели Павел Иванович и Федот Еремеев.

Вскочив на телеги, не жалея коней, погнали они в село.

А над Октюбой, в Дальнем околотке, как раз по ветру, высоко в небо поднялся огромный столб черного дыма.

Санька и Иванко Петушок побежали прямо туда.

В гумне Захара Чеснокова горела солома.

Взбудораженный Большовым, обиходливый придурковатый Захар не стал откладывать дело на будни. Убедившись в том, что ток действительно зарос травой, он натаскал на него из старого стога соломы, разложил ее кучками по току и поджег. Солома вспыхнула, как порох, а ветер раздул огонь. Ток мгновенно превратился в пылающий костер. Черный дым от токовища сначала поднялся столбом, но ветер усиливался, налетал порывами, и скоро облако дыма плотно окутало стоявший неподалеку стог, плетни, а затем широкой лентой потянулось над дворами Третьей улицы.

Когда Санька, обогнав Петушка, достиг гумна Захара Чеснокова, оно уже было наполнено народом. Лопатами и железными вилами мужики тушили огонь на току. Часть мужиков поливала из ручной пожарной помпы охваченный огнем стог. Струя воды крупным дождем рассыпалась над ним, огонь прятался под сухие пласты соломы, но тут же, подбодряемый ветром, начинал бушевать с новой силой. Группа мужиков ломала плетни и оттаскивала их в сторону. Толпа ребятишек орала и визжала от восторга и изумления, а сам виновник, Захар Чесноков, безучастно стоявший возле тока, чесал затылок и бормотал:

— Осподи Исусе! Вот ты, притча какая! Право же, притча!

Ветер словно играл огнем и дразнил мужиков. Чем больше они боролись с бедствием, тем нахальнее, злее, беспощаднее он становился.

Вдруг одним сильным рывком он приподнял с вершины стога пласт горящей соломы, вторым высоко подбросил его вверх, на виду ошеломленной толпы понес его и кинул прямо на ветхую крышу сарая Ивана Якуни. Крыша вспыхнула. Языки пламени побежала во все стороны, охватывая амбарушку, пригон, избу. Донесся истошный бабий крик. Вслед за тем, страшно завопила многоголосая толпа мужиков, баб, ребятишек, кинувш