Алая радуга — страница 37 из 43

На широкой елани, у самой опушки высокой рощи — стан полевой бригады. Под запорошенными березами, укрывшись от ветра, беспокойно топчутся и всхрапывают кони. Возле избушки, защищенной навесом, мерцает и курится костер, а рядом, склонившись над огнем, греет руки бригадир-полевод Иван Евдокимович Гусев. Лицо у него озабоченное, на мокрой спутавшейся бороде блестят капли воды, от ватной телогрейки валит испарина. Оттого, что встретился здесь именно он, свой односельчанин, давний знакомый, Варьке сразу становится легче.

Увидев ее, Иван Евдокимович смотрит изучающе и серьезно, будто перед ним не Варька, а сказочная Полевушка, но тут же ухмыляется в бороду:

— Зачем прибежала-то в экую падеру? Небось, по Семену соскучилась?

— Заблудилась я, деда!..

— Хм!.. За-блу-ди-лась! А впрочем, не мудрено. Натерпелась, небось, страху?

— Натерпелась, деда!

— Ну, ничего! Поутру прояснит, и все забудешь. А теперь иди ближе к костру, согрейся, ишь как вымокла, хоть выжимай.

Варька садится на сваленные возле огня ветки сухостоя, вздрагивает и поводит плечами от внезапно охватившей ее промозглой сырости, а может быть и оттого, что вспомнилось окно в доме Катерины Кашириной, звон разбитого стекла.

— Ты не плачь, — говорит Иван Евдокимович, заметив навернувшиеся на ее глазах слезы. — Что было, то прошло. В иной раз наука… Дать бы тебе горячего чаю, да ничего нет. Ребята, эвон, как натрудились за день, а легли в избушке спать натощак. Повариха-то ушла со стану под вечер, отпросилась у меня по дому управиться и, видно, из-за падеры не пришла.

— А что же сами не приготовили? — отвлекаясь от своих мыслей, спрашивает Варька. — Продуктов, что ли, не завезли?

— Припас есть на стану всякий: и картошка, и крупа, и сало. Готовить некому. Ребята у меня в бригаде все молодые, привыкли кашу-то есть, а не варить, да и, небось, за день устали. Нынче засеяли полторы нормы. Сама понимаешь: хлебушко сеять — не в бабки играть.

— Может, я накормлю, деда?

— Накорми, коли хочешь. Сейчас я тебе весь припас сюда принесу, сготовь хоть кашу с салом. Ребята наедятся, так лучше отдохнут. Да и твой-то мужик тоже, небось, того и гляди придет голоднехонек…

— Се-мен?..

— А что? Слышь, трактор гудет? Это твой Сенька там с Яшкой трактористом. Вот орлы! Им и падера нипочем.

Варька бледнеет, закрывает глаза, хватается руками за грудь.

— Ты, девка, не бойся за мужика. Ничего ему не станет! — заметив ее волнение, успокаивает Иван Евдокимович. — Молодой, горячий в работе. Да и кабинка на тракторе-то есть.

— Чего он там делает? — задыхаясь, спрашивает Варька.

— Как что? Разве не знаешь? Валок пробуют.

— Ничего не знаю…

— Мужик у тебя дельный, — не слушая Варьку, продолжает Иван Евдокимович. — Башковит, это одно, а главное, интерес в жизни имеет большой. Иной думает о себе, старается ради всякой личной мелкоты, а Семену в таких рамках тесно. Этот валок-то, какой он сделал, чтобы пашню после сева укатывать и сберегать в земле влагу, может нам, хлеборобам, большую пользу оказать. В нонешнем году мы взялись в бригаде на круг дать с гектара по сто пудов чистого зерна. Думаешь, зря зерно тебе в руки падет?!

И еще что-то говорит Иван Евдокимович, наверно, важное и нужное, но слова его не доходят до Варьки. «Что это такое? Какой валок? Зачем он? При чем тут интерес к жизни?» — пересохшими губами шепчет она, пытаясь хоть что-нибудь понять. Никак не совмещается то, что она видела через окно в доме Катерины Кашириной, с рокочущим за перелесками трактором, со словами старого бригадира.

Приняв растерянность и рассеянность Варьки за тревогу о муже, Иван Евдокимович, шаркая коваными сапогами по прошлогодней траве, идет в избушку и вскоре выносит оттуда ведро с припасом.

— Все ж таки сготовь ужин, Варвара.

— Давай, деда! — как сквозь дрему отвечает она, затем встает и, превозмогая себя, принимается за дело. Иван Евдокимович достает кисет с табаком, свертывает козью ножку и, не скрывая удовольствия, замечает:

— Хорошо, когда в семье есть такая любовь: куда муж, туда и жена! Ишь ты-ы, даже и непогодь не могла удержать. Небось, помогала Семену с валком-то?

— А как же Катерина? — не оборачиваясь, спрашивает Варька, чувствуя, что за всем тем, чего она не может понять, скрывается нечто нежданное. — Как же Катерина Каширина?

— Катерина-то? — усмехается в бороду Иван Евдокимович. — Хотела тоже приехать, посмотреть на валок, сравнить его с прежними. Да случился ей недосуг: жених, слышь, в гости явился. Тоже парень, говорят, хоть куда! Механизатор!

— Же-них! — почти кричит Варька. — Что ты, деда?!

Яркая краска стыда заливает Варькины щеки. И впрямь: через крохотное стеклышко не успела она рассмотреть лица того, кто сидел за столом, кому с такой радостью улыбалась агрономша.

Стыдно до боли, но и до боли хорошо становится Варьке. Словно падает с глаз пелена. Прежняя любовь наполняет ее, чистая и хмельная. Нетерпеливо всматривается она в ту сторону, где за перелесками, в густой темноте все еще слышится рокотание трактора. Ничего не скроет она, во всем повинится и знает, что Семен и Катерина сумеют ее понять…

Попробовав с ложки готовую кашу, отдающую запахом костра, Иван Евдокимович причмокивает, удовлетворенно жмурится:

— Хороша, видать, ты мастерица. Против нашей поварихи не в пример. Шла бы к нам работать. А? Довольно тебе дома сидеть. Небось, не семеро по лавкам.

— Пожалуй, деда, пойду!

Снегопад постепенно редеет. С крыши навеса льются струи талой воды. Потрескивает в костре сухостой, чернея, крутится на огне береста. Из соседней рощи сильнее доносит запах весенней прели и березового сока. Где-то высоко в небе мелькнула сначала одна звездочка, потом вторая, наконец открылась их целая россыпь, низко над землей появился серебряный полумесяц. Там, на омытой луной дороге, по которой шла Варька, прорезал мрак косой луч света, выброшенный фарами трактора.

Он становится все ближе, ярче, приветливее, и Варька, замирая от тревоги и радости, идет навстречу…

РОЗОВЫЙ БЕРЕГ

Три года Геннадий Корнев не был дома, редко писал письма и о своей душевной тайне никому не рассказывал. Даже мать не знала, почему он однажды вечером, наскоро попрощавшись с ней, уехал из Октюбы. При его характере скрывать эту тайну было трудно, но еще труднее, казалось, вспоминать о том, что тогда произошло. Однако время — хороший лекарь: постепенно все пережитое улеглось, и наступила пора, когда можно было вернуться домой.

Автобус слегка покачивает. Настроение у Геннадия бодрое, все люди, едущие в автобусе, ему очень нравятся, особенно сидящий рядом широколицый веснушчатый мужчина. С самого начала пути, вот уже не менее двух часов, этот сосед досадует на своего будущего зятя. По-видимому, предстоящее родство ему не по душе, и он находит в зяте все новые дурные качества. По иронии судьбы он вынужден вводить в семью человека, который во всем ищет только личную выгоду.

Слушая, Геннадий добродушно улыбается. Попробуй-ка, угоди родителям! Он высказывает эту мысль, но сосед не соглашается: в человеке все должно быть хорошо, все в норме и все настоящее! Тогда он гордился бы зятем, как сыном.

За окном автобуса рядом с широким трактом раскинулась степь, накаленная жарким солнцем и обдутая нежным ветром. В дымке тает далекий курган, струится знойное марево, а в низинах плещется седой ковыль.

Потом, когда после степи тракт врезается в густые березовые рощи, шофер объявляет короткий перерыв. Пассажиры выходят размяться, покурить и напиться холодной воды. Родник прячется в тени густого черемушника, среди замшелых корней. Все здесь опутано прозрачной сеткой из света и полутеней, пронизано запахом прели и сочной свежестью белых берез. Природа, словно нарочно, создала этот уголок для раздумий.

Зачерпнув воды ладонями и напившись, Геннадий присаживается около родника. Необыкновенно мирная тишина сразу же обступает его. Возникает неодолимое желание остаться здесь, лечь на спину и долго-долго смотреть в далекое небо. И он думает о том, что в конце концов, исполнить эту маленькую прихоть не трудно: он в отпуске, и торопиться ему некуда. В Октюбе его ждет мать. Все три года она была терпеливой. Ну, что же, подождет еще день или два. Она не обидится, потому что, как мать, все понимает… Без сомнения она поняла и то, зачем он в письмах изредка спрашивал ее о Наташе Зелениной. После того, как он уехал из Октюбы, Наташа более года жила у родителей, работала в конторе сельпо, но затем уволилась и исчезла. Лишь в конце прошлого года мать сообщила, будто Наташа живет где-то в совхозе, километрах в сорока от Октюбы.

Решив подольше побыть у родника и остальное расстояние до Октюбы пройти пешком, Геннадий возвращается к автобусу за немудреной поклажей, уложенной в зеленый рюкзак. Его широколицый сосед уже сидит на месте, по-прежнему расстроенный предстоящим родством.

— Эх, жалко, не успел я тебе всего рассказать, — говорит он Геннадию, узнав о его намерении. — Видать, душевный ты парень. Вот бы мне этакого зятя!

На прощание он еще что-то говорит, но голос его заглушает мотор и потрескивание резиновых скатов по гравию.

Проводив автобус, Геннадий снова идет к роднику. Большая голубая бабочка запуталась в паутине, скрытой прозрачным полумраком черемухи. И у Наташи были вот такие же большие голубые глаза. Нашла ли она счастье с тем, с другим?..

Геннадию хочется уйти от мыслей о Наташе: ведь во всем этом деле виноват больше он. Но знакомый черемушник, голубая бабочка, порванная паутинка и все, что окружает его здесь, будто неуловимой, невидимой нитью связано с ней. Тогда отец Наташи сказал: «Ты, голуба (он всех называл голубой, когда бывал зол), к моей девке не приставай. Какой из тебя жених! Во-первых, тебе только двадцать лет, и путного мужа из тебя не получится; во-вторых, никакому делу ты не научен: ни слесарить, ни ковать, ни баранку крутить; в-третьих, одежонка на тебе худая, дешевая, мебелишки дома, кроме материнского сундука, не заведено; в-четвертых, шалопутный ты парень, только смеяться да деньгами сорить; в-пятых, выгоды от родства с тобой нет; в-шестых…» Он говорил и загибал пальцы на руках, словно боясь сбиться со счета, и слова его были какие-то отрывистые, брякающие, как клацание костяшек на счетах. Он работал колхозным счетоводом, и вся его жизнь состояла в том, чтобы не просчитаться. Слушать его было до боли обидно. Оставалось одно — уйти, уйти как можно дальше. Потом ночь, глухая тишина в лесах, дальняя дорога и сожаление о том, что ушел, не попрощавшись с Наташей. Она не знала ни о чем. И хорошо, что не знала. Так для нее было легче и проще.