Павел Иванович терпеливо дождался, пока наговорятся расходившиеся мужики. Но вот на губах его промелькнула улыбка.
— Ладно, мужики, довольно шуметь! У кого руки чешутся, подержите-ка пока их в карманах. А тебя, Ефим, в порядке партийной дисциплины упреждаю: не смущай людей! Больно ты прыткий! Вроде спужался, что ли? Зачем панику наводишь? Разве ж нам это впервой?
— Меня не спужаешь!
— Да и храбриться ни к чему. Ты лучше, как добрый коммунист, прежде всего сядь да подумай, все взвесь: что к чему? А ежели у тебя своего уменья разобраться в деле не хватит, то поступи опять же, как добрый коммунист: обратись всем сердцем к товарищу Ленину! Какой совет дал бы тебе товарищ Ленин в данном положении?
Овладев вниманием, Павел Иванович, уже обращаясь ко всем присутствующим, продолжал:
— По моему разумению, товарищ Ленин ответил бы так: держитесь, мужики, крепче, смотрите зорче! Советская власть сильная! Она в девятнадцатом году супротив всех буржуйских держав не дрогнула, атаманам и белым генералам пинка дала, так ей ли перед кулачеством пасовать? Повадки им нельзя давать никакой, быть построже, однако же, в меру. Зря ломать дрова нечего. Всякую силу надо употребить с умом, на пользу, а не во вред!
— Насчет Федора надо все ж таки доискаться, — перебил его дед Половсков. — Не могет быть, чтобы следы совсем затерялись. Поспрошать бы хоть Большова.
— Так он тебе и скажет, Большов-то! — усмехнулся Павел Иванович.
— Тогда в милицию донести.
— Написали. Подводчик увез. Надо думать, к утру участковый здесь будет.
Не договорив, Павел Иванович прислушался. С улицы донеслась песня, затем похабные ругательства и резкий звук хряснувшей жердины.
— Это опять Феофан пьяный бродит, язви его в печенку! — высунувшись в открытое окно и вглядевшись в темноту, заметил Федот Еремеев. — Ишь ты, прясло ломает. Уж не собирается ли кому-нибудь рамы выбить? С него станет! Ну-ка, Саньша, выбеги на крыльцо, гаркни его сюда.
На зов Саньки Фенька Кулезень сразу не ответил. Но звук ломаемой жерди прекратился, и немного погодя появился он сам. Пошатываясь, поднялся на крыльцо.
— Чего тебе, консомол?
— Федот Кузьмич зовет!
От Феньки несло смрадным сивушным перегаром, скуластая физиономия его была помята, по небритому подбородку с толстых губ сочилась слюна, в давно нечесанных волосах торчала сухая трава.
Ни с кем не здороваясь, Фенька протискался к столу, нахально и вызывающе навалился на него широкой раскрытой грудью.
— Ну, вот я перед тобой, председатель! Сам Фенька Кулезень, первеющий бедняк, фулиган, горький пьяница! Пошто меня гаркал?
— Я тебе покажу пошто? — с отвращением отодвигаясь от него, сказал Федот Еремеев. — Где ты успел шары-то налить? Добрые люди делами занимаются, а ты, черт длинноногий, только и знаешь бражничать!
— Так ведь то добрые. А во мне добра нету. Во мне одно зло!
— Сказывай, сукин сын, у кого самогонку берешь?
— Где беру, там уже выпил всю. Я на завтра оставлять не люблю. Коли хочешь со мной погулять, пойдем, вино завсегда добудем.
— Дождешься у меня, — погрозил ему Еремеев. — Вот прикажу Бубенцову в каталажку тебя посадить, там живо по-другому запоешь.
— Фоме не совладать, — покачнувшись и осовело глядя на него, хвастливо произнес Фенька Кулезень. — Как вдарю кулаком — и вот твой Фома… Тьфу! Больше ничего! А пить буду, ты не остановишь, потому как фулиган я, пропащий человек. — Он вдруг сморщился, размазывая по грязному лицу слюни, всхлипнул. Воспользовавшись этой минутой слабости, Федот взял его сжатый кулак, затем наклонился и понюхал. При этом Федот и Павел Иванович переглянулись.
— Чего трогаешь, али силу спробовать хочешь? — вырвав руку, с прежним нахальством сказал Фенька.
— Ладные кулаки, да дураку достались! — стараясь не задирать его, полушутливо ответил Федот Еремеев. — За зря пропадают!
Фенька еще покуражился и ушел.
Когда стихли его шаги и пьяное бормотание, мужики опять загомонили. Одни утверждали, что Феньку не следовало отпускать, а тут же подвергнуть строгому допросу и посадить. Даже если он не кидал камнем в избача, то все равно надо зауздать, потому что эта язва давно всем надоела. Другие советовали с ним не связываться, но устроить наблюдение, найти, кто его поит самогоном, а потом уже и потянуть веревочку до конца. Третьи не видели никакого проку от ареста Кулезеня. Этих поддержал и Павел Иванович:
— С поличным его не поймали, значит, закон его не возьмет. Ну, посидит, Фенька, похлебает казенной похлебки, потом выйдет обратно. Тогда с ним совсем не управишься!
Между тем, мужики согласились с мыслью, высказанной Белошаньгиным, что если бы Федора ударил Кулезень, то, наверное, тому не удалось бы остаться в живых. Рука у Феньки тяжелая, сила бычья. Бензин вылит на землю тоже, по-видимому, без его участия. Ни от его рук, ни от одежды бензином не припахивало, что авторитетно подтвердил Федот Еремеев. В конце концов было решено дождаться результатов милицейского дознания.
По настроению мужиков Санька видел, что они не удовлетворены. По-прежнему не было никакой ясности, а неизвестность всегда хуже, чем прямая угроза.
В полутемной, слабо освещенной комнате председателя сельсовета они еще долго курили табак, строили домыслы, предположения. Состояние растерянности и нервозности постепенно исчезало, чему не мало способствовала спокойная рассудительность Павла Ивановича. По предложению Павла Ивановича были назначены два человека от комитета бедноты для охраны трактора, коммунисту Платону Кузнецову поручили срочно съездить в Челябинск за горючим, а все остальные мужики обязались с завтрашнего дня пройти по дворам Третьей и Середней улиц, поговорить с жителями и в ответ на происки кулаков организовать «красный обоз» с хлебом. Что касается богатых первоулочных хозяев, то надо потребовать от них категорически сдачи всех хлебных излишков.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Стояла неподвижная тишина, но в ограде у Юдина, за высокими тесовыми воротами, кто-то двигался. Похоже было, не спалось самому хозяину: лишь он так ступал — грузно и торопливо. Потом цокнули копыта, всхрапнула лошадь, упала на землю не то оглобля, не то дуга, и раздалось приглушенное ругательство:
— Н-н-но-о, ты, за-араза! Попробуй, лягнись! Я те вот как вдарю по ребрам!
Несомненно, это ругался Прокопий Ефимович. По-видимому, лошадь, которую он запрягал, шла в оглобли неохотно. «Дорогу чует либо корм не доела, вот и уросит!» — решил про себя Санька, направляясь мимо дома Юдина. Не прошел он и двух шагов, как в ограде кто-то осторожно кашлянул и неторопливо произнес:
— Кадушки-то, ты, Прокопий, покрепче на телеге уладь. Чтобы не плескалось. Да половиками, что ли, сверху накрой. Шибко духовито. Пока по переулкам проедешь, всю Октюбу провоняешь.
Санька присел на дорогу, но опасаясь, что его могут обнаружить, пригибаясь к земле, отполз в сторону, под крытый навес, где у Юдина стояла сноповязальная машина. Здесь темнота была гуще и, в случае необходимости, можно было надежно укрыться.
В ограде разговор прекратился. Немного погодя звякнул железный засов, с легким скрипом раскрылись ворота. Неясно проступили очертания лошади, телеги, нагруженной кадками, и затем фигуры двух мужиков. Вместе с Прокопием Ефимовичем был Большов.
Они о чем-то шепотом посовещались, Большов широко перекрестился.
— Ну, с богом! В добрый час!
Притаившись за сноповязалкой, Санька остро почувствовал запах прокисшей браги, приторно сладковатой и хмельной.
Большов мгновенно исчез, а Юдин тронулся в путь.
Вспомнив совет Павла Ивановича более зорко присматривать за кулацкими хозяйствами, Санька направился в сельсовет сообщить о поездке Юдина. Представлялся самый подходящий момент не только накрыть Прокопия Ефимовича за самогоноварением, но и вообще вывести его на чистую воду. Не далее как два дня тому назад, показывая Федоту Еремееву квитанции на сданное зерно, Юдин плакался: «Для советской власти я со всем желанием весь хлебушко вывез, под метелку в анбарах подмел, а теперича сам не знаю, как до нового урожая дотяну». Он при этом даже божился и крестился: «Пусть бог меня накажет, ежели хоть одно лишнее зерно в сусеках найдете! Можешь, Федор Кузьмич, лично убедиться, вот тебе ключи от закромов. Нету больше хлеба! Икону могу с божницы снять, любой клятвой поклянусь!» С тем и ушел, не дал ни зернышка. Выходит, что и бога обманул и власть!
В сельсовете свет был потушен. Бежать домой к Рогову или Еремееву далеко. За это время Прокопий Ефимович мог скрыться. Ехал он тихо, но дорог на поля было много.
Держась ближе к плетням, стараясь себя не выдавать ни единым звуком, Санька проследил за подводой Юдина до выезда из загумен. Там Прокопий Ефимович сел на телегу и погнал лошадь в сторону Черной дубравы.
Леса Черной дубравы славились волчьими гнездами, черноталом, болотами, наглухо заросшими камышом. Ни бабы, ни ребятишки не ходили туда за ягодами и Грибами, даже мужики, боясь волков, не оставались ночевать в одиночку. Проезжие пути, связывающие Октюбу с другими деревнями, лежали далеко в стороне. То, что Юдин поехал именно по этой дороге, а не к Чайному озерку, где находились все его поля и загородка, навело Саньку на вполне резонную догадку: значит, самогонный аппарат скрыт где-то там, в Дубраве, и не иначе, как в загородке Максима Большова.
Теперь можно было не торопиться. Зная место, Юдина нетрудно накрыть с поличным и при свете дня. Днем даже лучше, ничего от глаз не ускользнет!
Вернувшись из загумен, Санька постучался в окно своей избенки. Дарья, его мать, зевая, отперла сени.
— Наживешь когда-нибудь беды, — раздеваясь, неодобрительно заметил ей Санька. — Впустишь вот так-то, без спросу, кого не следует!
— Поди-ка нужны мы! Грабить у нас нечего, — равнодушно ответила Дарья.
— Эвон Федор Балакин тоже, вроде, не был нужон, а вечор его камнем по голове стукнули. Может, еще и не выживет.