— Матушка, пресвятая дева Мария, — всплеснув руками, сказала Дарья. — За что же его так?
— Кто стукнул, тот знает.
— Ты, Саня, тоже дошляешься по ночам. Где тебя носит? Вторые петухи скоро запоют, а ты только явился. Небось, опять в совете торчал?
— Где же больше-то? Не на завалинке же!
— Неужто Павел без тебя не обойдется?
— Всем работы хватает, — солидно ответил Санька. — Меня еще ладно, из-за пастушной днем не тревожат. Сереге Бурану достается куда больше. Дома отец лается, гонит в поле, а Серегу то в совет, то в участковую комиссию посылают. Дела с заготовкой совсем плохи. Первоулошные ничего не дают.
— Господи, да уж какой теперича хлеб, летом-то? — вздохнула Дарья.
— Зато на самогонку находят. Только вот сейчас Прокопий Ефимович в Черную дубраву поехал с бардой. Полную телегу кадушек понаставил.
— Видел его, что ли?
— Ага! А Большов его провожал. По всем видимостям, аппарат у него в дубравинской загородке стоит. Хотел я дотуда дойти, но уж шибко далеко, да и устал: надо, пожалуй, немного перед пастушной подремать. — Он сладко зевнул, как взрослый мужик солидно прокашлялся и, устраиваясь на лежанке, добавил: — Ты, маманя, как начнет светать, меня разбуди. До стада надо к Павлу Ивановичу сбегать, насчет Юдина и Большова предупредить.
Дарья вздыхая, что-то шептала про себя. Шепот был похож на шелест тополиной листвы: чуть слышный и беспокойный. Женщину мучили противоречивые чувства. С одной стороны, нельзя не сказать Павлу Ивановичу, которого она считала близким человеком, с другой — боялась: Большов наделал ей уже не мало бед, а от Юдина во многом зависело ее немудреное хозяйство. Наконец, последнее взяло верх:
— Узнает Прокопий, что ты на него Павлу донес, тогда мы с тобой совсем на бобах останемся. Надо вот скоро хлебушко с поля убирать, а куда снопы свезем? Кто нам их обмолотит? Придем к нему с поклоном, а он ведь злопамятный. Энти, богачи-то, без нашего брата проживут. Не меня наймут на молотьбу, так другого. Нуждишка многих загонит к нему на гумно. Лучше бы ты, Саня, смолчал. Кому надо, поймают его и без тебя.
— Эх ты-ы, маманя, несознательная. А комитет бедноты для чего? Небось, в беде не оставит. Эвон и трактор в село пригнали, пары начали пахать без поклона кулакам. Хочешь, и нам вспашут? С молотьбой как-нибудь обойдемся. Одни мы, что ли, такие?
— Ну, смотри сам, — не желая спорить, согласилась Дарья. — Тебе виднее: ты в доме хозяин! Но все ж таки боязно! А насчет Федора-то узнали чего-нибудь? Кто его вдарил?
— Кулаки, кто еще больше, — уверенно сказал Санька. — Мне вот тоже вечор Максим Ерофеич пообещал башку затылком наперед повернуть! — Он засмеялся, словно угроза доставила ему удовольствие. Но смех вышел не совсем искренний: где-то глубоко внутри сидел червячок и точил душу.
Дарья вскочила с постели, всплеснула руками, начала креститься:
— Господи спаси! Оборони против погубителя нашего! — Потом накинулась на Саньку: — Да еще зубы скалишь, бессовестный! Али ты Большова не знаешь? Забыл, поди, как он тебя без отца оставил?
— Про отца никогда не забуду! — сурово, по-мужски ответил Санька.
— Ну, а в совет об этом заявил?
— И заявлять не пойду! Пусть только попробует меня пальцем задеть!
— Ах ты, боже мой, боже мой! — произнесла Дарья с досадой. — Совсем ты, Санька, еще парнишка! Все-то тебе нипочем! Ох, наживешь греха, как и отец!
Дарья еще долго ворочалась в постели, вздыхала и шептала про себя. Саньке тоже не спалось. Он лежал с открытыми глазами, смотрел на погруженный в темноту потолок и думал. Напоминание об отце словно вернуло его в детские годы. Уже тогда Максим Ерофеич Большов заставил узнать, каким горьким и соленым бывает хлеб, политый слезами. Уже тогда встал перед ним зловещим призраком.
Это случилось когда Саньке шел девятый год.
…Поднималась утренняя заря. Высоко в небе висели розовые облака. Петух, хлопая крыльями, выпорхнул из пригона и посреди ограды, высоко задрав голову, закукарекал. На соломенной крыше гулили голуби. Возле плетней растворялись ночные тени. Санька стоял в ограде босыми ногами на сырой земле и, ежась от холода, испуганно смотрел на улицу.
По дороге бежал его отец, Никита Субботин. Рубаха на нем была в клочья разорвана. Нижняя губа, рассеченная пополам, свисала на подбородок. Кровь ручьем стекала на голую грудь. Следом, размахивая ременным поясом, громко стуча сапогами, мчался высокий бородатый мужик и орал:
— За-а-апорю!
Отец, добежав до двора, перепрыгнул через плетень, кинулся к погребу. Там в старый березовый чурбак был воткнут топор. Он схватил его обеими руками и медленно, широко расставляя ноги, пошел навстречу. Бородатый мужик остановился перед плетнем. Глядя на него, отец прохрипел:
— Ну, подходи теперича, Максим Ерофеич! Зарубаю, как борова. Хватит, попил ты моего пота!
Мужик рванул на себе ворот, показал кулак:
— При-идешь… поклонишься!
Разбуженная криком, выбежала из избы мать. Всплеснула руками, заголосила и, схватив отца за руку, потащила к крыльцу.
Мужик, оглядываясь, ушел от двора. Дарья усадила отца на лавку, потом достала иглу и суровую нитку, сшила рассеченную губу. Отец притянул Саньку к себе, погладил по голове, молча заплакал. Слезы крупными каплями падали Саньке на руки. Дарья горестно повторяла:
— Боже ты мой, пресвятая богородица, что теперича делать будем?
Потом, когда отец успокоился, умылся и переменил рубаху, все выяснилось. Ссора с Максимом Большовым, у которого он в этом году жил в батраках, произошла из-за жеребца. Накануне вечером Никита вывел его из пригона на проминку. Рабочие лошади вместе с матками и жеребятами посреди двора ели корм из мешанинника. Увидев их, жеребец встал, на дыбы, рванулся, сбил Никиту с ног. Вспугнутые кони заметались. Пока Никита поднимался с земли, жеребец опрокинул мешанинник и распорол себе правую лопатку. К утру вернулся хозяин, бывший где-то в гостях. Перед тем как лечь спать, обошел хозяйство и, заметив у любимого жеребца поротую рану, смазанную дегтем, не спрашивая, что произошло, пошел на Никиту с кулаками.
На следующий день Дарья собрала мужа в дальнюю дорогу. Он вышел за ограду, снял шапку, поклонился на четыре стороны.
— Ну, родная землюшка, прощай! Поливал я тебя потом для чужих людей, а теперича хватит. Пойду искать долю в другом месте.
Обернулся к Дарье, строго добавил:
— А ты, Дарья, береги сына! С тебя за него ответ спрошу…
Санька и Дарья долго стояли за оградой, наблюдая, как все дальше и дальше уходил родной человек. Больше они его не видели. Полгода Никита работал где-то в городе, на заводе. Жилось ему, видно, тоже не сладко. Изредка прибывали от него письма с поклонами и жалкие гроши, чтобы семья не умерла с голоду. Потом он исчез. Доходили слухи: ушел он на войну против Колчака и где-то в Сибири погиб в бою. Вскоре слух подтвердился. Дарья наревелась досыта, справила по мужу поминки. И остался Санька сиротой.
Но на этом беды не кончились. После того как Дарья овдовела, отобрал у нее Максим Большов чуть не весь земельный надел. Распахал лучшую землю на Шуранкуле, от которой кормилась семья Субботиных, забрал покос и весь лес. Объяснил он это просто:
— Твой-то Никита, когда у меня в работниках жил, плату взял за год, а сам половины срока не отработал. Вот, стало быть, лес и пашня пойдут в уплату долгов.
В двадцатом году Санька с матерью еле скоротали зиму, а к весне стало вовсе невмоготу. С голода начали пухнуть ноги. Пришлось Саньке идти за подаянием.
Уговорилась Дарья со своей дальней родственницей бабкой Таисией, повесила Саньке на плечо нищенскую суму, благословила на позор и стыд.
На троицын день, чуть только отзвонили колокола к заутрене, встали Санька с бабкой Таисией у церковных ворот. Бабушка была маленькая, сгорбленная. Ходила, опираясь на большую суковатую палку, которой при случае отбивалась от собак. Санька был ростом с нее, тощий, ключицы и костлявые плечи выпирали у него из-под рубахи, как сучки на бабушкиной палке.
Бабушка Таисия была добрая и понимала, как тягостно Саньке стоять с ней у паперти. Потрепала по плечу и шепотом, чтобы другие нищие не слышали, ободрила:
— Смелее будь, Санюшка! Не гляди на людей волком. Люди, они пожалеть любят. Будешь просить милостыню, — не торопись, старайся, когда руку протянешь, слова-говорить негромко. Нищему человеку надо быть тише воды, ниже травы. Куда, дитятко, денешься, коли уж наша участь такая…
Хорошо было то утро троицына дня. Земля лежала, словно умытая, нежилась под весенним солнышком. Деревья в церковной ограде стояли в густой листве, в тени под ними играли солнечные зайчики, обдавало запахом свежей травы и прошлогодних листьев-падаликов, густо усеявших землю.
От ласковых слов бабушки Таисии Саньке хотелось заплакать и куда-нибудь убежать. Глотая слезы и не глядя на толпящихся нищих — стариков и старух с обвислыми большими сумами, — он жался к бабушке, но она тихонько отпихивала его от себя, уговаривала:
— Не бойся, дитятко! Не мы первые, не мы и последние. Гликось, сколько здесь миру! Все, миленок, жить хотят, всем кушать надо…
Народ шел в церковь. Проходя мимо нищих, мужики и бабы совали им на ладони куски хлеба, шаньги, пирожки и медные пятаки.
Саньку с бабушкой Таисией нищие оттеснили от ворот, прижали к кирпичной церковной ограде.
Перед концом заутрени к церкви подъехал Прокопий Юдин. Санька его хорошо знал, потому что часто ходил в маслобойню «гонять коней».
Следом за ним к коновязи на рысях подкатил высокий бородатый мужик. Он медленно слез с ходка, блестя лакированными сапогами с набором, поправил на себе гарусный кушак и степенно прошел к воротам. На кирпичной дорожке, выложенной до самой паперти, снял с головы высокий картуз и, упав на колени, истово перекрестился.
Сердце у Саньки забилось. Он дернул бабушку Таисию за рукав, прошептал:
— Это он, бабушка!