Алая заря — страница 21 из 42

— Могло быть еще страшнее, если бы им удалось осуществить задуманное: выключить свет, перед тем как разорвется бомба, — сказал Пратс.

— Какая жестокость!

— В потемках и вовсе могли бы все погибнуть, — смеясь, добавил Пратс.

— Нет! — воскликнул Мануэль, срываясь с места. — Над этим никто не имеет права смеяться… если это не последняя тварь! Убивать людей с такой холодной жестокостью!

— Это же были буржуи, — сказал Мадридец.

— Кто бы они ни были!

— А разве на войне солдаты не убивают невинных людей? — спросил Пратс. — Разве не решетят мирные жилища разрывными пулями?

— Они такие же мерзавцы, как и ваши бомбометатели!

— Поскольку у этого человека своя типография, — сказал Мадридец, — ясно, что он чувствует себя буржуем.

— Во всяком случае, я не чувствую себя убийцей. Надеюсь, ты тоже.

— Одна бомба не разорвалась, — продолжал Скопос, — она угодила в женщину, убитую первым взрывом, иначе была бы настоящая бойня.

— Кто же содеял такое зверство? — спросил Перико Ребольедо.

— Сальвадор.

— У этого человека черное сердце.

— Это зверь, а не человек, — сказал Скопос. — Во время паники ему удалось улизнуть из театра, но уже на следующий день, когда хоронили жертвы взрыва, он, как рассказывают, запасшись бомбами, забрался на памятник Колумбу, чтобы оттуда удобнее было метать их в участников похоронной процессии.

— Не понимаю, как можно симпатизировать подобным типам, — сказал Мануэль.

— Когда его арестовали, — продолжал рассказывать Скопос, — то он разыграл целую комедию, заявив, что готов возвратиться в лоно церкви. Иезуиты сразу взяли его под свою защиту, а отец Гоберна стал даже хлопотать о помиловании. Дамы–аристократки тоже не оставались к нему равнодушными, и он уже уверовал, что спасен… но, когда его повели в часовню, он понял, что помилования не будет, и, сбросив с себя маску, заявил, что вся история с обращением к религии была «уткой». Тогда же он произнес свою знаменитую фразу. Его спросили: «Что же будет с твоими дочерьми? Кто им поможет?» — и он ответил: «Они очень хороши собой, и о них позаботятся буржуи».

— Ах, это здорово… это здорово! — вскричал Карути, который до сих пор сидел тихо и молчал. — Это здорово… Le gran canaille… [Вот каналья (франц.)] это здорово… великолепно сказано.

— Я видел казнь Сальвадора с крыши экипажа, — продолжал Скопос. — Когда он всходил на эшафот, то едва держался на ногах, но стоило ему увидеть фотографа, который целился в него объективом, как он сразу — чего только не сделает тщеславие! — вскинул голову и даже попытался улыбнуться. Сам не знаю почему, но эта улыбка вызвала во мне отвращение. Усилие, которое он сделал над собой, помогло ему подняться на помост. Тут он хотел даже произнести какие–то слова, но палач сгреб его за плечо, связал, набросил на голову черное покрывало, и все было кончено. Мне очень хотело знать, что говорит по этому поводу народ. Подходили рабочие, девушки–мастерицы, — в общем, самые разны люди, и, взглянув на жалкую фигурку Сальвадора говорили: «Какой он маленький! Кто бы мог подумать!»

Разговор перешел на других анархистов. Вспоминали о Равашоле, Вайане, Анри, о чикагцах… Уже стемнело, а они всё говорили и говорили. Интерес вызывали не идеи, а личности. Однако в оценках особенно ярко проявлялись свойства южного темперамента: несмотря на пылкие заверения в любви к ближнему, несмотря на культ сектантства, которое стало для них новым символом веры, они не могли скрыть своего преклонения перед личной отвагой, своего восхищения громкой фразой и эффектным жестом.

Мануэль чувствовал себя здесь неуютно, все это ему очень не нравилось.

Между тем число адептов «Алой зари» увеличивалось от воскресенья к воскресенью. Вербовка новых членов не прекращалась, и анархистская группа росла так же свободно и привольно, как трава на пустынной улице.

VII

Рай на кладбище. — Всегда одно и то же

Со дня отъезда Хесуса прошло уже много времени, и вот однажды ночью в доме услышали выстрелы.

— Что бы это могло быть? — спрашивали все друг друга.

— Наверное, контрабандисты, — предположила Игнасия.

— Говорили, что где–то поблизости объявились воры, которые таскают телеграфную проволоку, — сказал Мануэль.

Через несколько дней стало известно, что жандармы накрыли воров на Патриаршем кладбище. Когда злоумышленники бросились бежать, жандармы крикнули им: «Стой!», и, увидев, что те не останавливаются, открыли по ним огонь; испугавшись выстрелов, мародеры остановились. Так были схвачены Галстук и Рыжий. Поначалу они ни в чем не хотели сознаваться, но после хорошей выволочки рассказали все начистоту.

Как–то раз, возвращаясь вечером из типографии, Мануэль столкнулся в дверях с человеком, чье появление в доме очень удивило его. Это был Ортис, полицейский, переодетый в штатское.

— Здравствуй, Мануэль! Как поживаешь? — начал полицейский.

— Неплохо, — сухо ответил Мануэль.

— Я знаю, что ты работаешь и преуспеваешь. А как Сальвадора?

— Здорова.

— А Хесус?

— Мы давно его не видели.

— Тебе известно, что обворовали кладбище?

— Нет, я ничего об этом не знаю.

— Вы ничего не замечали из вашего дома?

— Нет.

— Там в течение долгого времени орудовали воры. Странно, что…

— Ничего странного нет; мне нет никакого дела до того, что делают другие. Прощайте.

И Мануэль вошел в дом.

— Если вас будут о чем–нибудь расспрашивать, помалкивайте, — предупредил он Сальвадору и Игнасию.

Происшествие взволновало все предместье. Обыватели рассказывали разные случаи воровства на кладбищах, приводили всякие подробности, иногда забавные, иногда страшные. Некоторые утверждали, будто прилавки в одной из сырных лавок целиком сделаны и мраморных плит, уворованных с кладбища, другие «собственными глазами» видели бронзовые литеры с детских могилок в витринах роскошных магазинов. Говорили также, что главарями шайки были Хесус и сеньор Кануто.

Вечером горбун сказал Мануэлю:

— Я получил письмо от сеньора Кануто.

— Правда? Где же он?

— В Танжере, вместе с Хесусом. Они вовремя улизнули.

— Они действительно воровали?

— Еще как! Тащили все, что могли. Сеньор Кануто жил припеваючи. Но в полиции я сказал, что ничего не знаю. Пусть сами выясняют, если сумеют. Сеньор Кануто превратил кладбище в райский уголок.

— Как так?

— А так: у него там росли всякие лечебные травы, которые он продавал в аптеку, жена его готовила из мальв пластыри и разные мази; одно время они на пару с Хесусом поставляли в соседние харчевни съедобных улиток, пока не истребили их вчистую. Чего только они не придумывали! Башка у них работала! В одном пруду они развели черепах, в другом — пиявок. Потом завели кроликов, стали их откармливать, делали частые отловы, но, правда, многие поудирали с кладбища через дыры в стенах. Словом, работа кипела! Если не хватало денег — тут вам, пожалуйста, гроб. Сдирай с него все, что годится в продажу, — вот вам и деньги.

Через двое суток, в воскресенье, во второй половине дня на кладбище отправилась следственная комиссия. Ортис пригласил Мануэля и Ребольедо–старшего сопровождать их.

Особых следов опустошений, причиненных злым умыслом сеньора Кануто и Хесуса, на кладбище обнаружено не было, оно и без того находилось в плачевном состоянии.

Установили, что кое–где земля была взрыта; подле колодца обнаружили грядки, возделанные сеньором Кануто; отметили, что трава на них была особенно зеленой и сочной.

Судья задал Ребольедо–старшему несколько вопросов, и тот отвечал на них со своей обычной ловкостью. Осмотр кладбища продолжался. Все чаще и чаще попадались разрытые могилы, сломанные ограды, разоренные ниши.

В кладбищенских двориках царила мертвая тишина. Потолки в галереях провисли; там, где штукатурка обвалилась, видны были прогнившие балки, кое–как подпертые стояками. В стенах, под сводами, зияли пустые, заброшенные ниши, покрытые толстым слоем пыли. На гвозде висели венки иммортелей, от которых не осталось ничего, кроме проволочного каркаса. Виднелись превратившиеся в лоскутья ленты и банты, выцветшая фотография под выпуклым стеклом, засохший цветок или детская игрушка.

Темным коридором, похожим на катакомбу, они вышли во второй двор, обширный как площадь: настоящий дикий луг, окруженный разваливающимися стенами.

Некогда человек превратил мадридскую пустошь в зеленый массив, разбил парк на невозделанном поле и передал его во владение молчаливой смерти; но природа вновь отвоевала парк, густо засыпала его семенами, вдохнула жизнь и превратила в густой лес, полный хмеля, ежевики, цветов, птиц и бабочек.

Со временем буйные травы уничтожили следы человека: исчезли аллеи, дорожки, площадки. Не осталось больше подстриженных деревьев и миртовых кустов: ветви росли теперь свободно и привольно; навсегда ушла из этих мест тишина: в листве деревьев непрерывно раздавался птичий гомон. Подле самых стен, в густой зелени, горели пурпурные колокольцы дигиталиса и мелкие розовые чашечки шиповника.

Среди бурьяна, кустов ежевики, лопухов и крапивы чуть виднелись мраморные плиты в щербинах и трещинах и надгробия из простого камня, изъеденные временем и поросшие зеленым мхом. В густых зарослях колючего репейника, ползучих растений и бузины потерялись могильные холмики.

В некоторых нишах росли печальные цветы с бледно–розовыми и голубыми лепестками, а между стеблями и листочками виднелись то кусок деревянного гроба, то клочок черной материи, то краешек белого детского платья.

В расселинах старой глинобитной стены грелись на солнце ящерицы и саламандры.

В самой чаще этого леса росли чахлые деревца, обессиленные растениями–паразитами; с их искалеченных тронутых тленом ветвей то и дело вспархивали веселые пестрые птицы и, словно стрелы, проносились в легком разреженном зимнем воздухе.

Из этого дворика они вступили в следующий, который переходил в широкую эспланаду, тянувшуюся до Третьего склада. Здесь слышались звуки пианол из ближайших таверн, гул телеграфных проводов, а иногда доносились пение петуха или одинокий свисток паровоза.