Мануэль долго не мог серьезно заняться «Историей французской революции». Сначала она показалась ему просто скучной, но мало–помалу чтение увлекло его. Образ Мирабо вызывал у него восхищение, потом он отдал свои симпатии жирондистам, потом Дантону. Далее он пришел к заключению, что истинным революционером был все–таки Робеспьер, потом Робеспьера сменил Сен—Жюст. Но кончилось тем, что гигантская фигура Дантона заслонила в его воображении всех остальных. Из плеяды революционеров самым неприятным показался ему Сийес, самым симпатичным — известный прусский богоборец Анахарсис Клоотс.
Мануэль был доволен, что одолел эту самую «Историю». Иногда он думал: «Вот когда–то я был бродягой, почти нищим, а теперь читаю “Историю французской революции”, значит, я не хуже других».
После книги Мишле он прочел книжку о революции 1848 года, потом еще одну — о Коммуне, написанную Луизой Мишель, и проникся к французским революционерам еще большим восхищением. Вот это были люди! О таких колоссах, как Бабёф, Прудон, Бланки, Боден, Делеклюз, Рошфор, Феликс Пиа, Валлес, и говорить нечего. Настоящие герои!
— Не плохо бы иметь под боком переплетчика, — сказал однажды Моралес Мануэлю.
— В нашей типографии? — спросил Мануэль.
— Нет, я хочу подыскать такого, который снял бы помещение где–нибудь здесь, поблизости. И ему было бы неплохо: типография рядом, и у нас под рукой была бы переплетная.
— Стоящее дело.
— Займитесь–ка этим.
Мануэль стал наводить справки, обращался во многие типографии и готов был отказаться от своего намерения, когда владелец «Ножниц», газеты профсоюза портных, вдруг заявил ему:
— Я знаю одного отличного переплетчика с хорошей клиентурой. Он как раз хочет перебираться со старого места.
— Обязательно свяжусь с ним
— Должен предупредить, что это дошлый парень. Из евреев.
— Ах, он еврей?
— Какая тебе разница?
— В общем, никакой. Как его зовут?
— Яков.
— Яков? Низенький такой, с черной бородкой?
— Да.
— Так я его знаю и теперь же пойду к нему.
Издатель профсоюзной газеты «Ножницы» объяснил, как найти дом, и вечером Мануэль отправился к Якову, Вход был прямо с улицы. Мануэль постучал в маленькую дверь и вошел в мастерскую. Это была невзрачная комната с двумя зарешеченными окнами, через которые сочился слабый вечерний свет. Возле одного окна сидела Мезода, жена переплетчика, и брошюровала книгу. Посередине комнаты стоял большой стол, освещенный двумя электрическими лампочками. За ним сидела девочка и фальцевала отпечатанные листы. Старый еврей, отец Якова, наклеивал на корешки книг полоски бумаги, предварительно смазывая их клейстером. В неосвещенной части комнаты, где находились пресс и нож для резки бумаги, Яков раскладывал стопками книги, которые ему нужно было переплетать. На стене, на усаженной гвоздиками доске, висели ножницы, циркули, угольники, линейки и прочие необходимые для работы инструменты.
Мануэль поздоровался, напомнил об их знакомстве, и все семейство приветствовало его самым сердечным образом. Потом он изложил Якову свой план. Тот сразу принял озабоченный вид и высказал целый ряд опасений: во–первых, придется прервать работу, во–вторых, аренда нового помещения будет стоить дороже, а главное — возникнут всякие расходы в связи с переездом.
— Решай сам, — сказал ему Мануэль, — если переберешься, я отдам тебе всю переплетную работу. Ну, а не хочешь — как хочешь.
Яков еще долго жаловался и причитал, но в конце концов, выговорив у Мануэля частичную компенсацию за расходы по переезду, согласился снять помещение по соседству с типографией.
Как Моралес и предполагал, эта сделка оказалась весьма выгодной: теперь не нужно было возить взад–вперед кипы бумаги, а кроме того, Яков брал недорого и сам подыскивал заказчиков.
Моралес был частым гостем в доме Мануэля. Он приходил обычно по вечерам, и сразу завязывались споры. Особенно горячо он спорил с Хуаном. Оба Ребольедо тоже принимали участие в дискуссиях.
Мануэль не примыкал ни к одной из партий, но, попадая в обстановку горячих споров, он любил просто слушать и оценивать доводы той и другой стороны.
Из двух доктрин, подвергавшихся обсуждению — анархистской и социалистической, — анархия казалась ему более привлекательной; однако он не ждал от нее никаких практических результатов; ей можно было поклоняться как религии, но в качестве социально–политической системы она не имела никакой реальной ценности.
Моралес, хорошо начитанный в социалистической литературе, отстаивал свою точку зрения, оперируя самыми различными доводами. Общественный прогресс был, по его мнению, следствием непрерывно нарастающей классовой борьбы, которая поэтапно завершалась целой серией экспроприаций. Раб экспроприировал своего господина, становясь свободным, дворянин экспроприировал крестьянина — и рождался феодализм, король экспроприировал дворянина — и рождалась монархия, буржуа экспроприировал короля вместе с дворянами — и наступала политическая революция, и теперь, когда рабочий экспроприирует буржуа, разразится социальная революция.
Экономическая сторона проблемы, которую Моралес считал самой важной, имела, по мнению Хуана, лишь второстепенное значение, а прогресс являлся только результатом победы инстинкта мятежа над авторитарным принципом. Всякая власть несет в себе дурное начало, мятеж — доброе и хорошее; власть — это насилие, тирания, закон, формула, догма, ограничение воли; мятеж — это любовь, свободное развитие наклонностей, взаимных симпатий, альтруизм, доброта… Прогресс — это не что иное, как уничтожение принципа власти путем установления свободы воли и сознания.
Мануэль иногда говорил:
— Я думаю, что нам нужна сильная личность… ну, вроде Дантона.
И Моралес и Хуан пытались подкрепить свои мысли надежными аргументами. Моралес утверждал, что предсказания социалистов сбываются. Прогрессирующая концентрация капитала — очевидный факт. Сложная машина убила примитивную; крупный магазин — мелкую лавчонку, благоприобретенная собственность — наследственную. Крупный капитал постепенно поглощает мелкий; товарищества на вере и различные компании поглощают крупный; тресты в свою очередь поглощают товарищества; постепенно все концентрируется в одних руках, и настанет момент, когда государство, общество экспроприирует экспроприаторов и завладеет землями и орудиями производства.
В процессе этой эволюции разорившиеся мелкие предприниматели и нынешняя буржуазная интеллигенция — врачи, адвокаты, инженеры — пополнят ряды рабочих, разовьют их духовно и ускорят тем самым приход социальной революции.
Хуан не соглашался с этим. Концентрация действительно имеет место, но наблюдается и обратный процесс, может быть даже еще более мощный, который характеризуется явным стремлением к децентрализации; в Англии и во Франции, например, собственность, в первую очередь земельная, проявила тенденцию к дроблению, распылению; так же обстоит дело не только с земельной собственностью, но и с деньгами: капиталы рассеиваются в народной массе, демократизуются. Особенно это заметно во Франции, где со времени Третьей республики число рантье с капиталом в пять тысяч песет возросло в четыре раза.
— По существу, — говорил Мануэль, — вы оба приходите к одинаковому выводу о необходимости обобществления собственности; разница только в том, что Моралес хочет, чтобы это осуществило государство, а ты, — обратился он к Хуану, — чтобы это произошло без принуждения.
— Я не вижу никакой необходимости в государстве.
— Но государство реально существует. Однако мы говорим не о нынешнем государстве, которое опирается на капитализм и армию, мы говорим об особом органе, способном осуществлять концентрацию, ну, что–нибудь вроде общинного управления.
— Для чего же нужен такой орган?
— Чтобы наладить общественные работы, полезные всем, и, кроме того, чтобы пресекать эгоистические тенденции.
— Тогда мы придем прямо к деспотии, — возражал Хуан.
— Совсем нет. Возьмите, например, союзное собрание Швейцарской республики; оно сильнее воздействует на индивидуумов, чем петербургское правительство, но это благотворное воздействие. Человек, родившийся в Базеле, начинает испытывать заботу государства с самого дня рождения: государство делает ему прививки, дает образование, обучает профессиям; государство снабжает его доброкачественными и дешевыми продуктами; государство шлет к нему врача в случае болезни; государство консультируется с ним посредством обязательных или факультативных референдумов и по проблемам законодательства, и по более частным вопросам; государство бесплатно хоронит его, когда он умирает…
— Но это и есть тирания.
— Почему же тирания?
— Полная уравнительность, все делают одно и то же…
— Тут нет никакого стандарта. Разумеется, частично деятельность отдельных людей совпадает: все мы едим, спим, гуляем. Однако мы против униформации жизни всего общества, тем более жизни отдельных индивидов; каждая община должна иметь самостоятельность, и каждый человек должен жить как он хочет, лишь бы не во вред другим. Мы хотим придать массе организованный — в общественном смысле — характер и практически удовлетворить всеобщее стремление к лучшей жизни.
— Но это может быть сделано за счет потери свободы…
— Смотря по тому, что называть свободой. Абсолютная свобода привела бы к так называемой свободной конкуренции, и сильный пожрал бы слабого.
— Нет, почему же?
— Вы — пустые мечтатели. Вы яростно отстаиваете свободу личности, но, когда вам говорят, что индивид может впасть в крайность при пользовании свободой, вы не хотите этому верить.
Слушая эти споры, Мануэль получал возможность взглянуть на тот или иной вопрос с разных точек зрения и в то же время стал лучше понимать и объяснять себе многие вещи, внешне как будто не связанные с существом дискуссий, о которых раньше он не давал себе труда серьезно задуматься.
Эта позиция стороннего наблюдателя приводила к тому, что он то и дело менял взгляды: иногда ему казалось, что прав брат, иногда он становился на сторону Моралеса.