Алая заря — страница 8 из 42

— Не знаю, право.

— Я в этом уверен. Мануэль не может жить без вас. Он очень изменился, стал совсем тихоня. Мальчишкой он был по–настоящему смелым, даже отчаянным, и я восхищался им. Помню, однажды какой–то старшеклассник принес в школу бабочку, насаженную на булавку. Большая была бабочка, как птица. «Сними с булавки», — сказал Мануэль. «Это еще зачем?» — «Затем, что ты делаешь ей больно». Тогда это меня поразило. Но еще больше меня поразило то, что за этим последовало: Мануэль подбегал к окну, распахнул его, выхватил бабочку, снял с булавки и пустил на волю. Парень пришел в ярость и вызвал его драться. После школы они дрались с таким ожесточением, что пришлось их разнимать тумаками, не то они перегрызли бы друг другу горло.

— Да, с Мануэлем случается такое.

— Когда мы жили у дяди, то играли обычно с нашим двоюродным братишкой, которому в ту пору был годик или два. Это был болезненный мальчик, он плохо держался на ножках, был бледненький, но очень милый и смотрел всегда так печально. Мануэль надумал соорудить для него карету. Мы усаживали его на перевернутую ножками вверх скамейку и, взявшись за веревку, катали его таким манером по комнате.

— Что же сталось с тем мальчиком?

— Умер, бедняга.

Во время разговора Хуан не прекращал работу. Когда стало уже совсем темно, он воткнул палочки в глину и накрыл бюст мокрой парусиной.

Вернулся Мануэль из типографии.

— А мы тут говорили о прошлом, — сказал Хуан.

— Зачем же вспоминать прошлое? Что успел сегодня сделать?

Хуан откинул парусину. Мануэль зажег свет и стал рассматривать бюст.

— Ну, дружище, — пробормотал он. — Больше тут ничего не надо делать. Это же вылитая Сальвадора.

— Ты так считаешь? — озабоченно спросил Хуан.

— Да.

— Завтра посмотрим.

Мануэль был прав. После многих поисков скульптор схватил наконец нужное выражение. Лицо Сальвадоры казалось в одно и то же время и смеющимся и опечаленным. Посмотришь из одной точки — впечатление такое, что оно смеется, чуть отойдешь в сторону — и оно уже печалится. И хотя в портрете не было того, что называется абсолютным сходством, это была настоящая Сальвадора.

— Мануэль прав, — сказал Хуан на другой день, — портрет готов. Посадкой головы он чем–то напоминает римскую матрону, не правда ли? Об этом портрете будут говорить, — прибавил он и, очень довольный, попросил снять бюст со шпунтов. У него еще было время, чтобы послать скульптуру на выставку.

Однажды, в один из субботних вечеров, Хуан предложил пойти всем семейством в театр. Но Сальвадора и Игнасия не захотели, Мануэль тоже не выразил большого желания.

— Не люблю ходить в театр, — сказал он. — Предпочитаю посидеть дома.

— Но это случается не так часто…

— Мне становится не по себе от одной мысли, что нужно ночью тащиться в центр города. Мне даже как–то страшно.

— Страшно? Чего же тут бояться?

— Вообще я какой–то безвольный, меня ни на что не хватает, и я плыву по течению.

— Надо иметь волю.

— Правильно, все это говорят. Но что же делать, если ее у меня нет?

Они вышли из дому и направились в театр Аполло. У театрального подъезда к Мануэлю подошла какая–то женщина.

— Черт возьми! Никак Флора!

— Лопни мои глаза, если это не Мануэль, — сказала она. — Как жизнь?

— Работаю.

— Живешь в Мадриде?

— Да.

— Тысячу лет не видела тебя, парень.

— Я в этих краях не бываю.

— С Хустой не видишься?

— Нет. Что она поделывает?

— Все в том же заведении.

— В каком таком заведении?

— Будто не знаешь!

— Нет.

— Не знаешь, что она попала в это самое заведение?

— Я не знал. После случая с Видалем я не встречался с нею. Как она поживает?

— Развезло ее. Стала совсем как свинья. Да еще зашибает.

— Вот как?

— Представь себе. Черт знает что такое. Дает жизни. Пьет и толстеет.

— А ты все такая же.

— Постарела.

— А что поделываешь?

— Ничего особенного. Промышляю здесь понемногу. Разговелась я, веселюсь, а живется плохо. Будь у меня деньги, завела бы какую–нибудь лавочку. Я не могу работать, как Хуста, — кишка тонка. Правду говорю, парень, лучше подохнуть с голоду, чем жить с этими свиньями. Коли одна живешь, так будь ты такая–рассякая, а все–таки самостоятельная и любому капризу своему можешь потрафить. Противен мужчина — ну и гони его в три шеи. А уж попала в заведение — фига! — надо терпеть.

— А как Арагонка?

— Арагонка! А чего ей? Подцепила какого–то богача и разъезжает себе в карете.

— А Маркос Хромой?

— В тюрьме. Не знал?

— Нет. А за что?

— Так, пустяковое дело. Пришел как–то раз в ресторан «Круг» один военный, шалопутный такой, сел играть и обчистил всех до нитки. Тогда Маркос и еще один тип решили подкараулить его при выходе, но тот скумекал, в чем дело, и удрал от них. На другой день этот самый военный, который вчера драпал от них, снова заявился в ресторан, позвал официанта, заказал кофе и говорит ему: «Пусть ко мне подойдут те два типа. Я хочу им что–то сказать». Хромой, и который был с ним, подошли, тут военный и начал клепать им; поднялась заваруха, и все трое угодили в каталажку.

— А Маэстро? Помнишь его?

— Конечно. Этот давно смылся, и никто не знает, где он теперь.

— А Полковница?

— Держит танцевальный салон.

Публика начала выходить после сеанса, а те, кто хотели войти, стояли у входа, дожидаясь звонка. Толпа уже двинулась, когда Флора вдруг спросила:

— Ты помнишь Виолету?

— Это какую?

— Толстая такая, высоченная, подружка Видаля. Жила на улице Свиданий.

— Это которая знает по–французски?

— Она самая.

— Что с ней?

— Хватил паралич. Вечером можно увидеть ее на улице Ареналь. Подожди меня у выхода.

— Ладно.

Поглощенный своими мыслями, Мануэль не мог сосредоточиться и едва понимал, что происходит на сцене. Представление окончилось, и они вышли из театра. Около Пуэрта–дель–Соль Хуан повстречал своего приятеля, скульптора, и завел с ним длинный разговор об искусстве. Мануэлю наскучило слушать про Родена, Менье и Пювисс де Шаванна, о которых он не имел ни малейшего понятия, он сказал, что ему пора идти, и простился братом.

В одном из подъездов неподалеку от улицы Ареналь Мануэль увидел нищую. На ней было светлое пальто в дырах, рваная юбка, на голове платок, а в руках она держала палку.

Мануэль подошел поближе, чтобы лучше ее рассмотреть. Это была Виолета.

— Господин хороший, подайте, Христа ради, несчастной больной, — проблеяла она жалобно.

Мануэль подал ей монетку в десять сантимов.

— Почему вы не идете домой? — спросил он ее.

— У меня нет дома. Я сплю на улице, — плаксиво отвечала нищая. — Все сторожа такие грубые — куска хлеба не выпросишь, гонят отовсюду, грозят отвести в участок. Больше всего зимы боюсь. Боюсь умереть на улице.

— Почему же вы не пойдете в какой–нибудь приют?

— Была я и в приюте. Нет там житья от бродяг и жуликов: всю еду отбирают. Видно, придется все же в Сан—Хинес пойти. В Мадриде, спасибо еще, не перевелись добрые люди. Да, да, сеньор. Подают.

В это время к ним подошли две проститутки. Одна из них была толстая и усатая.

— Как же вы дошли до этого? — продолжал спрашивать Мануэль.

— Застудилась.

— Слушай ее больше, — сказала усатая хриплым голосом. — Она сифон подцепила.

— И зубы у меня повыпадали, — жаловалась нищенка, показывая пустые десны. — И глаза ничего не видят.

— Сифон у нее был. В сильной форме, — добавила усатая.

— Видите, сеньор, что со мной сталось. Едва волочу ноги, а мне всего только тридцать пять лет.

— Уж очень она распутничала, — сказала усатая, поворачиваясь к Мануэлю. — Ну как, не пройдешься с мной?

— Нет.

— Когда–то и я… и я, когда–то жила этим, — сказала Виолета, — и зарабатывала… много зарабатывала.

Мануэль почувствовал, как его охватывает ужас, он поспешно извлек из карманов несколько песет — все, что у него было, — и подал ей. Дрожа всем телом, она поднялась и, опираясь на палку, поплелась вдоль домов, то и дело останавливаясь, прошла по улице Пресьядос, затем по Тетуанской, пока не скрылась в дверях таверны.

Мануэль, поглощенный тяжелыми думами, понурив голову, направился к дому.

В столовой горел свет, Игнасия шила, а Сальвадора трудилась над какой–то выкройкой. В доме было удивительно чисто и светло.

— Что смотрели? — спросила Сальвадора.

И Мануэль стал рассказывать. Но говорил он не о том, что показывали в театре, а о том, что видел на улице.

V

«Наслаждения Венеры». — Трактирщик–поэт. — Прочь тоску. — Женщины ненавидят друг друга. — Мужчины тоже

Хуан представил на выставку скульптурную группу «Бунтари», статуэтку старьевщицы, которую он сделал еще в Париже, и бюст Сальвадоры. Он мог быть доволен: вещи его вызывали оживленные толки.

Одни говорили, что «Бунтари» слишком напоминают Менье, другие утверждали, что в «Старьевщице» он подражает Родену, но все сходились на одном: портрет Сальвадоры — произведение настоящего мастера, ясное по форме, без всяких модных выкрутасов.

Еще до открытия выставки он получил несколько заказов.

Довольный успехом и желая отметить его, он предложил отобедать всем семейством в каком–нибудь загородном ресторанчике.

Был чудесный майский день — воскресенье.

— Пойдемте в Бомбилью, — сказал Хуан. — Там должно быть недурно.

— Да, но там слишком много народу, — возрази Мануэль. — Лучше в один из загородных ресторанов Партидора.

— Можно и туда, тем более что я ни одного из них не знаю.

Игнасия, Сальвадора, Хуан, Мануэль и малыш направились по улице Магеллана; они шли вдоль глухих глинобитных стен, затем свернули в старый проулок Асейтерос и очутились прямо перед кладбищем Сан—Мартин. Стройные кроны черных кипарисов, возвышавшиеся над стеной, четко вырисовывались на светлом небе. Компания двинулась вдоль решетчатой ограды. Выбрав подходящее место, скрытое от солнца, они уселись подле самой стены, чтобы лучше рассмотреть внутренние дворы кладбища.