Альбом для марок — страница 10 из 28

И по мою душу варварская дакийская тетрадрахма типа Аниноаса-Добрешть (конь с утиным клювом), тоже хрестоматийный экземпляр. Единственная монета, которую Хитрин атрибутировал неверно, считал, что бойи.


Коллекция содержалась в немыслимой чистоте. Прежде чем лечь в кюветку, каждая монета протиралась одэколоном. Медь регулярно чистилась зубной щеткой. Непатинированное серебро мылось нашатырным спиртом раз в два года:

– Пора купать, темнеют…

Меняться с Хитриным было легко – если соглашался, то сразу, не тянул душу; если не соглашался, то насовсем.

Главное было – посидеть рядышком, поглядеть, послушать, показать. Иногда он поднимал всю монету и стремительно опускал ее в биксик на подоконнике, подливал из разных пузырьков, помешивал стеклянной палочкой, проверял, одобрял и направлялся на кухню под кран. Лучше него никто в Москве не чистил монеты химией, он умел реставрировать, хорошо наводил па́тину (по-старинному произносил: пати́на).

Он никогда ничего не продавал. Только ближе к семидесяти, когда коллекционеры обычно теряют интерес, он порывисто, в два-три приема спустил всё. Часть его богатств пошла мне. Достались мне – подарил – и две самоклееные дивные коробки из-под антики. Кончилась коллекция – кончились посещения коллекционеров.

На семидесятилетие он остался совсем один. За столом собрались дочь с внуком, мы с Галей и помоложе – по русским медалям – Володя Зайцев.


1994

внук

(Грассирует, каждое “р” – тройное.)

– Товарищи, вы нарочно отсрачиваете урок!

– Что вы, что вы, мы не отсрачиваем. Вы всем рассказываете – третьей группе вчера рассказывали, – а нам не хотите!

– Ну, хорошо. Я расскажу…

В первый раз я видел моего гениального деда в имении моих родителей. Он вошел, держа в руках какую-то грязную тряпочку. У меня был любимый заяц Макарий Иванович, и я очень боялся, что мой гениальный дед вытрет его грязной тряпочкой. Однако он сразу прошел на кухню к кухарке и был там недолго – как приехал, так и уехал на паровичке.

Во второй раз я видел моего гениального деда при следующих обстоятельствах. Отец подарил мне детский велосипед, я катался и захотел в уборную. Когда я вышел из уборной, я вдруг увидел, что мой гениальный дед держит мой велосипед за руль и намеревается на него сесть. Я испугался и закричал:

– Дедушка, нельзя, ты его сломаешь!

– Нельзя так нельзя, – сказал мой гениальный дед и ушел.

В восемьдесят лет он был прекрасным ездоком верхом. Репин верхом ездил плохо. Лев Николаевич предлагал ему брать небольшие барьеры. Репин всегда отказывался.

(

Однажды утром я увидал, что мой гениальный дед собирается на прогулку. Я попросил:

– Дедушка, можно я пойду с тобой?

– Если хочешь идти со мной, то молчи, – сказал он. Я струсил и не пошел.

На прогулке Лев Николаевич любил обязательно заблудиться.

– Если не заблужусь, то прогулка не в прогулку, – говорил он. Понимаете, ему надо было немножко дезориентироваться.

Спал он иногда после завтрака, иногда перед обедом. Тут допускались варианты.

Мой гениальный дед часто ездил в Тулу. Он любил хлопотать за политических заключенных через тульского адвоката Гольденблата. Он помогал им в трудоустройстве, а деньгами не мог, потому что отдал имение жене и сам жил в Ясной Поляне гостем.

– Я кругом виноват, – говорил он, – мне всю жизнь другие люди служат.

Был такой случай, как раз когда меня не было. Перед домом стоял вяз, дерево для бедных. На нем висел колокол – кто хотел, мог звонить. Один посторонний человек позвонил, а когда мой гениальный дед вышел, тот принял его за слугу, дал две копейки и попросил позвать его высокоблагородие. Мой гениальный дед взял две копейки и сказал, что он и есть Лев Николаевич. Человек очень смутился, он стал извиняться и попросил две копейки назад.

– Ну нет, я их честным трудом заработал, – сказал мой гениальный дед и не отдал.

Самые частые посетители Ясной Поляны были погорельцы. Одному Лев Николаевич сказал:

– У тебя небось и кальсон-то нет, – и отдал ему собственные кальсоны.

Мой гениальный дед был исключительно проницателен. Так однажды с первого взгляда он сказал мне:

– А ты ночью не спал.

Меня это потрясло.

Глаза моего гениального деда были чрезвычайно зоркие и разнообразные. Один знакомый подсчитал по пальцам, что у него за полтора часа сменилось десять выражений лица.

Лев Николаевич довольно хорошо относился к художникам, позволял изображать себя. Во время сеансов мой отец играл ему общепринятые вещи или читал вслух. Вообще в доме запрещалось читать вслух. Только раз мой гениальный дед прочитал мне про Жилина и Костылина и спросил, кто больше понравился.

До недавнего времени мой гениальный дед очень любил Софью Андреевну. Она пять раз переписала “Войну и мир” и четыре раза “Анну Каренину”. В дальнейшем он любил последовательно всех своих секретарей – Абрикосова, Гусева и Булгакова.

Чертков был злой гений моего гениального деда. Будучи вегетарианцем, Лев Николаевич даже яичницу считал некоторой роскошью. Он притворялся, что любит овсяную кашу, а на самом деле любил вареники в сметане. Чертков этим пользовался и всегда угощал моего гениального деда варениками в сметане.

Если бы не Чертков, Лев Николаевич мог бы пойти на компромисс – дачка на кавказском побережье…

Убийца Толстого – киевский студент Манжос. Он прислал письмо о барской обстановке, окружающей великого писателя, и призвал:

– Уйдите!

– Он прав, – сказал Лев Николаевич и ушел.

Другой убийца Толстого – вагонный кондуктор, человек крайне правых взглядов. В вагоне было сильно накурено, а он не пожелал слушать. Мой гениальный дед вышел на площадку и простудился.

Сначала была надежда. Домашний доктор Льва Николаевича Душан Петрович Маковицкий, словак, послал сестре Льва Николаевича телеграмму:

– Много чаю.

Он хотел сказать, что он очень надеется.

Когда Лев Николаевич умер, один старичок сказал:

– Великий Лев умер, поклонимся праху великого Льва!

Все желающие могли попрощаться со Львом Николаевичем – в одни двери входили, в другие выходили.


1956–1981

издатель

Из петербургской баптистской семьи.

– Вот эта рука позымала руку Аверценко. Я процел объявление: по слуцаю прекрасения зурнала годовые комплекты со скидкой. Я посол, поднялся в редаксыю – там пусто. Выходит плотный муссина. – Тебе цего, мальсик? – я сказал. Он говорит: – Давай я тебе заверну. – Дома я посмотрел, а он деньги мои назад завернул.

Издатель был капитаном пятилеток, чем-то похуже, в издательство спланировал из московской таможни.

– Вам какие книги не досли? Написыте мне списоцек. И не думайте о них плохо. Там оцень эрудированные мальсики. Сам набирал. Растле-ен-ные… Ну, представьте себе, приходит пластинка. Ле́сенко. А у меня такой нет. Составляется акт об уництозении. Пластинку в портфель. Конесно, при выходе обыскивают. Но нельзя зе найти в портфеле, цто уництозено!

Он таращил на меня толстые мутные очки.

– Хрусталики у меня из глаз вынули и в корзину бросили!

Говорили, при инсульте у него были поражены все центры речи, кроме испанского. Он говорил – жена и врачи не понимали. Поняли сослуживцы, когда пришли навестить.

После инсульта он круглый год сидел при распахнутом окне. Любил поморозить редакторш и, особенно, переводчиков.

– Боитесь, а? Боитесь. Ну, бойтесь, сидите в сапке, у меня дело. Послусайте, переведите, а? Дрянь узасная. Звонили мальцики со Старой плосяди, просили. Сроку две недели. Надо ублазыть лидера английской компартии. Выруците. Там и делать-то нецего, а я по рубль сорок поставлю! Выруците.

Через две недели и долго потом:

– А, халтурсик присол! Любую дрянь за рубль сорок готов перевести. Халту-урсик!

После дела Синявского – Даниэля пошли мелкие неприятности. Я на всякий случай решил сдать рукопись в срок. Издатель меня вызвал:

– Подписывали?

– Подписывал.

– Раскаиваетесь?

– Нет, как-то.

– А вы знаете, цто комитет по делам пецати распорядился не пецатать, кто подписывал?

– Откуда же я могу знать?

– А здали?

– Во всяком случае, думал, что такое может быть.

– Вот-вот. Мы поцитали-поцитали: Антокольский, Самойлов, Ахмадулина. Да мы только на них и дерзымся! Не возьметесь отредактировать книзечку?

В другой раз:

– Гинзбурга – Галанскова посадили. Вы думаете, я против? Я – за. Вон видите, за окном фонарь? Так вот, если Гинзбург с Галансковым придут к власти, я завтра буду висеть на этом фонаре. А мне не хо-оцется!

В реабилитацию он первым из московских издателей давал работу выпущенным.

У него была идея, что надо делать добрые дела. Например, что переводы хороших книг должны быть хорошие.

– Я даю работу зонам ответственных работников и хоросым переводсикам. А эти, Н. Г. – уу! И. А. – импотент, ее на версту к издательству подпускать нельзя! А этого О., зулика, – на сто верст!

Что надо издавать непроходные книги. Вопреки профилю издательства выпустил Кафку и Камю.

– У меня виза есть. Знаете, цто это такое? Я могу запретить любую переводную книгу на территории СССР.

Не знаю, мог ли он запретить все, но пробить мог не все. Очень хотел, но не сумел выпустить модную тогда Саган.

Раз специально вызвал меня из дома:

– Послусайте, цто я вам процту. Это от Винокурова и его подстроцникиста.

Заявка. Предлагают перевести всего Элиота – стихи, поэмы и драмы – к сентябрю сего года.

– Как, по-васему, цто это такое?

– Заявка.

– А по-моему, это наглость. Написыте мне сроцно заявку на Элиота задним цислом. Я приму. Слусайте, только не дурите. Вы завтра ее прино́сите, а я принимаю. А Винокурову я найду, цто сказать.

Спустя время:

– Знаете, цто я ему сказал? Цто при разборе лицных бумаг Элиота насли призыв сбросить атомную бомбу на Ханой!

Элиот по-русски вышел уже после смерти издателя. Умер он тоже при обстоятельствах. Издавали Анну Зегерс. Издатель распорядился убрать сталинистские пассажи. Редакционный сталинист доложил в Берлин. Зегер