Элиота читать полагалось. Фрост в обязательном списке не значился, и Ахматова вряд ли его читала. Но невообразимо, чтобы перед встречей она – читательница каких мало – не заглянула в английского Фроста. Тем более что книга нашлась бы под рукой – хотя бы у Бродского. И Бродский видел Фроста в городе, кажется, фотографировал.
Суть, судьба, трагедия Ахматовой отличались от сути, судьбы и трагедии Фроста. Но если сопоставить – из главных вещей – ахматовское “Есть три эпохи у воспоминаний” и фростовское Directive (“Указание”), – вряд ли найдутся два более родственных стихотворения.
Но при встрече – короткое замыкание. Слова Фроста:
– Какие великолепные у вас сосны! Мы, поэты, должны делать из них карандаши. – Ахматова истолковала как:
– Они все готовы перевести на доллары.
Потом в Москве, презрительно сощурившись:
– Дедушка, уже похожий на бабушку. Нехорошо так долго жить. И представьте, он даже не слыхал имени Пушкина[54]! Это на них похоже. Вы его хва́лите – у вас есть оправдание, вы его хвалили и до приезда, я не дам соврать. Пусть его наградят – он будет доволен: деньги. А мне врач запретил ехать в Швецию! Надо было ему сказать: позвольте я вас переведу, я ведь переводчица. Это было бы красиво.
Романова из Инокомиссии:
– Фрост и Ахматова говорили по-английски и практически не понимали друг друга.
Убежден: будь это встреча поэтов в жизни, а не организованное мероприятие, не произошла бы эта прискорбная невстреча. И не дам соврать: Фросту Ахматова очень понравилась:
– Величественная, царственная особа!
Я впервые увидел Анну Андреевну в январе 1960-го. Давно хотел с ней познакомиться: естественное желание молодого стихотворца. Кто-то сказал, что она в Москве, у Ардовых. Позвонил, попросил ее. Объяснил, кто я и зачем звоню. В ответ:
– Приезжайте!
– Когда?
– Сейчас.
Добродушно-иронически на цветы:
– Дары природы благосклонной…
Так звонили и приходили толпы. Она правда “всех принимала”. И никто не уходил в досаде и разочаровании: Ахматова оказывалась, как представлялось заранее, но много проще. “Дворянское чувство равенства со всем живущим” (Пастернак).
И не требовалось любить то-то, то-то и не делать того-то. Она читала стихи – я слушал, хвалил, что понравилось. Не молчал, что больше всех люблю Пастернака. Что также люблю – как поэта – враждебного ей Заболоцкого и – как человека – ненужного ей Волошина. И конечно – непроизносимого Фроста.
В 1961-м вышла маленькая гослитская книжечка Ахматовой. Самым близким друзьям она дарила небольшое количество экземпляров в белом переплете. Людям подальше – большее количество – в черном. Остальным – из тиража, в зеленом. Мне она предложила черную, но я уже купил у знакомой продавщицы зеленую, “лягушку”. Надпись снял на нее.
1994
винокуров
вариант 1994
Осенью семьдесят седьмого я сидел в лодке, а Винокуров стоял на мосту. Мизансцена Ромео – Джульетты. Мы полчаса перебрасывались цитатами из Северянина. Но лучше всего с Винокуровым гулять и слушать.
– Ух, красиво как! Я здесь ни разу не был. Надо будет еще прийти. Я всю жизнь ничего не делаю – хожу и стихи сочиняю. Разве это работа? Какая деревня красивая! Русская деревня. Украинская тех чувств не вызывает. По-украински все непонятные слова – немецкие: хата, шлях, ганок, мусить. Украинцы – это вообще немцы.
Федин – немец Поволжья. Настоящей его фамилии никто не знает. Он в чеке работал.
Эренбург мне рассказывал.
В восемнадцатом году Блюмкин говорит: – Поедешь в Париж, увидишь Савинкова – да, да, да! Спроси, с акта надо уходить или не надо. – Во, этика! Блюмкин уважал Савинкова как старейшину террористов. Ну, Эренбург с тех пор работал. Чин имел…
Эренбург говорил: – Оттуда мы думали – к власти пришли социал-демократы, Запад, культура – из Женевы, Парижа, Мюнхена. А приехал, как увидел мавзолей, понял: Египет…
Кто у нас первым провозгласил: эгалитарность, антимещанство, идейность, аморальность? Герцен. Сталин прямо от него пошел.
Добролюбов – этот хотел жениться на проститутке. Мол, это то же, что эквилибристика. Один продает одну часть тела, другой – другую. Позитивисты, они не понимали, что это таинство, мистическое таинство.
После хорошей женщины себя другим человеком чувствуешь. Легкость такая…
Розанов не дошел диалектически, что христианство это преодоление зоологичности пола. Одухотворение. Его дочь – моя поклонница – со мной согласилась. Так же, как Ницше не дошел, что христианство породило и рыцарство, и аристократию.
Есть данности пола. Нельзя жить с матерью, сестрой, дочерью, мужчиной. Нам, солдатам, недоступны половые извращенья. Это данности пола! А теперь они одеваются, как мужчины. Мир гибнет!
Раньше – дама в черном платье, декольте, утонченная, выращена в оранжерейных условиях. А с другой стороны – гусар: шпоры, позументы, усы – гипертрофированная мужественность. Они друг на друга просто падали. Никаких разговоров об импотенции, фригидности. Сейчас, я читаю, восемьдесят процентов женщин фригидны. А мне все равно, я не обращаю внимания.
У меня всегда есть две-три милых женщины. Очарование нужно, очарование. Даже когда приходишь к старой любовнице – надо очароваться. Иначе не встанет. У Гёте об этом есть поэма. Как он не мог служанку, а на венчанье с любимой его маэстро в церкви встал.
А у современных поэтов болезнь – импотенция. От нервозности. Чего их перечислять – и так все знают.
Еще новое слово: жизнелюб. Ландау жизнелюб. Так и пишут. Это если ты получаешь больше трехсот, то жизнелюб, а если меньше, то развратник.
Слуцкий и Балтер – карьеристы-неудачники, а прошлое – только повороши. Вообще, ифлийцы – Слуцкий, Наровчатов, Коган, Шелепин – это авгуры, маленькие великие инквизиторы. Я себе так говорю: Троцкий, Ганецкий, Урицкий, Слуцкий. Я вот подумал: от Троцкого хоть афоризмы остались: “Ни мира, ни войны”, “Грызть гранит науки” – это он придумал. А от Сталина – ничего.
Павел Коган, – из него сейчас героя делают, – о тридцать седьмом годе написал:
Мы забирали жен себе
И к стенке ставили мужей. —
Садист!
Мандельштамиха гениально это время передала. Гениальная старуха. Большая моя поклонница.
Наровчатов в десятый раз повторяет:
– Я в ЦК заявил, что “Новый мир” – журнал интеллигенции, опирающейся на рабочий класс. – Я молчу, а надо бы спросить, как слуга-интеллигент может опираться на великого гегемона?
Ахматова мне говорила: – В Ленинграде – Бродский, в Москве – вы. Значит, я. Бродский там вырос. Парадоксальность у него появилась. Парадокса ему не хватало, парадокса.
А Пастернак – он тогда в кремлевке лежал – Бокову записку написал – прямо справку мне выдал: “«Синева» – хорошая книга”. Я всегда с собой фотокопию ношу.
Коля Глазков написал:
Бывает, летают и рыбы,
И на солнце бывают пятна.
И поэты дружить могли бы,
Но мнительны невероятно.
“Мнительны невероятно” – это гениально. А его приятель, физик, что ли, написал про Колю:
Я знал писателя
Когда-то
С душой предателя,
С лицом дегенерата.
Олейников написал Заболоцкому:
Бойся, Заболоцкий,
Шума и похвал:
Уж на что был Троцкий,
А и то пропал.
А Маршак написал на Олейникова:
Берегись
Николая Олейникова,
Чей девиз:
Никогда не жалей никого!
Маршак был мудрый, как змий. Это только на вид манная каша. Он белым агитки писал. В тридцатых у Преображенского отсиживался, два месяца не спал. С тех пор он и напугался. Один раз Твардовский привозит ему домой Солженицына. Представляете, чудо привез! У Солженицына времени двадцать минут. Так Маршак ему двадцать минут читал какую-то сказку, перевод. Чтобы разговора не было. Мудрый, как змий!
Я сам человек трусливый. Не хочу помирать ни за то, ни за это. Я на войне был. Война это никакой не героизм. Война это грязь, офицерский мордобой, это ужас! Эйдлин на войне не был, он до сих пор думает: “Выходила на́ берег Катюша”. Ему еще официально не сообщили, что Исаковский не поэт. “Медаль за город Будапешт”! Так никто не говорит. Медаль за Будапешт!
Это я сейчас не боюсь, а так всю жизнь дрожал. Били не меня, убивали Евтушенку, Вознесенского – они шумные. В самолете из Тбилиси я был с одной милой женщиной. Вдруг Женька оборачивается и начинает на весь салон орать:
Танки идут по Праге,
танки идут по правде! —
Я ему говорю: – Провокатор! Замолчи! – я его в глаза Гапоном зову. Он любит, когда его в глаза ругают. Мазохист.
Я всю жизнь за евтушенками проходил. И дрожал, дрожал. Хорошо, что у нас критика запрещена, а то меня давно убили бы. Они бездарностей выдвигают, бандиты, какого-нибудь Тряпкина, Рубцова, Кузнецова – бездарностей.
Вон Бо́гат ходит с таким видом, как будто это он Винокуров, а не я Винокуров.
1979–1994
слуцкий в малеевке
слуцкий: У вас сколько историй? У меня штук шестьсот. Эту мне рассказал Ардаматский. В сороковом году Алексей Толстой распорядился узнать в Латвии о Северянине. Его нашел в Эстонии Ардаматский. От имени Толстого пригласил в Москву. А Северянин только что женился на богатой немке, фермерше. Он отвел Ардаматского в подвал. Там по стенам банки с маслом. – Сейчас в Европе война. Представляете, сколько это будет стоить через год? Зачем я поеду? – Через год в его дом угодила бомба. Все погибло: Северянин, немка, масло… Если за обедом захотите ругать Долматовского, ругайте Матусовского: к Грушиным приезжает дочка Долматовского.