– Вот именно, – постарался я в тон.
– Вы, русские, молодцы – когда сто на одного, всегда побеждаете.
– Это точно. – Ирония и улыбка мне ужасно понравились. – Не цивилизовали нас. Наполеон приходил с несерьезными намерениями. Поляки весь Петербург заполонили, могли Россию без боя взять, поучить, а вместо того устроили в тридцатом году восстание.
– Поляки – славяне. Славянам ничего не удается… Простите, я не хотел вас обидеть. – Передо мной, голым, он встал, величественный, как лидер Государственной думы, представился: – Толюшис, – и протянул мне – два пальца. Это продолжалось долю секунды. – Простите, ради бога, у меня пальцы не разгибаются. Следователь сломал. – И меня же утешил: – Это прошлое. В будущем так долго продолжаться не может, потому что русский народ – великий народ! Я горжусь тем, что я – воспитанник Санкт-Петербургского университета.
Вечером взбудораженный Юозас, о́кая, забивал в меня гвозди:
– Это же Толюшис! Я тябе тысячу раз говорил, Прядседатель вярховного суда, который в двадцать щястом году расстрялял коммунистов!
Дануте рассказывала, что еще до войны отец отечества, женатый Толюшис, влюбился, а развода в Литве не существовало. Тогда все осталось в тайне, как осталось в тайне потом, когда Толюшиса пять раз сажали. Выйдя в последний раз, после смерти Сталина, Толюшис расконспирировался и женился. Он был уже стар, не работал, не получал пенсии, жил на посылки из США. В газетах время от времени о нем вспоминали: Тунеядец с Лайсвес-аллеи.
Дальнозоркий, он первым видел меня на улице и улыбаясь ждал. Мы брались за мировые проблемы на Ви́тауто, на базаре, в парке, на берегу.
– Это очень хороший вопрос: откуда берутся национальные кадры. Во-первых, было много литовцев с высшим образованием – сыновья крестьян, которым после шестьдесят третьего года отдали землю польских помещиков. Просто тогда образованным литовцам не разрешали работать в Литве. Во-вторых, и это главное, в первую мировую в эвакуации были литовские землячества, литовские клубы, две литовские гимназии. Весь государственный аппарат произошел таким образом из России.
Толюшис вел себя как хозяин земли Литовской:
– В Швянтойи на раскопках нашли что-то интересное. Во вторник поеду посмотрю.
– Я рад, что Косыгин приехал в Палангу. Пусть посмотрит, что Литва до сих пор живет богаче России. Кроме того, я благодарен Косыгину, что уже много лет могу спать спокойно.
Я подарил Толюшису свои переводы из Фроста. Он посмотрел на портрет старика и смущенно:
– На старости лет я сам стал писать стихи…
2. Урбши́с
Толюшис – литовец российский, Урбшис – западный. Представил меня Юозас: лучшая рекомендация.
– Я знал всех: Гитлера, Муссолини, Даладье, Чемберлена. Должен сказать, по сравнению с ними Сталин производил хорошее впечатление. Те неврастеники, а Сталин спокойный, уверенный, хлебосольный хозяин за столом. Молотов тоже производил впечатление типичного русского интеллигента – пока не начинал кричать и топать ногами. Он мне ткнул акт о вводе советских войск в Литву – я говорю:
– Я не могу подписать этого без консультации с моим правительством. Решается судьба моего народа.
– Вы привыкли торговать своим народом!
Это Молотов. Я хорошо знал – мы часто встречались по работе – Алексиса Леже. И представления не имел, что это великий Сен-Джон Перс.
…Утром 21 августа 1968 года я, как обычно, спустился на кухню к хозяевам. Они молчали и глядели издалека. В тот день Паланга была обыкновенная.
Назавтра на мужском пляже прикрытые от солнца рубахами вовсю по-русски орали транзисторы. Голос круглосуточно передавал о радиовойне, толпах, пропаже дорожных знаков.
Этот день я провел на пляже с Урбшисом. Он расспрашивал о работе: сам стал переводчиком, перевел на литовский Манон Леско.
Рассказывал:
– В сороковом меня выслали. Маленький городок под Владимиром. Это поразительно, как русские ткачихи хорошо относились к нам с женой. Арестовали меня 22 июня 1941 года. Я провел одиннадцать лет в одиночке и никогда не скучал. Всегда есть что вспомнить. Как я в детстве любил выходить к поездам… Когда Лубянку эвакуировали в Саратов, там было очень скученно. Знаете, неприятно иметь дело с нервными озлобленными людьми. Один раз в мою одиночку поместили армянина, редактора Московской правды. Он обижался, что я ему не доверяю. А как я мог ему доверять: он же коммунист! Вскоре его расстреляли. Как-то открывается дверь – ревизия, начальник тюрьмы и инспектор из Москвы:
– Жалоб нет?
Я совсем размечтался, говорю:
– Что вы, какие жалобы, я тут почти счастлив.
И тут вижу, что он мрачнеет, и понимаю, что нарушил правила игры. Поскорей исправляюсь:
– Голодно здесь.
Он улыбается:
– Все, что вам положено, вы получаете…
Обвинение мне предъявили через одиннадцать лет, в пятьдесят втором году. Вызывает следователь:
– Вы обвиняетесь в пособничестве мировой буржуазии.
– Помилуйте, в каком пособничестве! Я и есть мировая буржуазия…
Когда мы прощались, Урбшис сказал:
– Я вам так благодарен, что мы ни слова весь день не сказали о Чехословакии. Ну подумайте, что мы могли бы сказать друг другу?
1979
жемайчю кальвария
Автобус ахнул: русские сходят в Кальварии!
Палангская Люся привезла нас к родителям.
Мама встречала величественно, на холме. Папа в ограде заходил чортом:
– Гости дорогие! Я – Юозас, по-русски Осип. Фамилия – Даугнорас, значит – много хочу. Я всегда много хочу. Ай, дверь низкая!
Дому лет полтораста, ровные корабельные сосны. Мама выносит моей жене расшитое полотенце. Папа тянет с дороги на Вардуву́. Купаются здесь в кальсонах и отдельно от женщин. Папа ликует:
– Я по-русски лучше всех говорю! При царе – два года учился, Николаевская гимназия в Паланге. После войны – шесть лет учился в России. Мне следователь руку сломал, до сих пор мешает. Вон та маслобойка была моя, и поле за речкой мое. Мне не жалко. Я все равно живу лучше всех!
К обеду нежданно, как мы, явился из Салантая сын Витас, продавец рыбного магазина: подвез попутный начальник милиции, который сел вместе с шофером за стол.
Сервизных тарелок-ложек хватило на всех. Первое – холодный борщ с ведром горячей картошки. Второе – мясо и рыба, кто что захочет.
В анекдоте жемайтис выставил на стол все, что было, и пошел в поле работать. Аукштайтиец налил чаю без сахару и занимал разговорами. Занямунец ничего не дал и ничего не сказал.
В Паланге мне говорили, что в здешнем костеле роскошное собрание облачений и утвари, а настоятель приторговывает смуткя́лисами, резными фигурками святых. Я спросил, как пройти. Папа хмуро показал:
– Сам не пойду. Я с ним давно поругался.
Настоятель был в отъезде. Домоправительница отвела к алтаристу.
Маленький сгорбленный старичок нас благословил.
(Когда мы вернулись, папа радостно об алтаристе:
– Пуки́с – хорощий человек. Пукис значит Пухов.
– Не хороший, а святой, – поправила Люся.)
Алтарист объяснил:
– Вам надо найти закрастийо́наса, – и на бумажке с печатью епархии дрожащей рукой вывел ради нашего безъязычия: “Кур чя гивя́на по́нас закрастийо́нас? – Где здесь живет господин церковный староста?”
Молодой парнишечка развернулся у дома на мотоцикле, извлек из-за пазухи и шикарным жестом вручил цветастой девке пачку небольших грампластинок.
– Я закрастийо́нас. Только не по́нас. Я по-русски могу – только из армии.
Он тут же отвел нас в храм и показал облачения и утварь. Я достал бумажку, он потемнел лицом.
– Деве Марии, – поправился я. Он показал глазами копилку.
Он не сказал, я не спросил: тут хранится кусочек Того Креста.
Маленькие высокие холмы крутой зеленью заслоняют небо. На них дома, в оградах – деревянные кресты метра в три-четыре. Говорят, такие кресты под дождями выдерживают лет пятьдесят – шестьдесят. Капли́цы Крестного Пути с большими, в рост человека костёльными изваяниями. Алтарист рассказывал:
– Там, где Христос под крестной ношей, крестьяне решили, что от зубов помогает. За год сгрызают весь крест. На Пасху меняем.
У выхода в поле на столбе в прозрачном пушкинском фонаре – дивный Рупинтое́лис, Христос Скорбящий. На поле бабы в цветастых платьях наступают на яркий оранжевый хлеб. И везде – у домов, под холмами, вдоль улиц, на самом шоссе – низенькие капли́чки с битыми стеклами, и в них – смуткя́лисы, не допущенная в костелы божественная деревянная готика девятнадцатого века. Чем старее, тем лучше, легкие, растрескавшиеся, редкостной выразительности.
Везде на нас откровенно глазеют.
За ужином папа без конца ставит на стол “Да́рбо по ве́на”, “Трижды девять”, кипрский мускат. Он обегает гостей и глядит в рюмки:
– По обычаю петербургскому.
– По обычаю святорусскому… – И вообще разговор шел на русском.
Сын Витас пил и мрачнел, может быть, из-за нас. Одного брата его убили лесные, другого – стребу́касы[57].
Застрявший начальник милиции наваливался на меня (говорят, если литовец сволочь, то сволочь):
– Зачем Хрущев китайцам атомную бомбу не дает? Зачем с китайцами поругался. Если бы не Сталин, где бы мы теперь были?
В девять, по бою часов, папа – как тот жемайтис из анекдота – поднялся:
– Кушайте, гости дорогие, пейте – не забывайте, а мне в стадо пора. Коровок доить.
В окно я видел, как он, шатаясь, уехал на стареньком велосипеде.
Литовцы запели.
В одиннадцать шофер объявил, что пора. Машина начальника оказалась грузовиком. В кузове уже стояло десятка три молодых цветастых. Начальник и Витас под руки подвели шофера к кабине. Витас потянулся к дверце, и шофер рухнул. Его с трудом упихнули за баранку.
– Здесь шофер всегда пьяный, никто еще не разбился, – крикнула из кузова Люся.
Грузовик рванулся во мрак. За ним долго тянулось: